Текст книги "Лотта в Веймаре"
Автор книги: Томас Манн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
Еще в дверях он правой рукой обхватил предплечье левой, страдавшей от ревматизма. Ступив несколько шагов, он отпустил ее, остановился, отвесил собравшимся любезно-церемонный поклон и приблизился к обеим особняком стоявшим дамам.
Его голос, – он совершенно не изменился, остался тем же звучным баритоном, которым говорил и декламировал худенький юноша. Странным казалось, что этот голос, может быть, немного более замедленный и размеренный – хотя известная важность уже и тогда была ему присуща – исходит от почтенного старца.
– Дорогие дамы! – произнес хозяин дома и одновременно протянул правую руку Шарлотте, левую Лотхен, затем сблизил обе их руки и, держа в своих, продолжал: – Наконец-то я могу собственными устами приветствовать вас в Веймаре! Это поистине живительная, прекрасная неожиданность. А как, должно быть, обрадовались наши милые и почтенные Ридели столь радостно-желанному визиту. Поверьте, мы умеем ценить, что вы, однажды посетив эти стены, не прошли мимо наших дверей!
«Радостно-желанному», – сказал он, и благодаря не то смущенному, не то лукавому выражению, которое принял его улыбающийся рот, такое произвольное словообразование вышло прелестным. Что эта прелесть сочеталась с дипломатией, с преднамеренностью, с первого же слова устанавливающей дистанцию, Шарлотте было слишком ясно – об этом можно было догадаться уже по осторожной продуманности его слов. Для установления дистанции он воспользовался и тем, что она стояла перед ним не одна, но с дочерью. Это давало ему возможность, соединив четыре руки, держать речь во множественном числе и о себе говорить не «я», но «мы», так сказать, укрываться за свой дом, выдвигая предположение, что гостьи могли пройти мимо «наших» дверей. Да и любезное «радостно-желанное» он придумал в связи с Риделями.
Его взор несколько нерешительно перебегал с матери на дочь, но обращался и поверх них, к окнам. Собственно, Шарлотте казалось, что он ее не видит, но в то же время от нее не ускользнуло, что его беглый взгляд подметил ставшее сейчас уже неукротимым дрожание головы: на одно краткое мгновение он помертвел от этого открытия, лицо его приняло серьезное сострадательное выражение, но он мгновенно вышел из печального оцепенения и как ни в чем не бывало вернулся к любезному разговору.
– И юность, – продолжал он, повернувшись уже только к Лотте, дочери, – как золотистый солнечный луч врывается в наш сумрачный дом…
Шарлотта, до того лишь невнятно пролепетавшая о том, что ей было бы непростительно пройти мимо его дверей, начала запоздалое и явно затребованное представление. Главным ее желанием, сказала она, было представить ему это дитя, Шарлотту, ее вторую дочь, приехавшую из Эльзаса повидаться с матерью. Она говорила ему «ваше превосходительство», правда, как-то поспешно и словно проглатывая эти слова, и он не остановил ее, не предложил ей другого обращения, впрочем, может быть, потому, что был занят рассматриванием представляемой ему девицы.
– Красива! Красива! – решил он. – Немало мужских сердец, вероятно, сокрушили эти глазки.
Комплимент был настолько условным и так явно не подходил к сиделке брата Карла, что это уже вопияло к небесам. Кислая Лотхен скривила губы в мучительно-напряженной улыбке, что, вероятно, и заставило его следующую фразу начать с нерешительного «во всяком случае».
– Во всяком случае, я очень, очень рад, что мне наконец-то суждено было увидеть представительницу милой группы, силуэт которой мне некогда прислал покойный советник. Тому, кто умеет ждать, время приносит все.
