355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тонино Гуэрра » Сборник (ЛП) » Текст книги (страница 8)
Сборник (ЛП)
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 00:30

Текст книги "Сборник (ЛП)"


Автор книги: Тонино Гуэрра



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

Какой-то скрип привлекает вдруг внимание сидящих в зале. Из-под потолка на партер медленно опускается черный куб, занимая все пространство под кровлей. Просвет постепенно становится уже. Бросаемся к выходу. Оступаюсь, падаю на пол, меня топчут. Передо мной чье-то лицо. Пополз между ног. Кричу. Вою. Черный куб касается кресельных спинок. Скрип дерева. Извиваемся на полу клубком перепуганных змей. Вот спасение – круглый лаз в подполье: в кромешных потемках подземного хода выползли к выходу, чтоб оказаться в такой же беспросветной ночи.

Прежде чем броситься на постель, осмотрел свое тело. Ни разу в жизни не обращал я такого внимания на свое тело, как сейчас, когда голый встал перед зеркалами. Сначала ноги, потом колени, бедра, грудь, руки. Если внимательно присмотреться к ногам, во время ходьбы например, то станет заметным неочевидное: улица, площадь, тропа, которой движемся мы шаг за шагом, имеют округлость земного шара. Ее чувствуют под собой ноги; им лучше, чем нам, известно, что мы всего лишь щетинки или колючки на неровной поверхности сферы, из которой торчат гребни гор, растения и прочее; волосками смотрятся тела человеков; Земля будто ощетинившийся еж, мы – его иголки. Кстати, я заметил, что вопреки всем стараниям человек в состоянии изучить только одну сторону своего тела: ему доступна лишь видимая поверхность. Другая – невидима, мы как Луна или другое небесное тело. Ближайший к нам объект, до сих пор человеком еще не изученный, – мы сами. Плоскости зеркал я направил так, чтобы увидать себя со спины, и открыл россыпь беленьких точек, будто, сплющенных рисинок. Оборотную сторону своего тела видишь обычно у других. Собственное устройство мы знаем лишь потому, что видим других со спины. Но в этом познании ни определенности, ни глубины. Нажимал я на кости: их названий не знаю, в чем их смысл – мне неизвестно, а ведь каждая по-своему важна. Как можно не знать названий хотя бы основных костей, из которых состоит наше тело? Вызубрю обязательно. Наверняка среди них есть те, что нуждаются в особенной ласке: они больше других отзывчивы на заботу. Не потому ли время от времени руки сами приходят в движение и останавливаются вдруг на коленях или бедре. Им легче общаться друг с другом, без посредника: они в состоянии устроить заговор.

Признаюсь, голова у меня закружилась, и как раз в тот момент, когда рука вдруг поднялась, прочертив в воздухе какое-то число, несколько колец. Сообщение? Как в сказке: пока указательный палец не написал в воздухе какое-то слово; были в нем буквы «о» и «л». Две эти буквы помню прекрасно. Кажется, палец вывел слово «боль». Но не уверен. «О» и «л» есть также в «милости» и в «доломитах» и так далее. Другое важно. С этим словом ко мне обратился мой остов, те самые кости, названия которых мне неизвестны.

Великое столпотворение; перед глазами частокол транспарантов, обрывки лозунгов, флаги, плакаты, отпечатанные в типографии и нарисованные от руки, клочья слов; на мостовой ноги, ботинки топчут бумажные треугольники разорванных листовок; псы, затесавшиеся в толпу случайно или сбежавшие от хозяина, и сам хозяин – ищет свою собачонку. Можно подумать, здесь полным-полно пропавших собак и пустившихся на розыски владельцев или наоборот; а еще дети, бесхозные предметы, которые ищут хозяина, кое-где муравьи, а вот растерявшееся пианино; только слоны величаво спокойны, хотя смятением охвачено все зверье в зоопарке. Что делать, я должен быть здесь, хотя в голове полная пустота – ни одной мысли. Празднолюбивая голова. Повинуясь ногам, вышел на улицу. Теперь эти лица вокруг. В грядущем мире ландшафт будет составлен из лиц. Глаза в глаза, нос к носу, щека к щеке. Китайцы, наверно, столкнулись уже с этой проблемой. Скоро с ней столкнемся и мы: пейзажа больше не будет. Горные вершины, леса, луга и даже море будут заслонены лицами.

