Текст книги "Сборник (ЛП)"
Автор книги: Тонино Гуэрра
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
Сел, пытаюсь понять, что со мной происходит, боюсь двинуться с места. Вдруг тело снова меня не послушается, с ума можно сойти. Гляжу прямо перед собой, не поворачиваю головы, хотя чувствую: спокойно могу вертеть ею и вправо, и влево. Сначала решил: просквозило меня ночью. Сразу же чехарда в мыслях: лекарства, мышцы, потеря памяти, обрывки сновидений, клубок предположений. Наконец из последних сил сбрасываю с себя страх, решаюсь встать и выйти на улицу. Но ничего не получается, не могу встать. Вопреки своей воле сижу на месте. Пытаюсь убедить себя, что все это самовнушение. Типичный случай. Надо сказать, чувствовал я себя в то утро хорошо, как никогда. Свежий. Отдохнувший. Приятно, что нахожусь в Америке, и т. д. А встать на ноги все равно не могу, и баста. Чтобы отвлечься, решил поразмыслить о том, какой бывает ветер. По-моему, в Стокгольме ветер-невидимка, как, впрочем, и во многих немецких городах, слишком в них чисто, ветру нечего подхватить с земли. Слышно, как воет, и больше ничего. А вот в Неаполе ветер виден прекрасно – достаточно какому-нибудь мальчишке дунуть, как пускаются в полет клочья бумаги, кучки соломы и заявления с оплаченным гербовым сбором. Не нравится мне такой ветер, вечно что-нибудь в рот залетит или набьется в глаза – пыль или пепел. Однако бывает ветер и покрепче, особенно я люблю морские смерчи.[1] Сам я видел три смерча: один на море – хоботообразный, другой – воронкообразный, а третий – цилиндрический. Все три обрушивались на землю с гулом, какой мог бы издавать потревоженный многомиллионный улей; то был голос ветра, вращавшегося против часовой стрелки со скоростью звука. Может быть, этот гул и нарушил мое телесное равновесие?
В Италии мне однажды уже довелось испытать неподвижность мысли. Щелчок – все вдруг остановилось. И тело перестало двигаться, потому что мозг прекратил подавать команды. Сидел я тогда на диване, обитом коричневой кожей, возле телефона. Звонков я не ждал. Более того – не хотел, чтобы кто-нибудь позвонил. Я все равно не знал бы, что ответить, и при всем желании не смог бы принять хоть какое-то решение. Но если бы ожил мозг, тогда, конечно, мне захотелось бы и звонить, и отвечать на звонки. В тот же день и час у своих телефонов сидели в таком же оцепенении две женщины. Я любил их, люблю и сейчас. Но на ком остановить выбор? Они ждали моего звонка и собирались позвонить сами или ответить на звонок еще двух мужчин, которые тоже сидели как прикованные у телефона – один в Милане, другой в Палермо, – их тоже связывала любовь к этим женщинам. Те двое мужчин, несомненно, держали в напряжении у телефона двух других женщин, сидевших уж и не знаю в каком из углов Италии. И так далее. Смею думать, что в тот день и час немыслимое количество людей неотступно сидело у телефонов в ожидании окончательного решения. Бег моей мысли застопорился из-за того, что произошла страшная путаница в этих неразрешимых вычислениях. Если связать свою жизнь с A, тогда я окончательно потеряю B, но без нее я жить не могу. С другой стороны, A разрывается между мной и C, в то время как B нуждается во мне и в D – ну и так далее. Разве что пусть все остается по-прежнему, пусть продолжается эта двойная жизнь, буду любить обеих, а они пусть любят меня и того другого. Будем, так сказать, коллективно сосуществовать. Да, но отчего все-таки возникла необходимость принять какое-то решение, нарушить все это равновесие? Выходит, кто-то из нас бросил карты на стол. Скорее всего, это сделал я сам. Или, может быть, одна из двух женщин? Или все-таки тот, который живет не то в Милане, не то в Палермо? Неважно, главное – сидим мы теперь у телефонов и не трогаемся с места. В тот день голова парализовала движения тела, а теперь в Нью-Йорке произошло, кажется, обратное. В тишине протягиваю руку к обступившим меня предметам, и она, повинуясь мне, указывает тот, о котором я думаю. Великолепно. Правда, слушается, но не совсем. Попробовал показать пальцем на глаз, а он, как назло, ткнул меня в веко. Ну да это пустяки. На руки свои я не сержусь. Просто не надо спешить. Остальное же в полном порядке. Руки способны на всякое. Но дрянь дело, если они откажут напрочь – тогда ни покурить, ни вообще сделать то, что хочется. Протягиваю руку за карандашом. Не дотянуться. Встаю. Немного погодя понимаю, что встал и могу идти, куда пожелаю. Значит, я снова в состоянии передвигаться. И все-таки какое-то облачко омрачает мою радость. Все жду: что-то должно случиться. И вообще, хочется стать в сторону и понаблюдать за собой. Хотя бы в течение одного дня. Тем более что в поисках ящиков наступил перерыв. Напрасно мы переворачивали вверх дном весь Нью-Йорк. Теперь нужна новая зацепка, чтобы взять след.
