Текст книги "Иосиф-кормилец"
Автор книги: Томас Манн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 39 страниц)
Фараон пророчествует
Иосиф слушал без напускного напряжения, спокойно и скромно. Он, правда, не открывал глаз, когда фараон говорил, – но только этим он и обнаружил свою сосредоточенную углубленность в его рассказ; больше того, он еще несколько мгновений не открывал глаз, когда фараон кончил и выжидательно затаил дух. Он даже заставил его еще немного подождать, не открыв глаз и тогда, когда, как он знал, на него уставились в ожиданье глаза царя. Очень тихо было в критской лоджии. Только, звонко кашлянув, побренчала своими подвесками матерь-богиня.
– Ты спишь, агнец? – спросил наконец Аменхотеп нерешительным голосом.
– Нет, вот я, – ответил Иосиф, не слишком поспешно открывая глаза перед фараоном. Впрочем, взглянул он скорее, так сказать, сквозь него, чем на него, или, вернее, взгляд его задумчиво оттолкнулся от царя и снова ушел в себя, что очень и очень украшало черные глаза Рахили.
– Что же ты скажешь по поводу моих снов?
– Твоих снов? – отвечал Иосиф. – Ты хочешь сказать – твоего сна. Видеть сон дважды не значит видеть два сна. Тебе снился один и тот же сон. Если же он снился тебе дважды, сначала в одном виде, а потом в другом, то это только подтверждает, что твой сон непременно исполнится, и притом скоро. К тому же вторая его форма лишь объясняет и уточняет смысл первой.
– Так ведь мое величество сразу и подумало! – воскликнул Аменхотеп. – Маменька, ведь это как раз и была моя первая мысль, что, как говорит это агнец, оба сна представляют собой по сути один! Мне приснился цветущий скот и убогий, а потом словно бы кто-то сказал мне: «Ты меня верно понял? Вот что имелось в виду!» И тогда мне приснились колосья, пышные и горелые. Ведь и человек, бывает, скажет что-нибудь, а потом объяснит еще раз, другими словами: мол, так-то и так. Маменька, этот вещий и вовсе не бесноватый юноша положил хорошее начало гаданью. Портачи из книгохранилища сразу же начали не с того, и ничего путного от них не приходилось и ждать. Ну, что ж, продолжай, прорицатель, толкуй! Каков единый смысл моего двойного царского сна?
– Смысл его един, как едины обе страны, а сон двойствен, как твой венец, – ответил Иосиф. – Разве не это хотел ты сказать последними своими словами и не это ли ты хоть и неточно, но не случайно сказал? То, что ты имел в виду, ты выдал словами «царский сон». Во сне на тебе были венец и хвост, я это услыхал в темноте. Ты был не Аменхотепом, а Нефер-Хеперу-Ра, царем. Бог говорил с царем через его сны. Он поведал фараону свои намерения, чтобы тот знал их и принял сообразные этому указанию меры.
– Именно! – воскликнул Аменхотеп снова. – Это мне было яснее ясного! Маменька, с самого начала мне было ясно, как день, то, что говорит это недюжинный агнец, – что сны снились не мне, а царю, – если только одно можно отделить от другого и если для того, чтобы царь видел сны, не нужен именно я. Разве фараон этого не знал, разве он не клялся тебе в то же утро, что его двойной сон важен для государства и потому должен быть во что бы то ни стало разгадан? Но послан он был царю не как отцу, а как матери стран; ведь царь двоякого пола. Сон мой касался житейских потребностей и дольней черноты – я знал это и знаю. Но ничего больше я покамест не знаю, – опомнился он внезапно. – В чем дело, почему мое величество совершенно забыло, что больше оно ничего покамест не знает и что толкованье еще впереди? У тебя есть способность, – повернулся он к Иосифу, – создавать отрадное впечатление, будто все уже наилучшим образом решено и устроено, а ведь покамест ты нагадал мне лишь то, что я и без того знал. Но что значит мой сон и что он хотел мне сказать?