Молодые люди, толпившиеся рядом, охотно позволяли телу собой управлять и не теряли надежды, что телодвижение вынесет вдруг на поверхность какую-то мысль. Великие идеи порождаются телом, особенно движением рук, быть может какого-то одного мускула. Эти идеи слышишь глазами. К слуху теперь не взывает никто. Уселись мы прямо на площади, расположились на мостовой прилегающих улиц; кто-то произносил речь, но кто именно – не было видно – в воздухе вместе с птицами и самолетами носились слова. Но это была увертюра. Теперь началось: выплеснулась на асфальт черная краска, мы топчем липкие лужи, ломим толпой на мрамор панелей, валим по паркету контор, покрываем все черными отпечатками. Другие делают то же самое с белой краской. Уже мажут крест-накрест витрины, стекла машин, окна небоскребов – все перечеркнуто. Над толпой поднялся мешок: ближе, ближе и вот рядом с нами. С мешка слетела веревка. В нем мука. Чернокожие за мешок, белят лица мукой. Еще мешки – с сажей: белые мажутся в черный цвет. Где белые, где негры – не разобрать. Давит толпа баррикаду – пожарные обрушивают поток воды. Ползет мука по лицу чернокожих, брызжет пылью под струей из брандспойта; на белых липах потеки сажи. Черные снова черны, белые – белы. Маскарад еще не окончен. Вымокшие до нитки раздеваются. И мужчины, и женщины, друг за другом. Внезапно жесты нежнеют: медленно колышутся заросли рук. Обнаженные руки плавно, как снежные хлопья, опускаются на головы. В чреве толпы возникает тихая песня, но хор слишком огромен: мелодия взлетает ввысь, отражаясь от стен небоскребов. В ней нет слов. Тысячегрудый гул – одновременно и гимн, и молитва.

Вдруг лязгнули штыки – взметнулись в канкане ножки танцовщиц. Стальная щетина штыков надвигалась. Мелькнуло: солдат, карабин, острый штык. Он звено этой прочной цепи. Видно, вымуштровали их здорово. Вот они в линии для штыковой атаки. Ужасная гадость, какое-то шутовство. Алые языки принимаются лизать деревянные части зданий. Взметнулось вверх языкатое пламя. Повалил черный дым. Тугими жгутами он вырывался из вырезов окон, распластывался, набрав высоту; на тротуары раскаленным потоком высыпало пепел и хлопья сожженных бумаг, фирменных бланков; вспыхивали огненные искры, похожие на светляков. Загремели выстрелы, кругом визг, вой, штыки бьют по головам. Передо мной молодой парень: лоб математика рассечен клинком. Лежат уже на асфальте многие, остальные жмутся к стенам, корчатся на панели, извиваются в судорогах на багажниках лимузинов. Катастрофа: град острых камней сыпанул на головы полицейских; удар – размозжен нос, еще удар – зубы вдребезги. Вижу полицейского, полголовы – кровавое месиво. Куски человеческой плоти покрыли асфальт: фаланги пальцев, ушные раковины, прочие части тела – одного человека и сразу нескольких. Не понять: с человеческим мясом смешаны руки и ноги манекенов, гуттаперчевых масок, которые были надеты на демонстрантах, горы листовок, разметанных сверху, как если бы в город въезжал Эйзенхауэр по случаю окончания войны. Нельзя было и шагу ступить – местами завалы были метровой толщины. Казалось, из бумажной трясины не выйти. Дальше: кучи фруктовой гнили, апельсины расплющиваются под ногой. В этом месиве белые шланги с упругой водой от пожарных насосов. Смятение мое возрастало. Единственной истиной, на которой я повис, как на крючке, был Пифагор со своей теоремой. Я понимал, что, быть может, происшествие это оправданно; но что делать мне – не знал. А потому следовал за своим телом. Иногда, замечая, что делает моя тень, я ухитрялся узнать, что совершаю я сам. Так обнаружилось, что я чертил треугольники белым мелком на панели и стенах. Но я продолжаю твердить свое: коль скоро и рука поднялась, и палец нацелен, то они, значит, должны во что-нибудь метить. Иначе к чему вообще этот жест? Вопрос, который я задаю себе все время с тех пор, как началась моя бродячая жизнь. Этим и объясняется мое смятение. Раньше я знал, что если рука и палец во что-то метят, то цель или видна, или по меньшей мере предполагается. Теперь не так. Существует только указатель.