Уважаемый профессор![2]
Во время последнего телефонного разговора мы с Вами договорились о том, что мне позволяется выкуривать две сигареты в день. До этого, по Вашему настоянию, я воздерживался от курения в течение десяти дней и чуть было не сошел с ума. В результате мы сошлись на двух сигаретах. Лучше, казалось, и быть не могло. Я растягивал удовольствие как мог. Начал с того, что разделил количество выкуриваемых сигарет на семьдесят восемь затяжек каждые несколько минут затяжка, так что курить я мог практически целый день. Но ожидание следующей затяжки, зажигание и гашение сигареты выводили из себя. Таким образом, я решил выкуривать по целой сигарете после приема пищи. Одну после обеда, в два часа дня, вторую после ужина. В идеале было бы лучше располагать также и третьей сигаретой, чтобы покурить после утреннего кофе. Ну да ладно. Впрочем, сетования мои небеспричинны, если вспомнить, что раньше я выкуривал ни много ни мало восемьдесят сигарет в день, из них, говоря по правде, сознательно я выкуривал не более десяти штук. Остальные семьдесят выкуривались как-то сами собой, я даже не замечал, каким образом. Кто курил мои сигареты, не знаю, где и когда я мог их выкурить, ума не приложу. Но об этом после. Сначала попробую объяснить Вам, что тревожит меня сейчас.
Идея выкуривать две сигареты в день после еды была, согласитесь, великолепной. После еды самое время покурить. Желудок уже успевает затуманить мозги, и вы погружаетесь в некое блаженное состояние, как бы парите в воздухе. Единственное неудобство состоит в том, что приходится есть на скорую руку. Второпях заглатываешь яйцо, фрукты побоку, ждешь не дождешься, чтобы растянуться на диване и наконец-то закурить. Чем ближе желанная минута, тем больше невтерпеж. Я дошел до того, что не в состоянии даже припомнить, что ел за обедом или ужином, блюда появляются передо мной и исчезают, а я и не знаю, что было в тарелке.
Уверяю Вас, что теперь, когда я принял окончательное решение бросить курить, подсознательно я решил забросить и все остальное. Увы, я не шучу. Я и в самом деле так поступил, едва нашел в себе точку опоры, позволившую мне проявить твердость в отношении любых моих личных и неличных проблем, которые я, так же как все, прежде решал не без колебаний. Теперь я перестал обращать какое бы то ни было внимание на обеды и ужины, любая еда, – любые деликатесы мне безразличны. Взять, к примеру, арбуз, который я раньше безумно любил, – за моим столом Вы его уже не увидите. Таково в общих чертах мое состояние накануне отъезда в Америку. Не стану объяснять, что мне здесь понадобилось, иначе дело совсем запутается, да и не хотелось бы заставлять Вас терять драгоценное время. Итак, я в Нью-Йорке. Прибыл благополучно. Город – лучше некуда. Беда в другом. Вот уже дня два, как тело мое живет своей, в некотором роде самостоятельной жизнью. Я потерял способность им управлять. Все это, конечно, пустяки, и все же ощущение раздвоенности не оставляет меня ни на минуту, и – поверьте, это невыносимо. Сам не знаю, обратиться ли к специалисту, вызвать ли врача на дом или подождать до возвращения в Италию. Что касается причин этого недомогания, то я, конечно же, начал строить разные предположения и вспомнил о сигаретах. Но может ли, например, внезапное прекращение курения вызвать нарушение умственного равновесия? Что вызывает прекращение доступа в кровь никотина? Кстати, я рассуждаю как человек, совершенно отказавшийся от курения, согласитесь, что пара сигарет в день – это ерунда, это все равно, что не курить вовсе, это все что угодно, только не курение. Другое дело опиум или марихуана, воздействующие на организм через желудок, а не через рот или нос. Однако вернемся к делу. Вся эха история с выкуриванием семидесяти сигарет, когда я даже не замечал, что курю, навела меня на предположение, что болезнь моя началась именно тогда, тело мое уже существовало само по себе: руки открывают коробку, пальцы вытягивают сигарету, суют ее в рот, губы всасывают дым и т. д. В общем, тело развлекалось на все сто, а я им не управлял. Как раз подобная вещь и произошла здесь со мной. Раньше я не обращал на это внимания, теперь стал следить за собой, но, замечая поступки, совершенные помимо своей воли, я испытываю страх.