– Фараон ошибается, – ответил Иосиф, – думая, что он этого не знает. Этот раб способен предсказать ему только то, что он уже знает. Разве ты не видел, как вылезали из воды коровы – одна за другой, цепочкой, гуськом, сначала упитанные, а потом тощие, без перерыва, без остановки? Что выходит вот так же из вместилища вечности, друг за дружкой, не бок о бок, а гуськом, и нет промежутка между идущими, и нет разрыва в цепи?
– Годы! – воскликнул Аменхотеп, подавшись вперед и щелкнув пальцами.
– Разумеется, – сказал Иосиф. – Не нужно никакого котла, не нужно закатывать глаза и бесноваться, чтобы сказать, что коровы – это годы, семь лет и семь. Ну, а колосья, что затем выросли, один за другим, в таком же количестве, – это, по-твоему, что-то совсем иное и никак не поддается разгадке?
– Нет! – воскликнул фараон и щелкнул пальцами снова. – Это тоже годы!
– Так, во всяком случае, говорит разум божий, а с ним никак нельзя не считаться. Но что касается колосьев, семи полных и семи пустых, которыми обернулись коровы во втором обличье твоего сна, то уж в этом случае, наверно, понадобится котел, и притом большой, как луна, чтобы оттуда вышло на свет, в чем тут дело и при чем тут красота семи первых коров и уродство семи последующих. Не соблаговолит ли фараон приказать, чтобы сюда доставили котел на треножнике?
– Да ну тебя с твоим котлом! – воскликнул царь снова. – Разве сейчас время говорить о каком-то котле и разве нам нужен котел? Тут все ясно, как на ладони, и прозрачно, как драгоценный камень чистейшей воды! Красота и уродство коров связаны с колосьями, с урожаем и неурожаем. – Он замолчал и широко открыл глаза, уставившись в пустоту. – Будет семь сытых лет, – проговорил он рассеянно, – и семь лет голода.
– Непременно и вскорости, – сказал Иосиф, – ибо это было тебе объявлено дважды.
Фараон направил свой взгляд на него.
– Ты не испустил дух после пророчества, – сказал он с некоторым восхищением.
– Если бы это не звучало так крамольно и мерзко, – отвечал Иосиф, – следовало бы подивиться, что не испустил дух фараон, ибо произнесено пророчество им.
– Нет, это ты только так говоришь, – возразил Аменхотеп, – ты, как истый потомок плутов, просто внушил мне, будто я сам предсказал будущее, истолковав свои сны. Почему же я не смог сделать это до твоего прихода, почему я тогда только знал, что неверно, но верной отгадки не знал? А в том, что это толкование верно, я нисколько не сомневаюсь, и в этом толковании единый мой сон себя узнает. Ты поистине вдохновенный агнец, но совершенно недюжинный. Ибо ты не раб вяжущего образца глубины, ты не стал предсказывать мне сперва проклятую, а потом благословенную пору, наоборот, ты предсказал мне сперва благоденствие, а потом наказание, и в этом твоя оригинальность!
– Твоя, властелин стран, – отвечал Иосиф, – все дело в тебе. Ведь это ты увидел во сне сначала тучных коров, а потом жалких и сначала прекрасные колосья, а потом ржавые; значит, оригинален единственно ты.
Аменхотеп выбрался из углубления своего кресла и спрыгнул на пол. Быстро шагая своими странными, толстыми и одновременно тонкими ногами, бедра которых просвечивали сквозь батист, он подошел к престолу своей матери.