3

Дорогая моя, не спрашивай, почему я снова пишу тебе. С твоим характером ты вообще могла бы разорвать это письмо, не читая. Смех, да и только! Но мне и без того тошно, так что жест твой был бы излишним. Пишу в самолете. Внизу Америка. Не знаю – Миннесота или Луизиана. Если смотреть под определенным углом зрения, Америка – та же Луна. Именно под этим углом я на нее и смотрю. Лечу я в Феникс, штат Аризона, пять часов лета, путешествие, конца которому не видно. Не думал я, что Америка столь необъятна. Нью-йоркское время на три часа обгоняет время в Фениксе.

Ты права, из Италии я убежал. Но причина не та, о которой ты думаешь. Курение здесь ни при чем. Ты ведь всегда так хорошо все понимаешь, а на этот раз не заметила самого главного. Не в словах дело и не в настроении или в чем-то еще, по крайней мере мне так представляется. В последний раз, когда ты была у меня, между нами произошло нечто ужасное, хотя внешне это ни в чем не проявилось. Но последствия я, видимо, переживаю сейчас. Вспомни о том, как все было во время наших прежних встреч. Я ждал тебя в спальне, ты приходила, скрывалась в ванной, чтобы раздеться. Я прислушивался: вот ты сбросила туфли, вот, кажется, уронила расческу. Наконец, пытаясь казаться стройнее и выше, ты входила на цыпочках. Мне нравилась твоя детская беззащитность. Ты прижималась ко мне и замирала: твое тело, теряя очертания, превращалось в матовое пятно. И вот сблизились наши губы, слились в глубоком самозабвенном поцелуе. Я ощущал безграничность пространства. Наши тела заполняли собой всю комнату. Казалось, спиной я касаюсь потолка, плечи мои упираются в стены. Тебе тоже становилось тесно, колено твое уже заполнило пустоту между кроватью и стеной слева. Нам нечем было дышать. Мы задыхались в заставленной мебелью комнате, в этом ящике, где не было места движению. Все было изгибы, руки, тело. Но быть может, и не было ничего этого. Лишь два родниковых ключа били в квадратном сосуде. Мы, как вода, обретали форму сосуда и омывали собой все, что было вокруг: настольную лампу, телефон, тумбочку… Наконец мощным взрывом разрушены стены, и кругом облака и солнце; тела наши вбирают в себя целый город, становятся облаками.

Но во время последней встречи ты вышла из ванной, прижалась ко мне тела не слились: руки, колени и плечи молчали. Губы едва сложились в беззвучный поцелуй. Тело мое не отозвалось, я пристально глядел на чайную ложку, давно забытую на тумбочке. Прежде я никогда не замечал такой неподвижности предметов. Они всегда пребывают в движении. Переходя из рук в руки, попадаясь на глаза то в одном, то в другом углу дома. Их неподвижность всегда иллюзорна. Но эта ложка, которую я отчетливо видел, казалось, навечно приросла к поверхности тумбочки. Теперь уже не я, а она стала расти, тяжелеть. Недоумевал я, как мне удалось взгромоздить на тумбочку подобную тяжесть. С нижнего этажа доносился какой-то шум. Наверное, по трубам бежала вода.

Я оделся.