Вот и все. Надеюсь, я ясно изложил свои опасения. Ответа не жду. Просто хотелось, чтобы на досуге Вы поразмышляли о моем казусе и при встрече нам было о чем потолковать. Собираюсь приехать прямо в Римини, буду обязательно, ибо по роду деятельности я по-прежнему должен бывать в Ваших краях. Представится возможность поговорить и о собаках. Надеюсь, о моем недомогании мы и не вспомним. Оно само пройдет к этому времени. Быть может, эти заметки пригодятся на случай какой-нибудь моей болезни в будущем или помогут Вам объяснить причину моего прошлого недуга, из-за которого Вы и посоветовали мне бросить курить. Извините за длинное письмо. С дружеским приветом,
Ваш…
Впервые я на улице один. В незнакомом городе, где на каждом перекрестке приходится решать, куда идти дальше. Замечаю, что мне больше по душе улицы по левую руку, бары, расположенные с левой стороны. И на женщин я заглядываюсь, как оказалось, проходящих слева. Попробовал перебороть эту привычку, но сразу же почувствовал себя не в своей тарелке.
Зашел в кино – хоть здесь отвлекусь от тягостных мыслей. Перед глазами кадры кровопролитной войны, начинаю забывать о себе. Как вдруг замечаю в полутьме одного знакомого из Катании: симпатичный малый, правда, наивный подсунь ему пареную репу, будет думать, что перед ним крепкий орешек. А вот, поди же, в Нью-Йорке, собственной персоной. Да он-то что здесь забыл? Но подходить и здороваться с ним не тороплюсь; в нем как бы недостает чего-то, не уверен я, что это именно он. Этот вроде бы ниже ростом. Из любопытства встаю. Подхожу ближе, чтобы как следует рассмотреть. Нет, не он. Возвращаюсь на место, и, хотя зал полупустой, кого-то угораздило усесться прямо перед моим креслом: загородил часть, экрана. Пересаживаться нет охоты. Постепенно привыкаю к тени в левом углу экрана, к тому, что она заслоняет от меня то часть какого-нибудь предмета, то чье-нибудь лицо, то фрагмент пейзажа. В конце концов эта тень поглощает мое внимание настолько, что становится важнее происходящего на экране. В ее очертаниях мне чудится что-то такое, что я уже видел раньше. Наконец понял – передо мной голова моего знакомого. Значит, когда первый раз я обознался, уже прозвучал какой-то предупредительный сигнал, мне было предупреждение; теперь и в самом деле человек, сидящий впереди, – мой знакомый. Бывают дни, когда встречи словно носятся в воздухе, предупреждают о себе тысячей способов, иногда появлением двойников, каких-то запахов или еще чем-нибудь в том же роде. Жду с нетерпением, когда он обернется, хочу удостовериться, что это именно он. Еще немного, и он повернет голову. Но от предвкушения встречи становится не по себе. Блеск сюрприза уже померк. Стал побаиваться, как бы он не посмотрел назад. Фильм вот-вот кончится, и он, оглянувшись от нечего делать, увидит, что я у него за спиной. Встал и вышел на улицу.
Иду быстрым шагом. Чуть не бегом. Со временем успокаиваюсь, мало-помалу начинаю сомневаться: вряд ли это был он. Но тогда непонятно, зачем понадобилась эта встреча с ним, хотя на самом деле его здесь и нет? Почему вдруг такое тревожное и настойчивое ощущение от его присутствия в кинотеатре? Но самое странное, что и сейчас, на улице, мне никак не отделаться от чувства, что он где-то неподалеку, и я всматриваюсь в лица прохожих, покупателей в магазинах, то и дело бросаю взгляд назад. Оборачивался я так часто, что со стороны могло показаться, будто у меня тик; я и сам не знал, то ли тело опять перестало слушаться и по своей прихоти все время оборачивается назад, то ли я все еще продолжаю искать своего друга.