– Итак, матушка, – сказал он, – царские мои сны мне истолкованы, и правду я знаю. Теперь мне смешно и вспомнить всю ту ученую дребедень, которую моему величеству хотели выдать за правду, весь этот вздор насчет дочерей, городов, царей и четырнадцати детей, а ведь раньше он приводил меня в отчаяние своей нелепостью. Зная благодаря этому вещему юноше правду, я могу смеяться над галиматьей болтунов. Однако правда сурова. Моему величеству предсказано, что во всей земле Египетской наступит семь лет великого изобилия, а после них семь лет такого голода, что прежнее изобилие совершенно забудется и голод поглотит землю, как тощие коровы поглотили тучных коров и как колосья горелые поглотили золотые колосья, ибо одновременно это было предсказание о том, что никто не будет помнить о предшествовавшем голоду изобилии, что память об изобилии будет поглощена ужасом голода. Вот что поведано фараону его снами, представлявшими собой один сон и посланными ему как матери стран. Не могу понять, почему мне это до сих пор не было ясно. Но теперь все открылось с помощью этого хоть и своеобразного, но неподдельного агнца. Ибо если для того, чтобы царь увидел сон, нужен был я, то для того, чтобы агнец предсказал будущее, нужен был он, и бытие наше – это только стык небытия и вечного бытия, и наша временность – это только проявление вечности. Только, но все-таки и не только! Это еще вопрос, и я хотел бы предложить его мыслителям из храма отца моего – придает ли вечное особую ценность временно-единичному или, наоборот, единично-частное вечному. Это вопрос из прекрасной категории неразрешимых вопросов, которые можно бесконечно разбирать ночи напролет…
Увидев, что Тейе качает головой, он запнулся.
– Мени, – сказала она, – твое величество неисправимо. Ты приставал к нам со своими снами, считая их государственно важными и желая во что бы то ни стало истолковать их, чтобы они не истолковали без помех сами себя. А теперь, получив или думая, что получил наконец разгадку, ты ведешь себя так, как будто этим уже все сделано, ты забываешь свое пророчество, не успев его произнести, и уходишь в прекрасные неразрешимости и далекие отвлеченности. Разве это по-матерински? Едва ли, впрочем, и по-отцовски, и я жду не дождусь, чтобы этот раб отправился на свое место, а мы остались одни, ибо тогда я смогла бы высказать тебе свое недовольство с престола матери. Возможно, что этот прорицатель знает свое ремесло, и то, что он пророчит, вполне возможно. Что после каких-то богатых или хотя бы сносных времен Кормилец вдруг артачился и по нескольку раз подряд отказывал в благословении полям, отчего в странах воцарялись нужда и голод, это случалось; это действительно случалось, и даже семь раз подряд, как о том свидетельствуют летописи прежних поколений царей. Это может случиться опять, и потому тебе это приснилось. Но возможно, что приснилось это тебе потому, что случиться должно. Если и ты, дитя мое, такого же мнения, то матери приходится удивляться, что, радуясь получению разгадки и даже в известном смысле самостоятельно до нее додумавшись, ты, вместо того чтобы тотчас же созвать на совет всех своих вельмож и советчиков и вместе с ними изыскать меры предупреждения грозящей беды, ты вместо того тотчас пускаешься в такие роскошные рассуждения, как это, например, о стыке небытия и бытия вечного.
– Но, маменька, у нас есть время! – воскликнул Аменхотеп с пылким жестом. – Когда нет времени, тогда, конечно, нельзя не спешить, но мы можем не спешить, ибо времени у нас предостаточно. Семь лет! Вот что замечательно, вот из-за чего впору плясать и потирать руки от радости, что этот самобытный агнец не держался гадкой схемы и не предсказал сначала проклятую, а уж потом благословенную пору, а предсказал сначала благословенную, и притом продолжительностью в семь лет! Ты бранила бы меня по праву, если бы засуха и пора тощих коров началась завтра. Тогда и правда надо было бы, не теряя ни мгновения, искать выхода и предупредительных мер, – хотя, если честно признаться, мое величество не представляет себе, какими мерами можно предотвратить недород. Поскольку, однако, в царстве черноты нам отпущено сначала семь тучных лет, а тем временем любовь народа к фараонову материнству будет расти как дерево, сидя под которым он сможет провозглашать ученье отца, я не вижу причин в первый же день… Твои глаза, прорицатель, – прервал он себя, – говорят, и взгляд твой настойчив. Ты хочешь что-то прибавить к нашему с тобой толкованию?