Мы вышли на улицу, чувствуя себя карликами. С тех пор я не желал никакой любви. Она не возвращалась ко мне. Стала мне не нужна. Тело теперь играет со мной злые шутки. Например, ноги несут меня на любовное свидание, руки принимаются обнимать женщину, и все это без моего участия, мыслями я невесть где. Что со мной происходит? Неужели после нашей последней встречи я перестал быть мужчиной? С тех пор тело зажило собственной жизнью, на любовь отзывается с опозданием, и отзывчивость эта не более чем воспоминание о былом трепете, своего рода жизнь по инерции. По-другому я этого объяснить не могу. Хотелось бы поскорее увидеть тебя. Как знать, именно с тобой, быть может, я снова войду в колею. Как живешь ты? Одна? Теперь, когда ты узнала, чем я жив, ты можешь сделать правильный выбор. Я тебя ни к чему не обязываю. Поступай как знаешь, делай как хочешь. Мне просто хотелось напомнить о себе. Именно это для меня самое главное. Представить себе не могу, как при встрече мы сделаем вид, что не знакомы друг с другом. Целую.

Выйдя из самолета в Фениксе, я почувствовал в воздухе запах индейцев. Пахло терракотой. Правда, я не уверен, что именно так пахнет индейцами. Таково мое предположение. Феникс – обширный город в песках пустыни, усеянной осколками красного камня, поросшей узловатыми кактусами. Дома зарылись в песок, словно ушли в землю упавшие с неба метеориты правильной прямоугольной формы. Возле домов палисадники: камни и карликовая растительность – бездушная имитация японского вкуса. Мой фонтан прекрасно вписался бы в вестибюль филиала Нью-Йоркского банка в Фениксе. Говорю это со знанием дела: в моем фонтане есть нечто японское. Предположение, высказанное Поверенным, что здесь-то и следует искать оба ящика, мне представлялось верным. Однако управляющий отделением Банка быстро развеял все наши надежды, препроводив нас на склад. Здесь было четыре ящика прямоугольной формы – четыре небольших параллелепипеда, которые, если поставить их друг на друга, сложились бы в куб по размеру такой же, как один из ящиков с фонтаном. Только кому пришло в голову распилить на четыре равные части пьедестал, чтобы в конечном итоге получить четыре параллелепипеда? Разве что кто-то счел его чересчур тяжелым для перевозки. Единственно возможная, и все же слишком невероятная версия.

Причин падать духом не было: Аризона велика, и отделения Нью-Йоркского банка многочисленны. Кроме Аризоны есть еще Техас, Невада и так далее. Садимся в машину и объезжаем отдаленные поселения, останавливаемся перед каждым светофором, регулирующим движение в пустыне. Добираемся даже до выжженных солнцем городишек, где погода не меняется годами. Неизменная жара и голубое небо. Здесь ни разу не сверкнула молния, не пошел дождь, не проплыло облако, никогда не падал снег, не бил землю град. Местным жителям от такой неподвижности сделалось тошно, их постоянными занятиями стали обзаведение новой мебелью, разводы, обмен детьми, женами. В общем, бури в собственном доме.

Нам наконец повезло, и мы увидели индейцев: сидя в тени огромного валуна, похожего на куполообразную гору, случайно затерявшуюся среди песков, они сонно жевали жвачку. Маленькие человечки с морщинистыми щеками. Сидят себе и жуют. Глядя на них, можно было подумать, что индейцы из породы людей, которые шагу лишнего не ступят. Но в действительности это не так. Видели мы и других индейцев, суетливых, как муравьи. Они тряслись в стареньком грузовике по пыльной дороге; ну и кидало же их машину туда-сюда, как будто они спасались от нас бегством. Пыль стояла столбом. Грузовик тормознул, остановились и мы – из любопытства. Они поехали, мы за ними, до следующей остановки. Индейцы забились в тень грузовика, хотели остаться незамеченными. Только теперь мы разглядели: в тени – бледнолицые – молодые и старые. Индейцы что-то искали в песке, собирали какую-то чахлую травку: слабый, целительный запах. Один из индейцев лицом настоящий колдун. У белых вид болезненный, ревматическая походка, скрюченные радикулитом спины, уродливые фигуры – кривые, как реторта. Судя по всему, разочаровавшись в нью-йоркских и чикагских эскулапах, они доверились колдунам. Или им только казалось, что они больные. На самом деле просто рабы своего тела, такие же пленники, как в некотором смысле я сам; правда, в настоящий момент самочувствие мое изменилось к лучшему: разве что оставались кое-какие безобидные чудачества. Среди пассажиров старуха индианка, толстая, грузная женщина. Сидела она неподвижно, уставившись в песок. На руке браслет, на шее ожерелье – серебряные, с бирюзой. Время от времени поднимет голову и посмотрит вдаль, туда, где небо сливается с землей, образуя типичную для пустыни полосу горизонта: размытую, зыбкую, дрожащую в мареве и потому такую манящую. И меня она пронзила таким же устремленным вдаль взглядом, словно был я не здесь, а за добрую милю отсюда. Я вообще заметил, что у местных американцев взгляд долгий. Они привыкли к своим просторам, потому в глазах у них – бескрайность пустыни. Наши глаза приучены к узким средневековым улочкам или к замкнутому в четырех стенах пространству, потому мы и не видим дальше собственного носа. А у этой старухи, как и у всех жителей Аризоны, Техаса, Невады и Калифорнии, во взгляде безграничные дали, и, даже если ты стоишь лицом к лицу с кем-то из них, он все равно смотрит глазами, привыкшими мерять расстояние сотнями миль. И появляется ощущение, что беседуешь с человеком, который видит не тебя, а что-то на линии горизонта. Именно так и глядела старуха; я тоже попробовал глянуть вдаль, но ничего не увидел. Пыль забивала глаза.