На тротуарах Бауэри полно битого стекла. Скрипят под подошвами осколки. Ничего удивительного – на Бауэри под ногами всегда обломки стекла. А еще клочья бумаги, окурки, огрызки яблок, осколки бутылок, железные пробки. Обязательно разобьют витрину. Одни пьянчуги чего стоят – выползет какой-нибудь забулдыга из бара, упрется локтями в стекло или навалится на него всей своей тушей, будто к стенке прислонился, а потом как двинет в витрину, словно на улицу шагнет. Или негры – саданет кулаком в стекло и такую дырищу выбьет, будто из противотанкового ружья кто пальнул, а белый человек, известное дело, латай потом дыры картоном или жестью, ползай под прилавками, подбирай, что еще из магазина не выволокли, бывает, ничего не оставят – шаром покати, вон, например, как у того бедолаги, которого я сам видел: забился в угол, все ищет чего-то. Спину согнул в три погибели, головы не поднимет, будто норовит что-то взять, да не выходит: не то вещь такая неподъемная, тяжелая, не то, наоборот, такая легкая, что и не найти ее на полу, ну как, скажем, иголку какую-нибудь; вот он и сидит на корточках, ждет, когда она сама на глаза попадется. Смотрел я смотрел, а он все на полу, уставился в левый угол – и ни с места. Может быть, тело его заставило оцепенеть в этой позе, ведь заставило же оно и меня, не успел из кинотеатра я выйти, все время оглядываться назад: нет ли поблизости сицилийского друга? Правда, я не всем корпусом, только шеей крутил. Чудилось, он идет по пятам, следит за мной. Сам я спокоен. А голова то и дело назад поворачивает, приходится и мне проверять: вдруг он где-нибудь притаился, вот-вот выскочит из подворотни. Хотя, как знать, не была ли вся эта история с сицилийцем просто предлогом, чтоб оправдать поведение тела? Как бы там ни было, а благодаря тому, что все время оглядывался, удалось мне кое-что и заметить: есть в телодвижении некий созидательный элемент. Ждешь появления злодея, и вот он тут как тут; даже если он не убийца – все равно зачем-то преследует вас. Так вот, я заметил одного чернокожего: идет за мной по пятам, вытянул вперед руку, целится указательным пальцем прямо в меня. Нет у него никакого оружия – ни ножа, ни палки. Но ведет себя угрожающе. Прибавляю шагу, глаз не спускаю с этого негра, а он держит меня под прицелом, идет за мной как приклеенный. Я отступаю, он наступает. Так ему меня не догнать. Держу его в поле зрения: он два шага, я – столько же. Во время своего отступления я и почувствовал под подметкой битые стекла, увидел развороченную витрину, скорчившегося в углу своей лавки человечка. Мое внимание тут же переключилось: важно было понять, делает он что-нибудь или тело заставило его коченеть в этой позе. Негр приближался, рукой целился прямо в меня. Сколько времени я у него на мушке? Может быть, он поднял на меня руку уже во сне? Приснился я ему, что ли; с тех пор и метит в меня. Думаю, это с ним мне была уготована встреча, а не с сицилийцем или кем другим. Всего несколько шагов разделяет нас. Жду. Негр весь обвешан узлами. Поравнялся со мной, проходит мимо, рука не шелохнется, шагает дальше: теперь целится в кого-то под фонарным столбом. Значит, вон в кого метил. Нет, не в него. Идет мимо и берет под прицел собаку, потом еще кого-то и так далее. Выходит, он выбрал недосягаемую цель. Может быть, самого себя. Ужасно захотелось догнать его и подсказать – остановись, погляди на свое отражение в витрине, успокой руку.