Это уже походило на покаяние; то, что он упомянул о силуэте и Гансе-Христиане, было первым нарушением дистанции, ощущавшейся Шарлоттой, а потому она едва ли была права, напомнив ему, что он уже познакомился с двумя из ее сыновей, а именно с Августом и Теодором, когда они взяли на себя смелость посетить его в Гербермюле. Как раз это имя ей произносить, вероятно, не следовало, ибо он взглянул на нее, когда оно уже соскочило с ее языка, каким-то остекленевшим взглядом, слишком страшным, чтобы его можно было отнести просто за счет воспоминания о встрече.
– Ах, да, конечно же! – тут же воскликнул он. – Как я мог позабыть! Простите эту старую голову. – И вместо того чтобы указать на забывчивую голову, он погладил, как и в момент своего появления, правой рукой левое предплечье, к болезненному состоянию которого, видимо, хотел привлечь внимание. – Как поживают эти превосходные молодые люди? Хорошо, так я и думал. Благополучие обусловлено их прекрасной натурой, это врожденное свойство, да и могло ли быть иначе при таких родителях. А путешествие наших любезных дам, – осведомился он, – надеюсь, было приятным? Дорога Гильдесгейм-Нордгаузен-Эрфурт отлично оборудована: почти всегда хорошие лошади, недурная пища на станциях и цены весьма умеренные, вам это обошлось, вероятно, не дороже пятидесяти талеров.
Сказав это, он, видимо, решил положить конец обособленности, повернулся и вместе с дамами Кестнер присоединился к остальному обществу.
– Надеюсь, – заметил он, – что наш молодой хозяин (он подразумевал Августа) уже познакомил вас с уважаемыми гостями. Все эти прекрасные дамы – ваши почитательницы, а достойные мужи – почитатели… – Он подряд раскланивался с мадам Кирмс в чепце, архитекторшей Кудрэй в широкополой шляпе, интеллектуальной Ример, классической Майер и Амалией Ридель, на которую уже раньше, во время «радостно-желанного», бросил выразительный взгляд и затем стал поочередно пожимать руки мужчинам, особенно отличив при этом горного советника Вернера, кругленького, добродушного человека лет пятидесяти, с веселыми глазками, большой лысиной и седой курчавой шевелюрой на затылке, отменно выбритые щеки которого уютно упирались в стоячий воротник, повязанный белым шарфом. Вернера он удостоил наклонением головы, и лицо его тут же приняло понимающее, усталое выражение, как бы говорившее: «Наконец-то покончено с формальностями, а уж мы с вами сумеем заняться чем-нибудь подельнее». При этом жесте лица Майера и Римера выразили одобрение, явно маскировавшее ревность. Затем, покончив с обходом гостей, он снова обратился к геогностику, тогда как дамы окружили Шарлотту и шепотом, непрестанно обмахиваясь веерами, начали расспрашивать, очень ли, по ее мнению, изменился Гете.
Они постояли еще некоторое время возле царившего над комнатой гигантского классического бюста, среди акварелей, гравюр и картин, украшавших ее обитые штофом стены, вдоль которых, так же как и в простенках между окнами и белыми дверьми, были симметрично расставлены прямые, изящные стулья и белые полированные шкафы с коллекциями. Повсюду размещенные произведения искусства и старинные безделушки, халцедоновые чаши на мраморных столах, крылатая Никея, украшавшая стол возле дивана под «Альдобрандинской свадьбой», античные статуэтки богов, ларов и фавнов под стеклянными колпаками, сообщали комнате вид музейного зала. Шарлотта не выпускала из виду хозяина дома, который, крепко стоя на раздвинутых ногах, немного слишком прямо и заложив руки за спину, – серебряная звезда на его шелковом фраке блистала при малейшем движении, – поочередно беседовал то с одним, то с другим из гостей – с Вернером, Кирмсом, Кудрэй, но не с нею. Ей нравилось исподтишка наблюдать за ним, не будучи обязанной вступать с ним в беседу, что, впрочем, ей не мешало со жгучим нетерпением ожидать продолжения разговора, хотя, с другой стороны, наблюдение за его беседой с другими отбивало у нее эту охоту, убеждая ее, что тот, кому в данный момент, сия честь выпадала, чувствовал себя не совсем в своей тарелке.
Друг ее юности производил впечатление исключительно аристократическое, сомнений тут быть не могло. Его костюм, в былые времена вызывающий, теперь изысканно скромный и чуть-чуть отставший от моды, превосходно гармонировал с известной чопорностью его манер и походки, а все вместе создавало впечатление величавого достоинства. И все же, хотя в его осанке было нечто важное и он высоко нес прекрасную голову, казалось, что это величие не очень твердо держится на ногах; с кем бы он ни разговаривал, движения его были как-то нерешительны, скованы, и это своей неожиданностью тревожило наблюдающего со стороны не меньше, чем случайного собеседника. Так как каждый чувствует и знает, что непринужденная свобода и самозабвенная непосредственность поведения основаны на поглощенности предметом, то эта напряженность, естественно, заставляла думать, что он проявляет мало интереса к людям и обстоятельствам, а это безнадежно уводило от предмета разговора и его собеседника. Взор хозяина дома покоился на собеседнике, покуда тот, увлеченный разговором, не подымал своего, но стоило тому на него посмотреть, как хозяин уже отводил глаза, которые начинали неопределенно блуждать в пространстве. Шарлотта с женской проницательностью все это подметила, и нам остается только повторить, что она одинаково боялась продолжения разговора с другом юности и желала его.
Впрочем, многое в поведении Гете можно было отнести за счет трезво выжидательного, предобеденного состояния, которое длилось слишком долго. Он не раз вопросительно посматривал на сына, видимо исполнявшего обязанности мажордома. Наконец слуга приблизился с вожделенным известием, и Гете, поспешно перебив его, объявил маленькому собранию:
– Дорогие друзья, нас просят обедать. – С этими словами он подошел к Лотте и Лотхен, изящным жестом, как в контрдансе, взял их за руки и открыл шествие в соседний, так называемый желтый зал, где сегодня был сервирован обед, ибо малая столовая не могла вместить шестнадцать человек. Наименование «зал» было, пожалуй, чересчур громким для комнаты, в которую перекочевало общество, хотя она и выглядела просторнее, чем только что оставленная. И в ней в свою очередь высились два колоссальных бюста: Антиноя, меланхолического от избытка красоты, и величественного Юпитера. Серия раскрашенных гравюр на мифологические сюжеты и копия Тициановой «Небесной любви» украшали стены. И здесь за распахнутыми дверьми открывалась анфилада комнат, и особенно красива была та, что прилегала к узкой стороне желтого зала и вела через «комнату бюстов» к лестнице, спускавшейся в зимний сад и дальше к балкону, выходившему в зеленый двор. Убранство стола отличалось аристократической элегантностью: тончайшее камчатное полотно, цветы, серебряные канделябры, золоченый фарфор и бокалы трех видов перед каждым кувертом. Прислуживали молодой лакей и краснощекая служанка с пышными белыми руками, в чепчике, корсаже и широкой домотканой юбке.
Гете сидел в середине продольной части стола, между Шарлоттой и ее сестрой, справа и слева от них заняли места: надворный советник Кирмс и профессор Майер, дальше – с одной стороны мадам Майер, с другой – мадам Ример. Августу, из-за большего числа мужчин, не удалось соблюсти принцип чередования. Горного советника он посадил насупротив отца, место справа от того пришлось отвести доктору Римеру; возле него сидела Лотхен-младшая, имея своим кавалером еще и Августа. Слева от Вернера, напротив Шарлотты, поместилась мадам Кудрэй, далее доктор Ридель и мадам Кирмс. Господин Стефан Шютце и главный архитектор заняли оба узких конца стола.
Суп, очень крепкий бульон с фрикадельками, уже был разлит, когда гости стали рассаживаться. Хозяин, словно свершая обряд освящения, переломил хлеб над своей тарелкой. Сидя, он, видимо, чувствовал себя лучше, свободнее; к тому же так он казался выше ростом. Возможно, впрочем, что самое гостеприимно-семейственное председательствование за столом сообщало ему непринужденную веселость. Здесь он, казалось, был в своей стихии. Большими, лукаво блестящими глазами он окинул еще молчаливый круг гостей и с той же торжественностью, с какой положил начало трапезе, проговорил, размеренно и ясно артикулируя, как это свойственно южным немцам, перенявшим говор северной Германии:
– Возблагодарим небо, дорогие друзья, за приятную встречу, дарованную нам по столь радостному поводу, и воздадим должное скромному, но любовно приготовленному обеду.
С этими словами он начал есть, и все последовали его примеру, причем общество кивками, переглядыванием, восторженными улыбками выражало свое восхищение этой маленькой речью – казалось, каждый говорит другому: «Что поделаешь? Что бы он ни сказал, это всегда прекрасно».
Шарлотта сидела, окутанная запахом одеколона, исходившим от ее соседа слева, и невольно думала о «благоухании», по которому, если верить Римеру, узнают божество. Она была как в полусне, и этот свежий запах казался ей трезвой материализацией божественного озона. Опытная хозяйка, она не могла не отметить, что фрикадельки были поистине «любовно приготовлены», то есть на редкость легки и воздушны. Но все ее существо пребывало в напряжении, в ожидании; оно и противилось установившейся дистанции, и все еще не отказывалось преодолеть ее. В этой надежде, не поддающейся точному определению, она чувствовала себя укрепленной свободной общительностью своего соседа в качестве председателя трапезы, но, с другой стороны, и слегка в ней поколебленной тем обстоятельством, что она сидела рядом с ним, – что было, впрочем, неизбежно, – а не напротив него, ибо насколько больше соответствовало бы это ее внутренней потребности иметь его перед глазами и насколько легче было бы и ему тогда заметить ее обдуманный наряд – средство устранить эту дистанцию! Она ревниво завидовала своему визави Вернеру в ожидании слов, лично к ней обращенных, на которые ей пришлось бы откликнуться сбоку, тогда как она охотнее пошла бы в лобовую атаку, глядя прямо в лицо собеседнику. Но хозяин не спешил заговорить с ней, а обращался ко всем окружающим. После первых же ложек супа он, одну за другою, взял в руки две бутылки в серебряных подставках и слегка наклонил их, чтобы лучше рассмотреть этикетки.
– Я вижу, – продолжал он, – мой сын знаток своего дела: он предложил нам два прекрасных напитка, из которых отечественный может поспорить с французским. Мы твердо придерживаемся патриархального обычая – каждый сам наливает себе, это безусловно предпочтительнее стола, который невидимые духи уставляют винами, или педантической подачи в бокалах, чего я уже просто не терплю. А так каждый волен пить, сколько хочет, и видит по своей бутылке, каково он с нею управился. Согласны ли вы со мной, милостивые государыни, и вы, милый господин горный советник? Красного или белого? Мое мнение: сначала отечественная лоза, а французская – к жаркому, или же попробуем согреть душу вот этим? Я стою за него. Этот лафит восьмилетней давности приятно дурманит мозги, и я со своей стороны не хочу зарекаться, что вторично не обращусь к нему, впрочем, сей эйльферский портвейн создан, чтобы будить моногамические инстинкты в том, кто раз его отведал. Наши милые немцы странный народ, доставляющий слишком много хлопот своим пророкам, как и евреи своим, но зато их вина – благороднейший дар небес.
Вернер удивленно рассмеялся прямо ему в лицо. Но Кирмс, человек с тяжелыми веками и узким черепом, покрытым курчавыми седыми волосами, отвечал:
– Его превосходительство позабыл зачесть немцам в заслугу свое собственное рождение.
Одобрительный смех, которым разразились Ример и Майер насупротив, изобличил, что они не столько занимались своими соседями, сколько вострили уши на слова хозяина дома.
Гете тоже засмеялся – с закрытым ртом, вероятно чтобы не показывать зубы.
– Будем считать это смягчающим обстоятельством, – произнес он. И затем обратился к Шарлотте, спрашивая, что она будет пить.
– Я не привыкла к вину, – отвечала она. – Оно слишком быстро туманит мне голову, и только из дружбы я решусь пригубить немножко. Но вот что невольно привлекло мое внимание. – Она кивком указала на выстроенные в ряд бутылки. – Что бы это могло быть?
– О, это моя эгерская вода, – отвечал Гете. – Ваши симпатии пошли правильным путем, этот источник не иссякает у нас в доме, среди всех трезвостей на свете он больше всего пришелся мне по вкусу. Я налью вам под условием, во-первых, что вы отведаете немножко и вот этого горячего золота, а во-вторых, не станете смешивать столь различные сферы и не разбавите вино водой, что я считаю прескверным обычаем.
Он выполнял обязанности виночерпия на своем конце стола, поодаль тем же занимался его сын и доктор Ридель. В это время подали рыбу с грибным гарниром, запеченную в раковинах, и Шарлотта, хотя не чувствовавшая аппетита, не могла не отдать должного ее превосходным качествам. Напряженно вглядывавшаяся во все окружающее, исполненная тихого любопытства, она находила это высокое качество кухни весьма примечательным и приписывала его требовательности хозяина, в особенности когда заметила, что Август, теперь, как и позднее, своими слащаво меланхолическими и смягченными отцовскими глазами то и дело вопросительно и робко взглядывал на председателя пира, как бы спрашивая, по вкусу ли ему данное блюдо. Гете, единственный из всех, взял две раковины, хотя вторую и оставил почти нетронутой. Что глаза у него были, как говорится, завидущие, обнаружилось за жарким, превосходным филе с разнообразными овощами, которое подавалось на красивых продолговатых блюдах – он столько положил себе на тарелку, что едва управился с половиной. Зато пил он большими глотками и рейнвейн и бордо; торжественный жест, которым он наливал вино, чаще всего относился к его собственному бокалу. Бутылку эйльферского портвейна вскоре пришлось заменить непочатой. Его и без того смуглое лицо за время обеда стало еще сильнее контрастировать с пудреными волосами. На его обрамленную гофрированной манжетой руку с короткими правильной формы ногтями, в строении которой, несмотря на всю ее ширину и силу, было нечто одухотворенное, крепко и ладно берущуюся за бутылку, Шарлотта смотрела с упорным, несколько сомнамбулическим вниманием, не покидавшим ее все это время. Он вторично налил ей эгерской воды и стал при этом повествовать, все тем же неторопливым, глубоким и звучным, ясно артикулирующим, но отнюдь не монотонным голосом, лишь изредка по-франкфуртски проглатывая конечные согласные, о своем первом знакомстве с сим благодетельным источником и о том, что франценсдорфские торговцы ежегодно доставляют ему в больших количествах эту воду, особенно теперь, когда он, отказавшись от поездок на богемские курорты, старается проводить курс лечения дома. Оттого ли, что он произносил слова так четко и точно и рот его приятно складывался в полуулыбку, имевшую в себе нечто безотчетно притягательное и властное, но все за столом невольно к нему прислушивались и возникавшие было частные беседы оставались бессодержательными и случайными, так что, стоило ему заговорить, и все тотчас же внимали словам хозяина. Он не мог этому воспрепятствовать, или только тем, что с подчеркнутой интимностью склонялся к соседу и обращался к нему, понизив голос; но и тогда остальные продолжали прислушиваться. Так он и после того, как советник Кирмс замолвил доброе слово за немцев, тотчас начал перечислять Шарлотте, так сказать, с глазу на глаз, преимущества и достоинства ее соседа справа: какой это высокопоставленный и заслуженный государственный муж, к тому же выдающийся практик, душа гофмаршальства, не чуждый общения с музами, тонкий ценитель драматического искусства и незаменимый деятель новоучрежденного театрального ведомства. Казалось, он уже готов отослать ее к разговору с Кирмсом, как говорится сбыть ее с рук, но он тут же осведомился об ее отношении к театру, а также о том, не хочет ли она использовать свое дальнейшее пребывание в Веймаре для более близкого знакомства с возможностями и удачами здешней комедии. Его ложа к ее услугам, когда бы она ни пожелала ею воспользоваться. Шарлотта учтиво поблагодарила и заверила, что всегда находила удовольствие в комедиях, но что в ее кругу театру не уделялось достаточного интереса, да к тому же ганноверский театр вряд ли мог способствовать развитию любви к драматическому искусству, а потому и выходило, что она, всегда обремененная житейскими хлопотами и заботами, редко позволяла себе это удовольствие. Но поближе узнать знаменитый, им самим обученный веймарский ансамбль ей было бы очень приятно и интересно.
Покуда она это говорила, несколько понизив голос, он слушал, время от времени понимающе кивая головой, а затем, к вящему ее смущению, собрал и сложил в аккуратную кучку крошки и хлебные шарики, которые она машинально скатывала. Он повторил приглашение в ложу и выразил надежду, что обстоятельства позволят показать ей «Валленштейна» с Вольфом в заглавной роли, весьма удачный спектакль, приходившийся по вкусу многим заезжим гостям. Потом он сам посмеялся тому, что двойная ассоциация, вызванная упоминанием о Шиллеровой драме и разговором об егерской воде, навела его на мысль о старинном эгерском замке в Богемии, где были перебиты главнейшие приверженцы Валленштейна, чрезвычайно заинтересовавшем его своей архитектурой. Начав говорить об этом замке, он поднял глаза от тарелки, повысил интимно приглушенный голос и снова завладел всеми обедающими. Так называемая Черная башня, сказал он, в особенности если смотреть на нее с того места, где некогда был подъемный мост, великолепное строение из камней, по-видимому, добытых в Каммерберге. С этим он отнесся к горному советнику и понимающе многозначительно кивнул ему головой. Эти камни, по форме похожие на большие кристаллы, продолжал хозяин, необыкновенно искусно обтесаны и сложены так, чтобы максимально противостоять непогоде. Упомянув об этой родственности форм, он, с оживленно заблестевшими глазами, заговорил о минералогической находке, которую сделал по пути из Эгера в Либенштейн, а в эти места его завлек не только замечательный рыцарский замок, но и вздымающийся напротив Каммерберга Платенберг, весьма интересный в геологическом отношении.
Дорога туда, – весело и живо рассказывал он, – поистине головоломная; вся она изборождена ухабами, залитыми водой. Невозможно было определить на вид, до чего они глубоки, и его спутник, тамошний чиновник, положительно умирал со страха – будто бы за его, рассказчика, особу, на деле же за себя самого, так что он, Гете, только и делал, что его успокаивал и заверял в недюжинных способностях возницы, столь превосходно знавшего свое дело, что сам император Наполеон, повстречай он этого малого, несомненно назначил бы его своим придворным кучером. Этот последний осторожно въезжал в огромные колдобины – единственное средство не опрокинуться.
– И вот, когда мы, – так продолжался рассказ, – едва тащились по дороге, к тому же еще круто поднимавшейся в гору, я вдруг увидал на обочине нечто заставившее меня немедленно вылезть из экипажа, чтобы поближе рассмотреть диковинку. «Как ты-то сюда попал? Откуда ты взялся?» – спрашивал я, ибо, что бы вы думали глядело на меня из грязи? Близнецовые кристаллы полевого шпата!
– Ишь ты, поди ж ты! – воскликнул Вернер. И хотя он, вероятно, – Шарлотта это предполагала и даже на это надеялась, – был единственный из присутствующих, знавший, что такое близнецовый кристалл полевого шпата, все начали высказывать восторг по поводу встречи рассказчика с этим чудом природы, и восторг неподдельный, ибо он так живо и драматично рассказывал о ней, а его радостное и удивленное восклицание: «Как ты-то сюда попал?» – было столь очаровательно, такое неожиданное, трогательное и сказочное впечатление производило, что человек – и какой человек! – на «ты» обращался к камню, что этот случай вызвал живое участие не в одном горном советнике. Шарлотта, с одинаково жгучим интересом наблюдавшая за рассказчиком и за слушателями, на всех лицах видела любовь и восхищение, даже на лице Римера; впрочем, у него это выражение смешивалось с обычной брюзгливостью, но и на лицах Августа, Лотхен она читала то же самое, и даже в обычных жестах и неподвижных чертах Майера, который, словно не замечая своей соседки Амалии Ридель, склонился в сторону рассказчика, боясь пропустить хоть слово, выходившее из его уст, выражалось такое горячее умиление, что слезы, хоть она этого и не сознавала, выступили у нее на глазах.
Ей могло быть только приятно, что друг юности после краткой беседы с нею стал снова обращать свою речь ко всем присутствующим, отчасти потому, что они этого жаждали, отчасти же – Шарлотта это отлично понимала – из желания соблюсти «дистанцию». И все же эти патриархальные речи pater familias[49]49
Отца семейства (лат.).
[Закрыть] доставляли ей какое-то своеобразное, несколько даже мифически окрашенное наслаждение. Старинные речения, поначалу смутно вспоминавшиеся ей, теперь прочно засели в ее голове. Лютеровы застольные беседы, подумала она и ухватилась за это сравнение, несмотря на всю его физиогномическую абсурдность.
Не прерывая еды, питья, выполняя свои обязанности виночерпия и временами откидываясь на стуле, он продолжал говорить то медленно, низким голосом, тщательно выбирая слова, то вдруг свободно и быстро, причем его движения заставили Шарлотту вспомнить, что он привык поучать актеров вкусу и театральному благообразию. Его глаза с характерно опущенными углами, блестящим и теплым взором окидывали стол, его рот двигался – не всегда одинаково приятно. Какое-то принуждение временами сводило его губы, столь мучительное и загадочное для наблюдателя, что удовольствие, доставляемое его речами, превращалось в беспокойство и сострадание. Но злые чары быстро рассеивались, и тогда движения его прекрасно очерченного рта становились исполненными такой прелести, что можно было только дивиться, до чего точно и непреувеличенно гомеровский эпитет «амброзический» – пусть доселе к смертным не применимый – определяет это обаяние.
Он рассказал еще о Богемии, о Франценсбрунне, об Эгере и его плодородной долине, описал благодарственный молебен по случаю урожая, на котором он там присутствовал, пеструю процессию стрелков и цеховых подмастерьев, патриархальный народ, во главе с духовенством в пышном облачении, со священными хоругвями, двинувшийся от городского собора к главной площади. Тут он понизил голос и, слегка выпятив губы, с выражением, предвещающим дурную развязку, в котором, впрочем, заключалась и доля шутливой эпичности, как будто он хотел рассказать детям что-то страшное, – приступил к повествованию о кровавой ночи, пережитой этим городом в пору позднего средневековья, о еврейском погроме, некогда устроенном тамошними жителями, внезапно поддавшимися кровавому призыву, как о том сообщает древняя летопись.
Много детей израилевых жило в Эгере на отведенных им улицах, где находилась и одна из знаменитейших синагог, а также богословская академия, единственная иудейская академия во всей Германии. Однажды какой-то босоногий монах, обладавший, надо думать, фатальным даром красноречия, говорил с церковной кафедры о страстях господних и заодно гневно обрушился на евреев, как на виновников всех людских злоключений. Тут один престарелый ландскнехт, до крайности возбужденный этой проповедью, бросился к алтарю, схватил распятие и с криком «кто христианин, за мной!» метнул искру в толпу, готовую вспыхнуть ярым пламенем. Прихожане устремились за ландскнехтом, к ним пристал всевозможный сброд, и в еврейских улицах начались небывалые грабеж и смертоубийство. Злосчастных обитателей гетто согнали в узкий проулок между двумя большими улицами квартала и там учинили такую резню, что кровь из того проулка, и теперь зовущегося «Кровавым», текла бурным ручьем. Спасся от ножа только один еврей, который забился в трубу и там просидел до конца резни. Этого еврея, по восстановлении порядка, раскаявшийся город, – впрочем, подвергнутый императором Карлом IV значительному штрафу за совершенное злодеяние, – наградил званием эгерского гражданина.
– Эгерского гражданина! – воскликнул рассказчик. – Получив это звание, еврей почувствовал себя полностью вознагражденным. Надо думать, что он потерял жену и детей, все свое добро и состояние, всех собратьев, не говоря уже об отвратительном удушье, пережитом им в дымовой трубе. Наг и бос стоял он теперь, но он стал эгерским гражданином и даже испытывал известную гордость. Таковы люди. Они охотно идут на гнусный поступок, а затем, поостыв, еще извлекают удовольствие из жеста великодушного раскаяния, которым думают загладить позорное деяние, – что не только смешно, но, пожалуй, и трогательно. Ибо не может быть речи о коллективном деянии, а разве что о происшествии. На подобные эксцессы правильнее смотреть как на непонятные явления природы, порождаемые состоянием умов в ту или иную эпоху. И как здесь не признать благодательным, пусть запоздалое, вмешательство все же неизменно существующей высшей корригирующей гуманности, – в нашем случае власти римского императора, – хотя бы в известной степени восстановившей честь человечества повелением расследовать прискорбный случай и обложить провинившийся магистрат денежным штрафом.
Вряд ли было более сдержанно-примиряюще и успокоительно прокомментировать ужасное событие. Шарлотта нашла подобное изложение единственно правильным, если вообще правильно было излагать такие вещи в застольной беседе. Характер и судьба еврейского народа еще некоторое время оставались предметом разговоров, при этом Гете подхватывал замечания, вставляемые то одним, то другим из гостей: Кирмсом, Кудрэй или умницей Майер, и как бы перечеканивал их. О своеобразии этого народа он высказывался со спокойным бесстрастием и чуть насмешливым уважением. Евреи, заявил он, не героичны, но склонны к патетике; древность расы, кровавая многоопытность сделали их мудрыми и скептическими, что уже само по себе обратно героизму. Ведь отзвук мудрости, иронии слышится даже в речах совсем простых евреев наряду с ярко выраженной склонностью к пафосу. Надо только правильно понять это слово, а именно в смысле – страдание; еврейский пафос – это эмфаза страдания, на нас временами производящая гротескное, весьма странное и даже отталкивающее впечатление, – так же как стигматы и кликушество, которые в здоровом человеке не могут не возбудить антипатии, более того – вполне понятной ненависти. Трудно определить чувства природного немца, который слышит, как назойливый еврей-коробейник, грубо вытолканный слугою, восклицает: «Холоп предал меня мукам и позору». Тот заурядный обыватель ведь даже не имеет в своем распоряжении столь сильных, высоких, из глуби веков дошедших слов, тогда как этот, дитя Ветхого завета, все еще непосредственно связанный с его патетической сферой, в трагикомическом житейском случае не долго думая пускает в ход сии великолепные вокабулы.




