Меня разбудил вертолет, который звенел над ухом, как комар. Я встал, открыл окно, увидел его на площадке перед самым мотелем в клубах раскаленной на солнце пыли. Оказалось, он прилетел за нами. Кто бы мог предположить, что для розыска ящиков, заключавших в себе мой фонтан, потребуется вертолет, предназначенный, как правило, для наблюдений за тем, что происходит на земной поверхности, а не в подвалах и закрытых складах под крышей, где, скорее всего, и была запрятана наша пропажа. Наверно, возникала мысль, что какой-то шофер сбросил их с грузовика на дорогу или завез в пустыню. Несколько раз пролетали мы над Долиной Смерти, зависали над тем местом, где в трещинах видны сухие корни каких-то кустов. Поверенный, должно быть, хотел привлечь мое внимание к этим корневищам на предмет замены оригинала копией. Это подозрение не покидало меня в течение первых часов полета; затем мне стало казаться, что, собственно говоря, мы ничего не ищем, или, лучше сказать, заняты поисками всего, что потеряно. Хищный огонек вспыхивал в глазах у Поверенного всякий раз, когда на раскаленном песке возникало какое-нибудь пятнышко или просто тень. Может быть, спрашивал я себя, поиски ящиков всего лишь предлог, изобретенный Поверенным для путешествия по Америке?

Внимание привлекало темневшее внизу круглое пятно. Приземлились мы рядом с табуном лошадей. Некоторые лошади передними ногами взобрались на спину впереди стоящих. Образовав круг, они вытягивали шеи по направлению к его центру. Там, в середине, умирал конь, изо рта уже шла пена. Лошади окружили его, заслоняя от палящих лучей: пусть уходит из жизни легко – в скудной тени.

Вода в озере, заполнявшем Долину Смерти в древние времена, испарилась, должно быть, от жары. У меня никаких сомнений на этот счет не возникает. Постепенно солнце высосало всю воду; на песчаном дне озера задыхались его обитатели, были среди них даже киты и другие огромные рыбины, ловившие ртом воздух. Это зрелище могли наблюдать, однако, только доисторические твари, например динозавры и им подобные. Кто знает, сколько дней продолжалась агония обитателей озера, прежде чем они испустили дух. На высыхающем дне шевелились груды рыбы, в предсмертных судорогах сбрасывавшей чешую. Немой вопль рвался к небу из открытого мертвого рта. Дождевая вода и солнечный зной делали свое дело: проходили дни, месяцы, сменяли друг друга времена года, и дно озера устилали кости его обитателей. Их топтали лапы динозавров, скитавшихся в поисках клочка травы или зеленой ветки. Быть может, увиденная с вертолета белая пыль в Долине Смерти была прахом рыб, хотя, конечно, не исключено, что это просто результат выветривания горных пород.