Выбился из сил, присел на скамейку; здесь уже кто-то есть. Физиономия у парня, надо сказать, гибридная: нос треугольником, как у краснокожего, губы навыворот, как у негра. Сидим на краешках лавки. Он с одного, я с другого конца. Будто нас держит воздух, а не обрезок доски грязно-зеленого цвета. За спиной – высокая железная сетка, в ячейки набились обрывки бумаги, за сеткой – подростки, прыгают пестрые майки, с какими-то надписями на спине и на груди. Индеец-полукровка, сосед по скамейке, и не сидел вовсе. Ни разу в жизни не приходилось мне видеть человека, который бы совершал столько движений, как этот окаменело сидящий индеец. Едва касаясь скамейки, в нелепой позе, зато – раз, и нет его, след простыл. Движение в неподвижности. Верно, бродит по городу, в глазах блеск, точно перед ним целый мир, а не эти разбитые вдребезги стекла. Тело – зеркало его мыслей. Я тоже в движении. Офис – вход, дверь – выход, снова вход. И я не сижу на скамейке, хотя поглядеть со стороны – прилип к ней. Как еще объяснить – не знаю. В Италии, перед тем как поехать в Америку, у меня уже был такой период: бегал по дому, места не находил, все вверх дном – обувь, вещи, выскочу на улицу, поброжу по городу – и домой, опять на улицу, то пью, то курю, то заговорю с кем попало, с первым встречным – лишь бы что-нибудь сказать, ведь я сидел не шевелясь на коричневом диване и смотрел на телефон. Словом, я не двигался.
Итак, я на скамейке, рядом еще кто-то. Не помню, как он встал и ушел, или, может быть, первым ушел я. Так, незаметно, мы уже в разных частях города. Я в Гринвич-Виллидж. Черт знает как попал сюда. Сидел на скамейке, а сам, наверно, шел, шел и дошел. Такой уж день безумный выдался: прямо передо мной кто-то бьет смертным боем, гвоздит изо всех сил противника, но того не видать. Одной рукой за фонарный столб, не упасть бы, а другой бьет под дых. Будто гвозди вколачивает. Но куда? В пустоту. Здесь таких много. Есть хромые, но они не хромают. Есть другие, тоже хромые, только делают вид, что ходят нормально. Целый Нью-Йорк управляемых плотью. Супермаркет: нужен тюбик, зубная паста. И здесь толпа, не продохнуть: покупатели берут все, не глядя. Товар выбирают руки. Я тоже схватил консервную банку. И еще целую кучу хлама. Как заплатил – не заметил. Тюбика не было.
Хочешь купить нужную вещь, входи в магазин с намерением приобрести что-нибудь совершенно бесполезное. Тогда, может быть, и выйдешь с тюбиком пасты, только сделай вид, что пришел за сковородкой или еще за чем-нибудь в этом роде. Потребность купить у тебя в руках, глазах, даже в ногах. Но это еще под вопросом. Если в самом деле так, то я прав, утверждая, что плоть взбунтовалась. Не только моя. В знак протеста у тела готова болезнь. Заболеть от досады? Возмущает одежда?. Жилье? Бюрократия? Перчатка? Ботинок?[3] Одно ясно: человек не живет по природе своей, им правит журнал с картинками, телеэкран, рекламный плакат и проч. Без собственных жестов мы в рабстве у тела. Не от сердца исходят наши движения. Толпы людей живут по трафарету. Спешим ли мы по узкому тротуару, шествуем ли по широкой мостовой – все равно движемся как по линейке или по спирали и, натолкнувшись на какое-нибудь препятствие, растекаемся пятном по асфальту. Мы не люди – обитатели муравьиной кучи. Редко можно увидеть что-нибудь настоящее, естественное. Помню, на меня произвела впечатление машина, которая вдруг загорелась прямо на моих глазах. Она выглядела настоящей. Охваченная огнем машина была неподдельной, и люди, разбегавшиеся в стороны, будто осколки гранаты, тоже вели себя естественно, без фальши. Но машина – всего лишь случай. А человеку неважно один он или в толпе – все-таки трудно избавиться от бывших в употреблении, затасканных жестов. Постоянно преследует чувство, что повторяешь пройденное, видишь уже виданное даже тогда, когда ты сам являешься свидетелем или участником революции или войны – в театре, в кино, в жизни – везде, где бы эти события ни происходили. И тут мы на перепутье: то ли трубить отбой, то ли изобретать новые жесты, лишь бы во что-нибудь верить. Идеи – те же движения, а мои идеи уже отслужили свой срок, да оно и видно: жесты у меня все время одни и те же.