– Ничего, – отвечал Иосиф, – кроме просьбы отпустить теперь твоего раба на его место, в темницу, где он отбывал каторгу, и в яму, откуда ты вытащил его ради своих снов Ибо его дело закончено, и ему не подобает присутствовать долее в месте величия. Он будет жить в дыре, питая душу воспоминаниями о том золотом часе, когда он стоял перед прекрасным Солнцем стран – фараоном и перед Великой Матерью, ее я называю во вторую очередь только из-за несовершенства слова, которое принадлежит времени и связано последовательностью, тогда как изображение наслаждается одновременностью. И поскольку словесные упоминания повинуются времени, то первое из них причитается фараону, однако второе не является вторым, ибо мать жила раньше, чем сын. Это по поводу очередности. Что же касается моего ничтожества, то в том месте, куда оно сейчас возвратится, оно будет мысленно продолжать этот разговор великих, вмешаться в который в действительности было бы преступлением. Фараон, стану я говорить себе молча, был, разумеется, прав, когда радовался перемене и прекрасной поре, которая должна предшествовать проклятому времени засухи. Но куда как права была и мать, что жила раньше, чем он, заметившая, что с первого же дня благословенной поры, сразу же со дня истолкования, нужно думать и совещаться о предстоящей беде – не для того, чтобы ее предотвратить, нет, ведь предотвратить решенного богом нельзя, – а чтобы предусмотрительно принять меры предосторожности. Ибо обещанное нам благодатное время – это не только отсрочка тяжкого наказания, не только передышка перед ним, но и единственная возможность принять меры предосторожности, чтобы подрезать крылья черной птице беды и ослабить, отразить надвигающееся злополучье, стараясь не только ограничить его, но еще и извлечь из него какое-то благо. Так или примерно так буду я говорить в своем узилище с самим собой, поскольку мне совершенно не подобает вставлять замечания в беседу великих. Какая великая и чудесная вещь предусмотрительность, буду твердить я тихонько, способная обратить во благо даже беду! И как милостив бог, позволяющий царю, благодаря его снам, так далеко видеть во времени – не только на семь, но сразу на четырнадцать лет вперед, – ведь это же позволяет и обязывает проявить предусмотрительность! Ибо четырнадцать лет – это хоть и дважды по семи лет, но один временной отрезок, и начинается он не с середины, а с начала, то есть сегодня, и, значит, сегодня можно обозреть все. А обозреть значит осведомленно предусмотреть.
– Это поразительно, – заметил Аменхотеп. – Ты высказался или не высказывался? Ты высказался, не высказываясь, а только дав нам подслушать твои думы, причем думы, которые ты только думаешь думать. А получается так, словно ты высказался. Мне кажется, ты сделал некое плутовское открытие и выкинул штуку еще невиданную.
– Все бывает когда-нибудь в первый раз, – ответил Иосиф. – Но давно уже существуют на свете осведомленная предусмотрительность и умение использовать срок с толком. Если бы бог предпослал благословенной поре проклятую и если бы начиналась эта проклятая пора завтра, помочь ничем нельзя было бы, и бед, которых наделали бы людям эти мякинные годы, не поправило бы и дальнейшее изобилье. Но, к счастью, все обстоит иначе, и время есть – не для того, чтобы его проматывать, а для того, чтобы восполнить недостаток благодаря изобилию и установить равновесие между изобилием и недостатком, приберегши избыток, чтобы им прокормиться в нужде. Вот на что указывает порядок появления коров – сначала тучных, а потом тощих, и тот, кому дано это обозреть, хозяин обобщающего обзора, призван и обязан быть кормильцем в нужде.
– По-твоему, хлеб нужно копить и собирать в амбары? – спросил Аменхотеп.
– Самым решительным образом! – с уверенностью сказал Иосиф. – В совершенно иных количествах, чем когда-либо за все время существования стран! Хозяин обобщающего обзора должен быть надсмотрщиком изобилия. Пусть он строжайше угнетает его и, пока оно длится, отнимает у него долю за долей, чтобы стать потом и хозяином нужды. Фараон – это источник изобилия, и любовь народа легко примирится с тем, что он управляет изобилием с угнетающей строгостью. Но зато, когда он сможет раздавать хлеб в голод, исполненная веры любовь народа возрастет так, что ему останется только сидеть в ее тени и учить! Пусть хозяин обобщающего обзора будет тенистой сенью царя.