Динозавры, другие мастодонты – слоны, например, или носороги смешивали прах с песком; потом сюда приходили и здесь умирали люди. Сначала краснокожие, за ними – все остальные. Золотоискатели на загнанных лошадях. И опять устилали Долину кости людей и животных, погибших от жажды. Толща песка хранит – стоит только копнуть – немало бутылок, в которых давно высохла последняя капля воды. Никто теперь сюда не приходит. Нынешние американцы объезжают Долину стороной, швыряя из окна своего автомобиля бутылки из-под кока-колы.

Древний ландшафт – и в то же время картина грядущего. Станет и Земля такой же после взрыва атомных бомб. Кто выживет – встретит людей, лишенных дара речи и памяти. Управлять ими будет тело, воспроизводящее только жесты, ничего кроме жестов. И по жестам можно будет определить род занятий этих людей, снова построить машины и прочее, пока мир не вернется в прежнюю колею. И снова кое-кто станет маршировать, делать вид, что охотится с ружьем. Сперва стрельбу станут имитировать жестами, потом сойдутся вместе и припомнят, как в прежние времена существовала армия, и решат, что пора изобрести что-нибудь наподобие винтовки и вложить ее в руки людей. Первым пунктом повестки дня станет изобретение винтовки образца 1891 года. За ней последуют более усовершенствованные модели и так далее, до тех пор, пока не появятся современные виды оружия, находящие применение сегодня в ходе военных действий. Быть может, будет найден какой-нибудь обгоревший предмет, назначение которого уже никому не известно, например телефонный аппарат. Его обнаружат в песке, кому-нибудь придет в голову снять трубку, и услышит он голос, бегущий по проводу в толще земли. Голос человека или животного, доносящийся из другой части света. Тогда станет ясно, что на Земле еще кто-то дышит. Пройдут тысячелетия, и будут изобретены самолеты, автомобили, холодильники и все остальное. Мир снова окажется на грани катастрофы, как сегодня. Если вдуматься – ни прошлое, ни будущее ничему нас не учат. Так или иначе все возвращается к исходной точке настоящего времени, в которой существуем мы двое и вертолет, несущий нас над этой выжженной землей, что охвачена лихорадкой. Не мы, так двое других: один в поисках прошлого, другой будущего.

Черная тень вертолета побежала по земле, и я словно ощутил под рукой раскаленную добела, сыпучую, хрящеватую пустыню, поросшую чахлым кустарником, коснулся высоких зыбучих дюн. Кругом голая земля, грязно-желтые, цвета оберточной бумаги холмы, иссеченные суховеями бурые низкие скалы, валуны, готовые при легком толчке сорваться в долину. Летим дальше: под нами безлюдная равнина, которую перерезала голубая лента асфальта; кое-где заросли тамариска, поблескивают алюминием крыши автофургонов, будто в пустыню заехал бродячий цирк. Нонсенс. Тут же крохотный аэродром, огороженный резиновыми черными и красными покрышками. Гудя уходит за горизонт ряд телеграфных столбов вдоль насыпи пролегавшей здесь некогда железной дороги, от которой остались лишь вмятины шпал.

Заночевали мы в гостинице, расположенной, правда, не в самой Долине Смерти, а в другой части пустыни, там, где проходит шоссе. Одноэтажное здание, по форме напоминающее перевернутую букву «П», имело со двора крытую галерею и было со всех сторон окружено пальмами и тамарисками. На земле валялись обломки ящиков, обрезок неизвестно как попавшей сюда алюминиевой трубы, высохший конский навоз, мусорное ведро. В гостинице был кафетерий. Проснулся я рано: решил прогуляться по галерее. Ветер гонял по двору пыль. День был воскресный. У стены в галерее стоял старый потертый диван. Остановился я у витрины антикварной лавки. За пыльным стеклом выставлены три блекло-лиловые бутылки – цвета увядшей сирени. Под воздействием солнца бутылочное стекло в этих краях приобретает вот такой необычный оттенок. Некоторые даже нарочно выставляют на крышу бутылки из-под молока, чтобы они потемнели. В витрине стояли бутылки, принадлежавшие первым белым американцам; стекло это жарилось на солнце больше сотни лет. Форма бутылок мне тоже понравилась. Особенно две: квадратная с витым горлышком, а другая – в виде плоской фляги. Мне захотелось купить их. Подергал латунную ручку – закрыто. Где хозяин неизвестно. Вертолет, стоявший возле бензоколонки, напоминал стрекозу. Я вышел из галереи и направился в кафетерий.