Снова наблюдаю за прохожими, всматриваюсь то в одного, то в другого, проверяю на окружающих все, что пришло мне на ум. Иногда мне удавалось, провожая кого-нибудь глазами, заглянуть во внутренний мир одиноко идущего человека. Ничто не ускользало от меня, ни одно движение, даже малейшие подергивания лицевых мышц мне были доступны. Вот на лице нерешительность, что-то привлекло внимание, может быть, запах. Вот он сам себе улыбнулся. Сел в такси, которое затормозило, когда он взмахнул белой рукой. Потом я увидел, как двое идут навстречу друг другу. На мгновенье замерли и повернули обратно, каждый туда, откуда пришел. Встреча врагов? Или не хотелось здороваться? Что случилось в тот миг, когда они сблизились на расстояние шага, может, кто-то шепнул им: назад? А может, они не знакомы, просто оба вспомнили о каком-нибудь срочном деле. О чем-то упущенном. Об одном и том же. Или пусть даже о разном, все равно была между ними зацепка, объединившая их: решение повернуть назад они приняли одновременно. Каждый в отдельности судил и рядил, надо думать, по-своему, но только внутренний голос вдруг смолк в тот же миг, в ту же секунду. Вполне вероятно, ни один из них не заметил, как шедший навстречу вдруг замер, повернулся спиной и пошел прочь без оглядки.
А вот деловой человек, владелец часового магазина. Он по очереди заводит часы и укладывает их в витрине на бархатные подушки. Во рту сигарета, он выкурил ее почти до конца, но пепел еще Держится – кособокой трубочкой, в три сантиметра длиной, свисает с губы. Не знаю что и подумать: движения его крайне замедленны. Может, он обдумывает, как лучше выставить в витрине товар, или просто решил доказать самому себе, что выкурит сигарету, ни разу не стряхнув пепел. То и дело он останавливается, замирает с поднятой рукой, словно пойнтер, почуявший дичь.
Уже три дня прошло, а Поверенный в банковских делах не выходит на улицу. То он запрется у себя в спальне, то забьется в какой-нибудь угол, всем своим видом показывая, чтоб его не беспокоили. Оно и понятно: в охоте на ящики наступил период растерянности. Сидит, наверно, и обдумывает, как быть дальше, где возобновить поиски. Лишь изредка промелькнет в коридоре или в одной из многочисленных комнат бывшего банка. Мы постоянно следим друг за другом, хотя и по разным причинам. Я – чтобы всласть насмотреться на его жестикуляцию; он – чтобы не дай бог не попасться мне на глаза. Но умысел невидим; поглядеть со стороны – двое от нечего делать следят друг за другом.
Приоткрыл дверь, осторожно выглянул, вижу то глаз, то полщеки уставился на меня в щель коридорной двери или прилип к стеклу над дверным косяком (не забудьте, что мы в помещении бывшей конторы, где для освещения над дверями сделаны окна до самого потолка). Черные горничные крадучись ходят из комнаты в комнату, стараясь не нарушать наших с ним отношений. Не хочется им осложнять положение дел. Чашка уже на столе, кофе горячий никак в толк не возьму, когда они успевают здесь побывать. Подойду к окну или загляну в укромное место, а постель уже убрана. Иногда мне кажется, что они тоже следят за нами через замочную скважину или дверную щель. Однако неважно, чем заняты негритянки, главное – я не спускаю глаз с Поверенного. За что и был вознагражден: мне удалось подсмотреть, как руки его дали начало новому жесту. Часто руки совершают движения помимо воли своего хозяина, движения возникают как-то сами по себе, иногда невероятным образом. То и дело читаешь в газетах: ласки закончились пощечиной, пощечина ударом кулака, удар кулака причинил смерть. И, как всегда, убийце нечего вспомнить, он помнит только то, что хотел приласкать, и сам не знает, каким образом порыв нежности превратился в орудие смерти.