Тут глаза Иосифа случайно встретились с глазами Великой Матери, маленькой, смуглой, все еще божественно-прямо, нога к ноге, восседавшей на высоком своем престоле, – с ее умными, проницательными глазами, которые, отливая в темноте темным блеском, глядели на него, Иосифа, в то время как складки вокруг ее толстых губ образовали насмешливую улыбку. Он строго опустил веки при виде этой улыбки, скромно зажмурившись.
– Насколько я понял тебя, – сказал Аменхотеп, – ты, как и Великая Матерь, считаешь, что я должен безотлагательно созвать совещание своих вельмож и советчиков, которые определили бы, как обуздать изобилие, чтобы справиться с голодом.
– Фараону, – возразил Иосиф, – не очень-то везло с совещаниями, когда требовалось истолковать его двойной венценосный сон. Он истолковал его сам – и нашел правду. Только ему ниспосланы предсказание и дар обобщающего обзора, – только ему, стало быть, и подобает вершить обобщающий обзор и управлять изобилием, которое предстоит перед засухой. Меры нужно принять необычные и размаха невиданного, а совещания обычно склоняются к умеренным и привычным. Кто видел и разгадал сон, тот пусть принимает и выполняет решения.
– Фараон не выполняет того, что он решает, – холодно сказала Матерь Тейе, глядя в пространство между Иосифом и сыном. – Это невежественное представление. Даже если предположить, что он самостоятельно решит все, что можно решить после этих снов – и то при условии, что после этих снов решать что-то нужно, – исполнение он все равно поручит вельможам, которые на то и поставлены: визирям Юга и Севера, управляющим житницами и скотными дворами и смотрителям казначейства.
– Именно так, – с удивлением сказал Иосиф, – я и собирался говорить с самим собою в пещере узилища, мысленно продолжая беседу великих, и точь-в-точь этими словами, включая «невежественное представление», хотел я себе возразить, вложив их в уста Великой Матери себе в наказание. Я расту в собственных глазах, слыша, как она говорит буквально то, что у себя в дыре, в одиночестве, я заставил бы ее сказать. Ее речь я возьму с собой, и когда я буду жить там внизу, питая душу воспоминаниями об этом возвышенном часе, я про себя отвечу ей и скажу: «Да, все мои представления невежественны, но одно исключение все-таки есть: я не думаю, будто фараон, прекрасное Солнце стран, сам исполняет свои решения, а не предоставляет исполнять их испытанным слугам такими словами: „Я фараон! Ты будешь как к, и я даю тебе полную власть в этом деле, ибо в нем ты испытан, и ты будешь посредничать между мной и людьми, как посредничает луна между солнцем и землей, и обратишь во благо и мне, и странам волю судьбы“, – нет, этого я не думаю, невежество мое не настолько обширно, с этим исключением она должна примириться, и мысленно я отчетливо слышу, как фараон все это говорит – говорит не многим слугам, а одному». И еще я скажу, когда меня никто не будет слышать: «Много слуг в этом случае не нужно; пусть будет один, как одна под Солнцем Луна, посредница между верхом и низом, которая знает сны Солнца. Чрезвычайные меры начинаются уже с выбора того, кто должен их принимать, – иначе они будут не чрезвычайными, а привычно-умеренными и недостаточными. А почему? Потому что тогда их будут принимать не с полной верой и не из осведомленной предусмотрительности. Расскажи свои сны многим людям – они им поверят и не поверят, у каждого будет только какая-то доля веры, только какая-то доля предусмотрительности и если все эти доли сложить, никак не получится ни полной веры, ни полной предусмотрительности, которые тут нужны и которые могут быть только у одного. Поэтому пусть фараон найдет разумного и мудрого мужа, проникшегося духом снов, духом обобщающего обзора и предусмотрительности, и поставит его над всею землею Египетской, повелев ему: „Будь как я“, – чтобы о нем можно было сказать словами песни: „Он видел все до самых рубежей дальних, он изобилье умерял, как никто прежде, чтоб тенью царя осенить во дни недорода“. Таковы мои будущие слова, которые я буду молча говорить в яме, ибо было бы грубейшей нескромностью произнести их сейчас перед лицом богов. Дозволит ли фараон рабу своему удалиться с его глаз и уйти с солнца в тень?