Длинная стойка, шеренга бутылок, прямоугольный вырез окна, по центру которого проходит голубое шоссе, перерезавшее пустыню на две части. На табурете у стойки сидит молодая негритянка, уставившись в стакан с пивом. Присаживаюсь в том месте, где стойка загибается и откуда не видно шоссе. У противоположного конца стойки игральный автомат. Негритянка с отсутствующим видом взглянула на меня, посмотрела в стакан, потом в окно, снова в мою сторону; ее лицо ничего не выражало. Наконец она подняла стакан и поднесла к губам. Движения неторопливы; губы раскрылись и плотоядно прильнули к краю стакана. Глядя мне прямо в глаза, она пыталась подцепить кончиком языка лимонную корку. Притворялась, что пьет, но не пила. Гибкий язык облизывал стенки стакана. Она не спускала с меня глаз. Наконец сделала первый глоток. Бармен подал мне кофе. Я взглянул на ее ноги. Взял в руки ложечку, чтоб размешать сахар. Погрузил белую ложечку в кофе, стал не спеша помешивать, глядя на негритянку. Она смотрела так, словно всем телом ощущала каждое мое движение. Потом прикрыла глаза. Я вынул ложку, положил на край блюдца. Негритянка встала, подошла и сказала по-английски:

– My, how morbid can you be![4]

Я не понял ни слова и, не задумываясь, ответил на своем родном диалекте:

– Шлюха. Бесстыжая шлюха.

Негритянка двинулась к выходу, я следом за ней. Мы свернули за угол гостиницы, прошли мимо фанерного самолета, уткнувшегося носом в землю и зацепившегося хвостом за ветку дерева, мимо старика в синем комбинезоне с винтом от самолета в руках. Миновали квадрат бассейна без воды: по дну его ходила собака. Обогнули мусорный ящик, перешагнули через алюминиевую трубу. Негритянка направилась к фургону, возле него стояли два контейнера из серебристого металла, в которых, наверно, перевозят мешки с арахисом, миндалем и другими орехами. Я поднялся за ней по ступенькам и увидел, что негритянка уже ждет меня на кровати. Я разделся и стал озираться по сторонам – куда бы положить одежду, – но так и не нашел подходящего места. Кругом валялись бутылки, меня это раздражало, и я решил положить одежду на ступеньку фургона. Но и это место мне не понравилось. Заглянул под фургон, обошел контейнеры. Постепенно я отходил все дальше от фургона, пытаясь прикрыть наготу ворохом одежды. И наконец понял, что под предлогом поисков места для одежды тело мое, именно оно, отказалось от свидания с негритянкой и увело меня прочь. Войдя снова в галерею, я спрятался за колонну и быстро оделся. Сел в старый «шевроле», предоставленный в наше распоряжение так же, как вертолет, и на полной скорости выехал со двора гостиницы, как будто опасался погони или задыхался без свежего воздуха.