Поверенный в банковских делах, за которым я постоянно следил, часто закрывался в комнате и, раздевшись донага, вставал перед зеркалом: не то хотел поиграть мускулатурой, каковая у него напрочь отсутствовала, не то занимался йогой, безуспешно пытаясь дышать животом. Все это, однако, в порядке вещей. Иногда принимался искать что-нибудь, все перероет, а вещь-то, оказывается, у него в руке. Но больше всего меня озадачило его поведение, когда он вдруг схватил ножницы и изрезал лист бумаги. Жест, несомненно, очень опасный, и слабость эта может его погубить. Начал он с того, что нарезал аккуратных треугольничков, потом перешел к квадратикам, кружочкам; в этом занятии была хоть какая-то цель, вроде влечения к «художественной математике». Но в конце концов стал кромсать бумагу как попало – без формы, без цели. Словно карнавальное конфетти, сыпались на пол обрезки. С этого момента я и приступил к наведению в доме порядка. Прежде весь беспорядок исходил как раз от меня. Всю бумагу, какую нашел, кажется, служебную переписку тоже, я спрятал подальше. Когда прятал бумагу и ножницы, мне казалось, что я на поле брани. И вот вижу, ходит он по квартире как потерянный, ищет и не может найти. Потом заперся. Не раз, прильнув глазом к замочной скважине, пробовали мы поглядеть друг на друга, но безрезультатно. Ничего, кроме темноты, не увидели.
Во время поисков бумаги, книг, газет и т. п., которые я пытался спасти от уничтожения, мне в руки попал блокнот, купленный накануне отъезда в Америку, – я собирался записывать в нем свои наблюдения. Но так ни разу и не воспользовался. Только раскрыл его и вижу: чьи-то каракули, там и там какие-то записи. Всматриваюсь внимательнее: может, негритянки поработали, а то и сам Поверенный. Но вскоре осознаю, что во всей этой писанине чувствуется моя рука. С первого взгляда и не поймешь, что это писал я. У меня почерк с нажимом, в нем чувствуется глубина: Я могу часами рассуждать о каждой своей заметке, оставленной на бумаге или на стене. Мои знаки не летучи, не прозрачны. В них что-то есть от укола граверной иглы. Вот и по этим страницам тоже словно прошелся гравер. И еще я заметил: на всех страницах, от первой до последней, речь идет об одном и том же, есть вроде какая-то общая идея. Сначала простые черточки, – прямые или закрученные спиралью, – в каждой линии на всем ее протяжении словно бы трепет. Потом несколько страниц – одни точки. За ними палочки, как в прописях первоклашек. Дальше – гласные. Целый лист «а» строчных и «А» прописных, и так чуть ли не весь алфавит целиком. Хотя и не в алфавитном порядке. А вот и слова: «рука», «нога», «рот», «лодыжка». Наконец, фразы: «Сегодня кусались шерстяные носки», «Средний палец правой руки проковырял дырку в кармане брюк», «Пуговица с наволочки впилась в ухо». И тому подобное. Да разве это я написал? Когда? Честно говоря, на мгновение мне стало страшно. Ну да ладно, ведь это все руки. Назовем это дневниковыми записями рук, сделанными в минуту полной моей прострации. Или тогда, когда я был погружен в сон, тело мое бодрствовало. Ничего не поделаешь, пришлось согласиться, что эти догадки соответствуют действительности. В правом кармане зеленых вельветовых брюк и в самом деле дыра. От пуговицы с наволочки и впрямь уши болят. И т. д. и т. п. Столько мелочей, на которые я и внимания не обращаю: их не заметишь, да и не уследишь за всеми, так мало значения им придаешь.
Кажется, вечером того же дня, когда нашел я блокнот, или, может, на следующий день Поверенный вдруг решил прервать свой добровольный домашний арест. И вот он снова такой же, каким я узнал его в первые дни. Улыбчивый человек. Мы вместе выходим из дома. Он пригласил меня в театр – в ризницу церкви где-то в Виллидже. Одноактная драма без слов. Все понятно и без перевода. Потому, думаю, он и привел меня сюда. Или этим спектаклем он хотел сообщить что-нибудь о себе, объяснить, например, отчего у него нервы не в порядке. То и дело с довольным видом обращал он мое внимание на какой-нибудь эпизод пьесы. Иногда опережал события на сцене, давая понять, что видит ее не первый раз. Часто по ходу действия меня посещали раздумья об этом человеке, о том, как все связано в жизни. Иногда мне казалось: поиски фонтана Банк нарочно ему поручил, чтобы вылечить от нервного истощения. Но скорее всего я не прав. Вся сцена в черных кулисах. Наконец на сцене появился человек, в руках у него знамя. Полотнище прорвано, флаг как будто бы американский, а впрочем, похож на все флаги мира. Человек счастлив, он глядит в зал, размахивает флагом. Сбросил на землю свой вещмешок, слышно, как в нем что-то звякнуло – солдатская фляга, котелок, ложка и кружка. Этот звук отзывается болью, в нем голос войны или просто скитальческой жизни. Он встал спиной к залу, что-то ищет в мешке. Потертые джинсы и кеды, которые ему велики. Снова махнул раз-другой своим флагом. Слева, скользя по подмосткам, к нему приближается белый куб. Он пружинистый, словно резиновый, будто светится изнутри, словно в нем зажжена лампа и сзади подсветка. Человек замечает движение куба, тот надвигается на него, занимая полсцены. Высота куба метра полтора. Человек не оробел, он кладет свое знамя на куб, будто это огромный камень, и продолжает заниматься своим делом. Подвесил котелок к треножнику, делает вид, что разводит костер. Снял котелок с огня. Ест. Прислонился спиной к кубу, засыпает. Из-за левой кулисы выползает еще один белый куб, точно такой же, как первый. Он медленно скользит по сцене. Подобрался к ногам спящего человека. Сдвигает их в сторону первого куба и начинает давить. Тот в испуге очнулся и едва успел вырваться из щели. Наверху он в безопасности. При нем знамя и вещмешок. Остальное раздавлено. Два куба сомкнулись, образовав прочный белый монолит, до половины заполнивший пространство сцены. Теперь она – прямоугольник под самыми колосниками, где человеку приходится либо ползти на коленях, либо стоять, согнув спину и опустив голову. Мало-помалу он успокаивается и снова размахивает флагом. Насвистывает веселый мотив. Поет. В общем, обживает и эту площадку. Как вдруг сверху на него надвигается что-то белое. Еще один куб, такой же, как первые два. Медленно сползает он вниз, заполняя собой половину оставшегося просвета. Человек лег ничком, смотрит, как на него опускается груз. В отчаянии поворачивается он лицом к зрителям, руками и ногами пытается приостановить движение белого куба. Но под его тяжестью подгибаются руки и ноги, удержать груз на весу выше человеческих сил. Изнуренный борьбой человек, чтобы не быть раздавленным, откатывается в сторону, кубы сомкнулись. Он теснится в последнем промежутке – это четвертая часть объема сцены. Почти все пространство ее заполнено гуттаперчевыми кубами. Человек сосредоточенно вглядывается в ряды зрителей. На лице его величайшая скорбь. Но вдруг как будто что-то мелькнуло перед ним, может быть мотылек, он пробует его поймать, суетится, за мелкими хлопотами постепенно забывает о своем положении. Размахивает флагом. Взял что-то из вещмешка, пожевал, должно быть корку хлеба. Нашел уголек и тут же давай вычерчивать огромные слова на обращенной к публике плоскости двух нижних кубов. У него хорошее настроение; опять порылся в мешке и извлек оттуда баллончик с красной краской: то на один куб брызнет, то на другой. Он настолько увлечен своими художествами, что не замечает, как сверху начинает наезжать на него четвертый белый куб, который в конце концов окончательно закроет сцену. Парень занят игрой, куб опускается все ниже и ниже. Он ощутил его тяжесть, попытался удержать его на весу. Сверхчеловеческим напряжением сил остановил куб. Встал на колени, так легче держать неимоверную тяжесть, готовую его расплющить. Слышно, как все тяжелее он дышит. Осталось полметра. Вдруг треск, будто что-то надорвалось. Руки прорвали куб, вошли в него сквозь оболочку: нутро куба набито стружкой, всяким хламом, напоминающим потроха. Движение куба заметно ускорилось. Он касается головы, затем плеч человека, пригвожденного к нижнему кубу. Человек стоит лицом к залу. Кричит. Взывает о помощи. Но в голосе нет ничего человеческого. Это вой зверя. Груз опять двинулся вниз. Последнее: щека, затем глаз. Куб стыкуется с остальными гладкая белая, как экран, стена. Неожиданно в основании белого прямоугольника возникает тень. Словно в замедленной съемке что-то колеблется внутри четырех кубов. Завершающий момент агонии. Похоже, человек еще в состоянии видеть, даже сквозь упругую массу. Он пытается выйти наружу, прорывается к плоскости, повернутой к залу. Он уже у стены. Но видна только тень, подробностей не разглядеть. Мембрана лопнула, и в образовавшуюся брешь просовывается рука, раскрытая ладонь молит о помощи. Но поздно. Рука безжизненной плетью повисает в воздухе, ладонь судорожно закрывается. Тень человека сползает вниз, увлекая за собой руку. Черный занавес постепенно скрывает от зрителей белую стену.