И, повернувшись к пчелиной занавеске, Иосиф протянул к ней руку, он как бы спрашивал, можно ли ему выйти. Что на него пристально глядели глаза богини-матери и что борозды, которые житейский опыт провел около ее губ, углубились в насмешливой улыбке, этого он нарочно не замечал.
«Не верю!»
– Останься, – сказал Аменхотеп. – Побудь еще немного, мой друг! Ты довольно мило играл на своем изобретении, на открытии, что можно говорить, не говоря, или не говорить и все-таки говорить, заставляя других подслушивать свои мысли, и очень порадовал меня этим новшеством, мало того что ты навел мое величество на истолкование державных снов. Фараон не может отпустить тебя без награды, ты сам понимаешь. Спрашивается только, чем ему тебя наградить – это моему величеству еще неясно; подари я тебе, например, эту черепаховую лиру, изобретение Владыки проделок, награда была бы, по-моему, да и по-твоему, конечно, слишком мала. Все же, пока суд да дело, возьми ее, друг мой, возьми ее под мышку, она тебе к лицу. Маленький ловкач отдал ее брату-прорицателю, а ты тоже прорицатель, правда, и ловкач тоже. Но кроме того, мне очень хотелось бы оставить тебя при своем дворе, если ты пожелаешь, и присвоить тебе какое-нибудь прекрасное звание, скажем: «Первый Толкователь Сновидений Царя» или другое, такое же пышное, чтобы скрыть и предать забвению твое настоящее имя. Как, кстати сказать, тебя зовут! Бен-эзне, наверно, или Некатиджа, вероятно?
– Как меня зовут, – отвечал Иосиф, – так меня не звали, и ни моя мать, звездная дева, ни мой отец, друг бога, не называли меня так. Но когда враги мои братья бросили меня в яму и я умер для отца, ибо меня похитили в эту страну, тогда то, что из меня стало, приняло другое имя и называется Озарсиф.
– Это любопытно, – отозвался Аменхотеп, откинувшись на подушки своего сверхудобного кресла, меж тем как Иосиф, с подарком мореплавателя под мышкой, стоял перед ним. – Значит, по-твоему, не следует носить всегда одно и то же имя, а нужно приспособлять его к обстоятельствам, считаясь с тем, что с тобой стало и в каком ты положении? Что ты на это скажешь, маменька? Моему величеству это, пожалуй, нравится, ибо мне нравятся неожиданные суждения, такие, от которых человек, живущий в плену избитых суждений, лишь рот разинет, хотя если послушать его, тоже разинешь рот – только от зевоты. Фараона слишком уж долго зовут так, как его зовут, и его имя давно уже не в ладу с тем, чем он стал, и с его обстоятельствами, и втайне он уже некоторое время носится с мыслью принять новое, более верное имя и сложить с себя старое, сбивающее с толку. Я еще не говорил тебе, маменька, об этом намерении, ибо было бы неловко сообщить тебе это с глазу на глаз. Но в присутствии этого прорицателя Озарсифа, которого тоже некогда звали иначе, я сообщаю это тебе, пользуясь подходящим случаем. Разумеется, я не хочу поступать опрометчиво, это произойдет не завтра. Но произойти это вскоре должно, ибо с каждым днем мое имя становится все более лживым, все более оскорбительным для небесного моего отца. Это позор, и терпеть его долго невмоготу, – что мое имя заключает в себе имя Амуна, похитителя престола, бога, который утверждает, будто он поглотил Ра-Горахте, владыку Она и родоначальника царей Египта, и теперь правит сам как державный бог и как Амун-Ра. Пойми, маменька, что моему величеству становится невмоготу называться его именем, вместо того чтобы носить имя, угодное Атону; ибо я вышел из него, в ком соединено то, что было, и то, что будет. Амун, видишь ли, – это настоящее, а моему отцу принадлежит прошлое и будущее, и мы оба одновременно стары и молоды, с незапамятных времен и во веки веков. Фараон – гость в мире, ибо он дома в тех первобытных временах, когда цари воздевали руки к своему отцу Ра, во временах сфинкса Гор-эм-ахета. Дома он и во временах, что наступят и которые он предсказывает – когда все люди обратят свои взоры к Солнцу, единственному богу, своему благому отцу, вняв наконец учению сына, который знает его заповеди, потому что вышел из него и потому что в жилах сына течет отцовская кровь. Ну-ка, погляди сюда! – сказал он Иосифу. – Подойди поближе и погляди! – И, отстранив закрывавший его худую руку батист, он показал Иосифу синие жилки на внутренней стороне предплечья. – Это кровь Солнца!
Рука заметно дрожала, хотя Аменхотеп поддерживал ее другой рукой. В том-то и дело было, что и та рука тоже дрожала. Иосиф внимательно рассмотрел то, что ему показывали, после чего снова немного отошел от царского кресла. Богиня-матерь сказала:
– Ты волнуешься, Мени, это не на пользу здоровью твоего величества. После гаданья и всех этих разговоров тебе следовало бы отдохнуть, воспользовавшись отпущенным тебе временем, чтобы дать созреть твоим решениям как по поводу мер против возможного злополучья, так и по весьма важному вопросу перемены имени, тобою затронутому, а также, между прочим, относительно надлежащей награды этому прорицателю. Ляг в постель!
Но царь не захотел лечь в постель.
– Маменька, – воскликнул он, – от всего сердца прошу тебя, не требуй этого от меня сейчас, когда я так многообещающе разошелся! Уверяю тебя, мое величество полно сил, и ни малейшего признака усталости я не замечаю. Я взволнован прекрасным самочувствием и благодаря волнению прекрасно себя чувствую. Ты говоришь в точности так, как няньки в детские мои годы, – стоило мне развеселиться, они говорили: «Ты переутомился, наследник стран, тебе пора в постель». Тогда я приходил от этого в бешенство и начинал брыкаться от ярости. А теперь я большой и почтительно благодарю тебя за твою заботу. Но чутье мне говорит, что эта аудиенция может принести и другие прекрасные плоды и что куда лучше, чем в постели, мои решения созреют в беседе с этим ловким гадателем, которому я благодарен уже за одно то, что он представил мне случай поведать тебе о своем намерении принять более правдивое имя, включающее в себя имя Единственного, и называться Эхнатоном, чтобы мой отец был доволен тем, как меня зовут. Все должно называться его именем, а не именем Амуна, и если госпожа стран, которая наполняет дворец красотой, сладчайшая Тити, счастливо разрешится вскоре от бремени, то царское дитя, независимо от того, будет ли это принц или принцесса, следует назвать Меритатон, чтобы его любил тот, кто олицетворяет любовь, – хотя бы я и накликал этим неприятный визит карнакского владыки, который явится ко мне с жалобой и начнет нудно стращать меня гневом овна, – как-нибудь вынесу. Все вынесу из любви к отцу моему небесному.
– Фараон, – сказала мать, – ты забываешь, что мы не одни и что эти вещи, требующие ума и выдержки, лучше было бы обсуждать не при этом прорицателе из народа.
– Ничего, маменька! – ответил Аменхотеп. – Он из семьи по-своему благородной, это он сам дал нам понять, – сын плута и миловидной красавицы, в чем есть, по-моему, какая-то привлекательность, а то, что его уже в детстве называли агнцем, свидетельствует и об известной изысканности. Детей из низших слоев так не называют. Кроме того, мне кажется, что он способен многое понять и на многое ответить, но прежде всего – что он любит меня и готов мне помочь, как уже помог мне в истолковании снов, а также своим оригинальным мнением, что имя должно зависеть от обстоятельств и самочувствия. Все было бы чудесно, если бы мне только больше нравилось имя, которым он себя называет… Не хочу быть нелюбезным и огорчать тебя, – повернулся он к Иосифу, – но меня лично огорчает имя, тобою принятое – Озарсиф, ведь это же имя мертвеца: умершего быка, например, зовут Озар-Хапи, оно содержит в себе имя Усира, страшного властелина мертвых, сидящего с весами на судейском кресле, который только справедлив, но безжалостен и перед чьим приговором дрожит запуганная душа. Вообще вся эта старая вера – сплошное запугивание, а сама она мертва, это, так сказать, Озарвера, и сын моего отца не верит в нее!
– Фараон, – послышался снова голос матери, – мне опять приходится призывать тебя к осторожности, и я не стесняюсь сделать это в присутствии чужеземного толкователя, коль скоро ты удостоил его такого продолжительного приема и только на основании его слов, что в детстве его называли агнцем, сделал вывод о его высоком происхождении. Так пусть он услышит, что я призываю тебя к мудрости и умеренности. Довольно того, что ты всячески стараешься ослабить Амуна и противишься его всевластию, постепенно и по возможности отделяя его от Ра, от единственного жителя горизонта – Атона, уже для этого нужен величайший ум, нужно политическое чутье, нужно, наконец, хладнокровье, ибо запальчивая опрометчивость не доведет до добра. Но да остережется твое величество посягать и на веру народа в Усира, царя преисподней, к которому он привязан как ни к какому другому божеству, потому что перед ним все равны и каждый надеется войти в него со своим именем. Пощади пристрастие большинства, ибо все, что ты дашь Атону, умалив Амуна, ты сам же и отнимешь у него, оскорбив Усира!
– Ах, маменька, уверяю тебя, народ только воображает, что он так привязан к Усиру! – воскликнул Аменхотеп. – Что хорошего в том, что, держа путь к судейскому креслу, душа должна пройти семижды семь полей ужаса, осаждаемых демонами, которые на каждом шагу спрашивают с нее одно из трехсот шестидесяти неудобозапоминаемых заклинаний, – бедная душа должна знать их наизусть и назвать каждое в положенном месте, иначе ее не пропустят и сожрут прежде, чем она доберется до престола, где ее, впрочем, опять-таки вполне могут сожрать, если весы покажут, что у нее слишком легкое сердце, ибо в этом случае она будет передана чудовищному псу Аменте. Что тут, скажи на милость, хорошего – это же не имеет ничего общего с любовью и добротой небесного моего отца! Перед Усиром, царем преисподней, все равны, – да, равны в страхе! А перед Ним все будут равны в радости. Так же обстоит дело и с всеобщностью Амуна и Атона. Амун тоже хочет стать с помощью Ра всеобщим богом и объединить мир в своем культе. В этом они сходятся. Амун хочет добиться единства мира властью нерушимого страха, а это ложное и мрачное единство, которого отец мой не хочет, ибо он хочет объединить своих детей в радости и в нежности!
– Мени, – сказала мать приглушенно, – было бы лучше, если бы ты поберег себя и твое величество не говорило так много о радости и о нежности. Я по опыту знаю, что такие речи опасны для тебя, они выводят тебя из равновесия.
– Я же говорю, маменька, только о вере и неверии, – ответил Аменхотеп, снова выпрастываясь из подушек и становясь на ноги. – О них веду я речь, и мой дар говорит мне, что неверие, пожалуй, еще важнее, чем вера. Для веры нужно большое неверие, ибо где возьмешь истинную веру, покуда ты веришь во всякий вздор? Если я хочу научить народ истинной воре, я должен отнять у него иные поверья, к которым он привязан, – это, может быть, и жестокость, но жестокость из любви, и мой небесный отец мне эго простит. Да, что прекраснее, вера или неверие, и чему отдать предпочтение? Верить – это великое блаженство для души. Но не верить – это, пожалуй, еще восхитительнее, – я это открыл, мое величество изведало это, и ни в какие поля страха, ни в каких демонов, ни в какого Усира с его носителями ужасных имен, ни в каких пожирательниц там внизу я не верю! Не верю! Не верю! – пропел и продолжал напевать фараон, приплясывая и кружась на странных своих ногах и щелкая пальцами разведенных в стороны рук.