Целый час тянется длинная, тоскливая дорога, но вот появляются горы, и все в них кажется неустойчивым, готовым прийти в движение: пласты желтой глины грозят обвалом в любой момент; холмики из буры, как кучки помета, размечет первый сильный порыв ветра, по склонам то и дело скатываются валуны, останавливаясь в пыли у подножия; по обеим сторонам дороги высится ряд истончающихся электрических столбов, звенит в проводах ветер, насыпает песчаные холмики. Остановился я возле розового параллелепипеда, поставленного на обочине для тех, кто стесняется помочиться прямо на асфальт. Обратно в машину мне не хотелось; я стал карабкаться по голому склону. С бугра в небольшой котловине увидел развалины заброшенной шахты, где добывали буру. Я спустился туда. Ветер швырнул мне в лицо горсть едкой белесой пыли. Она нестерпимо блестела под яркими лучами солнца. Стены сплошь покрыты налетом белой пыли. Не знаю, что это было, – песок, соль или, быть может, бура. Среди белых пирамид извивалась едва заметная тропинка: наверно, по ней давно никто не ходил, Она привела меня к дому, от которого остались одни деревянные стены и кое-что из надворных построек. Дом этот напоминал остов выброшенного на берег корабля. Сохранился дощатый пол. Половицы скрипнули под ногой. Все предметы вокруг из дерева. Кадки с деревянными растениями разнообразной формы – пирамиды, конусы, цилиндры, шары. Искусственные растения заботливо расставлены неизвестным садовником. Не сразу я понял, что передо мной деревянный парк. Дом в глубине, видимо, принадлежал хозяину шахты, человеку, который не мог существовать без деревьев, а в этой пыли ни одно не выживало. Ветер и солнце иссушили и истерли древесину настолько, что выступили на поверхность все ее прожилки; на месте сучьев уже просвечивали дыры. Кое-где древесину тронула гниль. На всем налет пыли. Выпуклости и вогнутости стен вызывали у меня ощущение, будто я попал внутрь огромной изуродованной виолончели. Впечатление это особенно стало сильным, когда из скованной слепящим зноем пустыни донеслось до моего уха гудение шершня. Казалось, в воздухе зазвучала струна. От порыва ветра заскрипели деревянные доски, словно рядом кто-то ходил. Я вошел в дом, стоявший в глубине деревянного сада, не из любопытства, а повинуясь желанию спрятаться здесь, затаиться. В комнате стол и поломанная табуретка. Я присел – не потому, что устал: хотелось проверить, выдержит она или нет. И почувствовал облегчение, только теперь я понял, что мне ужасно хотелось сесть. Силы постепенно ко мне возвращались; я стал рассматривать стены, чугунную печку с открытой дверцей, тряпье, сваленное в углу. Начал чертить геометрические фигуры, водя пальцем по пыльной поверхности стола. Как вдруг со мной произошло странное. Сплелись пальцы рук, и я долго не мог расцепить их. Когда мне это наконец удалось, я не смог согнуть пальцы. Потом руки стали медленно подниматься вверх: я готов сдаться на милость того, кто появится на пороге. Распахнута настежь дверь, жду: должен кто-то войти и ограбить, – прислушиваюсь к шагам. Не скрипнет ли песок под чьим-нибудь сапогом. Грабитель, конечно же, вооружен. Тело мое охвачено дрожью. Не знаю, должен ли я на сей раз ему подчиниться. В конце концов смиряюсь. Руки опустились, спрятались в карманы брюк, успокаивали меня: опасность уже миновала. Что за ехидство! Приходится терпеть и молчать. Главное – не вспугнуть другие части тела. Скажу прямо – во всем виноваты руки. Совсем обезумели. Почему-то они потянулись к верхней пуговице на рубашке и к узлу галстука. То есть это мне поначалу так показалось. А руки схватили меня за горло и стали душить. К счастью, я сразу сообразил, что они намерены сделать, и рассвирепел. Кинулся на пол и начал борьбу. Я из тех, кто всю жизнь ведет бой. На испуг меня не возьмешь, особенно сейчас, когда пришлось сразиться с собственными руками. Мне удалось продеть носки ботинок в кольцо рук и резким толчком освободить горло от сжимавших его пальцев. И пока руки мои вновь не набросились на меня, я решил напомнить им то, что для них сделал. Все хорошее и плохое. Я принял на себя ответственность даже за то зло, что причинили своим рукам другие. Например, грузчики и наемные убийцы. Я отнес за счет собственных рук все, что делали своими руками и отец мой, и дед – люди простые, трудившиеся до кровавых мозолей. Польза же, которую приносили до сих пор мои собственные руки, была мизерной. Что держали они? Ложку, вилку и, когда я курил, подносили к губам до восьмидесяти сигарет в день. Много ли весит сигарета? Какую расправу должны были бы учинить над боксером его руки, испытывающие постоянное напряжение? Добрых же дел, которые сделал я для рук своих, не так уж и мало. Ежедневно мою их и холю. Предоставляю им полное право разделять со мной все радости любви. Разрешаю им развлекаться на собственный страх и риск, независимо от других частей тела. Как, например, в тот раз в поезде, когда правая рука шарила в свое удовольствие под юбкой сидевшей рядом синьоры, я то притворялся спящим, то пялился в темное ночное небо. Да разве все упомнишь!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю