355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Гарди » Мэр Кестербриджа » Текст книги (страница 4)
Мэр Кестербриджа
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:08

Текст книги "Мэр Кестербриджа"


Автор книги: Томас Гарди



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)

Глава IV

Жена Хенчарда действовала с наилучшими намерениями, но очутилась в затруднительном положении. Сотни раз собиралась она рассказать своей дочери, Элизабет-Джейн, правдивую историю своей жизни, трагическим моментом которой явилась сделка на Уэйдонской ярмарке, когда она была немногим старше девушки, шедшей теперь с нею. Но она не решалась. Таким образом, девочка, ничего не ведая, росла в уверенности, что отношения между веселым моряком и ее матерью были самыми обыкновенными, какими они и казались. Угроза подорвать привязанность к нему девочки, заронив в ее головку смущающие мысли, угроза, возраставшая вместе с ростом ребенка, представлялась миссис Хенчард слишком большим риском, чтобы она могла на него пойти. И она считала безумием открыть Элизабет-Джейн правду.

Но боязнь Сьюзен Хенчард, что исповедь лишит ее привязанности горячо любимой дочери, не имела отношения к сознанию собственной вины. Благодаря своей простоте, послужившей в свое время основанием для презрения Хенчарда, она жила в убеждении, что Ньюсон, купив ее, приобрел на нее морально оправданные и вполне реальные права, хотя смысл и законные границы этих прав она не вполне ясно себе представляла. Уму искушенному покажется, пожалуй, странным, что здравомыслящая молодая женщина могла поверить в серьезность такой сделки; и не будь других многочисленных примеров подобной убежденности, в этом можно было бы усомниться. Но миссис Хенчард была отнюдь не первой и не последней деревенской женщиной, почитавшей себя связанной по правилам церкви со своим покупателем, о чем имеется немало рассказов деревенских жителей.

Историю жизни Сьюзен Хенчард за этот период можно рассказать в двух-трех фразах. Совершенно беспомощная, она была увезена в Канаду, где семейство прожило несколько лет, не добившись сколько-нибудь значительных успехов на жизненном поприще, хотя она работала не покладая рук, чтобы в домике у них был уют и достаток. Когда Элизабет-Джейн было лет двенадцать, все трое вернулись в Англию и поселились в Фальмуте, где Ньюсон несколько лет служил лодочником и выполнял разные работы на берегу.

Затем он нанялся на торговое судно, ходившее в Ньюфаундленд, – в эту пору Сьюзен и прозрела. Она рассказала свою историю приятельнице, а та высмеяла ее покорность, и душевному покою Сьюзен пришел конец. Когда Ньюсон в конце зимы вернулся домой, он увидел, что заблуждение, которое он так старательно поддерживал, исчезло навсегда.

Настали дни мрачного уныний, и в один из таких дней она поведала ему свои сомнения: не может она дальше с ним жить. Вскоре Ньюсон ушел в очередной рейс в Ньюфаундленд. А немного спустя весть о его гибели разрешила проблему, превратившуюся в пытку для уязвимой совести Сьюзен. Моряк навсегда ушел из ее жизни.

О Хенчарде она ничего не знала. Для вассалов Труда Англия тех дней была континентом, а миля – географическим градусом.

Элизабет-Джейн рано развилась физически. Однажды, примерно через месяц после получения известия о смерти Ньюсона у берегов Ньюфаундленда, когда девушке было лет восемнадцать, она сидела на плетеном стуле в домике, где они все еще жили, и плела рыбачьи сети. Мать ее в дальнем углу комнаты занималась той же работой. Опустив большую деревянную иглу, в которую она вдевала бечевку, мать задумчиво смотрела на дочь. Солнце, проникая в дверь, освещало голову молодой девушки, и лучи его, словно попав в непроходимую чашу, терялись в густой массе ее распущенных каштановых волос. Ее лицо, довольно бесцветное и не вполне сформировавшееся, обещало стать красивым. В нем была скрытая прелесть, еще не нашедшая выражения в изменчивых, незрелых чертах, сейчас несколько обезображенных трудными условиями жизни. Красив был костяк, но не плоть. А быть может, ей и не суждено было стать красивой – ведь надо выбраться из тяжелой жизни, прежде чем лицо примет окончательный облик.

При виде девушки матерью овладела грусть – не смутная, а возникшая в результате логических заключений. Они обе все еще носили смирительную рубашку бедности, от которой мать столько раз пыталась избавиться ради Элизабет. Женщина давно заметила, как пылко и упорно жаждал развития юный ум ее дочери; однако и теперь, на восемнадцатом году жизни, он был еще мало развит. Сокровенным желанием Элизабет-Джейн – желанием трезвым, но приглушенным – было видеть, слышать, понимать. И она постоянно спрашивала у матери, что надо делать, чтобы стать женщиной более знающей, пользующейся большим уважением, – стать «лучше», как она выражалась. Она пыталась проникнуть в суть вещей глубже, нежели другие девушки ее круга, и мать вздыхала, чувствуя, что бессильна помочь ей в этом стремлении.

Моряк был для них теперь потерян навсегда. От Сьюзен больше не требовалось стойкой, религиозной приверженности к нему как к мужу – приверженности, длившейся до той поры, пока она не прозрела. Она спрашивала себя, не является ли настоящий момент, когда она снова стала свободной, самым благоприятным, какой только может быть в мире, где все складывалось так неблагоприятно, чтобы сделать отчаянную попытку и помочь Элизабет выбиться в люди. Разумно это или нет, но ей казалось, что спрятать в карман гордость и отправиться на поиски первого мужа будет для начала наилучшим шагом. Возможно, что пьянство свело его в могилу. Но с другой стороны, возможно, что у него хватило ума удержаться, так как в пору их совместной жизни ему лишь ненадолго случалось загулять, а запоями он не страдал.

Во всяком случае, следовало вернуться к нему, если он жив, – это бесспорно. Затруднительность поисков заключалась в необходимости открыться Элизабет, о чем мать не могла даже подумать. Наконец она решила начать поиски, не сообщая дочери о прежних своих отношениях с Хенчардом, и предоставить ему, если они его найдут, поступить так, как он сочтет нужным. Этим и объясняется их разговор на ярмарке и то неведение, в каком пребывала Элизабет.

Так продолжали они свой путь, руководствуясь только теми скудными сведениями о местопребывании Хенчарда, какие получили от торговки пшеничной кашей. Деньги приходилось тщательно экономить. Они брели пешком. Иногда их подвозил на телеге какой-нибудь фермер или в фургоне – возчик. Так они почти добрались до Кестербриджа. Элизабет-Джейн с тревогой обнаружила, что здоровье начинает изменять матери: в речах ее то и дело слышались нотки отрешенности, свидетельствовавшие о том, что, если бы не дочь, она не прочь была бы расстаться с жизнью, ставшей ей в тягость.

Примерно в середине сентября, в пятницу, когда уже начинало смеркаться, они достигли вершины холма, находившегося на расстоянии мили от цели их путешествия. Здесь дорога пролегала между высокими холмами, отгороженными живою изгородью; мать с дочерью поднялись на зеленый откос и присели на траву. Отсюда открывался вид на город и его окрестности.

– Вот уж допотопное местечко! – заметила Элизабет-Джейн, обращаясь к своей молчаливой матери, размышлявшей отнюдь не о топографии. – Дома сбиты в кучу, а вокруг сплошная прямоугольная стена из деревьев, словно это сад, обсаженный буком…

В самом деле, прямоугольная форма была характерной чертой, поражавшей глаз в Кестербридже, этом старинном городке, в те времена, хотя и не столь давние, нимало не затронутом новыми веяниями. Он был компактен, как ящик с домино. У него не было никаких пригородов в обычном смысле этого слова. Геометрическая прямая отделяла город от деревни.

Птицам, с высоты их полета, Кестербридж в этот чудесный вечер должен был казаться мозаикой из тусклокрасных, коричневых, серых камней и стекол, вставленной в прямоугольную раму густо-зеленого цвета. Человеческому же взгляду он представлялся неясной массой за частоколом из лип и каштанов, расположенной среди тянувшихся ка много миль горбатых возвышенностей и вдавленных полей. Постепенно глаз начинал различать в этой массе башни, коньки крыш, дымовые трубы и окна; стекла в верхних этажах тускло блестели, словно налитые кровью глаза, отражая медный свет, исходивший от зажженных солнцем облаков на западе.

От середины каждой из сторон этого окаймленного деревьями прямоугольника отделялись аллеи, которые на целую милю уходили на восток, запад и юг в широкий простор полей и долин. По одной из этих аллей и собирались идти наши пешеходы. Но прежде чем они успели тронуться в путь, мимо, по ту сторону живой изгороди, прошли, оживленно о чем-то споря, двое мужчин.

– Право же, – сказала Элизабет, когда они удалились, – эти люди упомянули фамилию Хенчард… фамилию нашего родственника.

– Мне тоже так послышалось, – сказала миссис Ньюсон.

– Значит, он все еще здесь.

– Да.

– Побегу-ка я за ними и расспрошу о нем…

– Нет, нет, нет! Ни за что на свете. Кто знает, может быть, он сидит сейчас в работном доме или в колодках.

– Ах, боже мой, почему это вам пришло в голову, мама?

– Я просто так сболтнула, вот и все! Но мы должны наводить справки потихоньку.

Хорошенько отдохнув, они с наступлением вечера продолжали путь. Из-за густых деревьев в аллее было темно, как в туннеле, хотя по обе стороны ее, ка полях, еще брезжил дневной свет. Они шли в ночи, рассекавшей сумерки. Теперь облик города, с обитателями которого им предстояло познакомиться, стал живо интересовать мать Элизабет. Подойдя ближе, они увидели, что частокол из сучковатых деревьев, обрамлявший Кестербридж, представляет собой аллею на невысоком зеленом склоне или откосе, перед которым виднелся ров. За этим откосом и аллеей тянулась стена, почти сплошная, а за стеной теснились дома горожан.

Обе женщины не знали, конечно, что эта стена и вал некогда служили укреплениями, а теперь являются местом прогулок.

Сквозь опоясывающие город деревья замерцали фонари, создавая впечатление большого уюта и комфорта и придавая в то же время неосвещенным полям вид странно уединенный и пустынный, несмотря на их близость к жизни. Разница между городом и полями подчеркивалась также звуками, заглушавшими теперь все остальные, – музыкой духового оркестра. Путешественницы свернули на Главную улицу, где стояли деревянные дома с нависающими друг над другом этажами; их окна с мелкими переплетами были затенены раздвижными занавесками, а под карнизами колыхалась на ветру старая паутина. Были здесь и дома кирпичной кладки с деревянным основанием, главной опорой которых служили смежные строения. Крыши были шиферные, залатанные черепицей, и черепичные, залатанные шиферными плитами, а кое-где соломенные.

О том, что город существовал за счет труда земледельцев и скотоводов, свидетельствовал подбор вещей, выставленных в окнах лавок. У торговца скобяными изделиями – косы, серпы, ножницы для стрижки овец, крючья, заступы, мотыги и кирки; у бондаря – ульи, кадушки для масла, маслобойки, табуретки для доения и подойники, грабли, полевые фляги; у шорника – сбруя для пахоты; у колесного мастера и механика – двухколесные телеги, тачки и мельничное оборудование; у аптекаря– лекарства и мази для лошадей; у перчаточника и кожевника – рукавицы для рабочих, подстригающих живые изгороди, наколенники для кровельщиков, обувь для пахарей, крестьянские деревянные сандалии и башмаки.

Мать с дочерью подошли к поседевшей от времени церкви с массивной прямоугольной башней, уходившей в темнеющее небо; в нижней ее части, освещенной ближайшими фонарями, время и непогода выклевали всю известку, скреплявшую камни, и в появившихся расщелинах чуть ли не до верхних зубцов торчали пучочки очитка и травы. На этой башне часы пробили восемь, и тотчас раздались настойчивые, резкие удары колокола. В Кестербридже еще можно было услышать вечерний звон[6]6
  Вечерний звон – колокольный звон, которым городские власти сигнализировали горожанам необходимость немедленно тушить огонь в печах и каминах и ложиться спать. Этот обычай был известен в Европе еще тысячу лет назад; в Англии он сохранялся в некоторых городках вплоть до конца прошлого века; его цель – предотвратить ночные пожары. Зимой колокол звонил в 8–9 часов вечера, летом – с заходом солнца.


[Закрыть]
, и жители пользовались им как сигналом для закрытия лавок. Едва загудели между домов низкие звуки колокола, как уже застучали ставни вдоль всей Главной улицы. Через несколько минут с торговыми делами в Кестербридже было на сей день покончено.

Постепенно пробили восемь и все остальные часы: мрачно отзвучали те, что украшали тюрьму; пробили и те, что стояли на коньке крыши богадельни, предварительно изрядно похрипев, часы в высоких лакированных футлярах, выстроившиеся в лавке часовщика, тоже присоединились к бою в ту минуту, когда закрывались перед ними ставни, словно актеры, произносящие свой последний монолог перед падением занавеса; затем, спотыкаясь, сыграли «Гимн сицилийских моряков» куранты, – словом, передовые измерители времени уже значительно продвинулись на пути к следующему часу, пока представители старой школы еще благополучно заканчивали свое дело.

По площади перед церковью шла женщина, она засучила рукава так высоко, что видна была полоска белья, и подобрала юбку, продернув подол сквозь дыру в кармане. Под мышкой она несла хлеб, от которого отламывала кусочки и раздавала их шедшим с нею женщинам, а они с критическим видом пробовали эти кусочки на вкус. Зрелище это напомнило миссис Хенчард-Ньюсон и ее дочери, что пришла и для них пора поесть, и они осведомились у женщин, где ближайшая булочная.

– В Кестербридже теперь хороший хлеб так же легко найти, как манну небесную, – ответила одна из них, указав им дорогу. – Они могут трубить в трубы, бить в барабаны да задавать пиры, – она махнула рукой в сторону улицы, в глубине которой можно было разглядеть духовой оркестр, расположившийся перед освещенным домом, – а нам, хочешь не хочешь, приходится мириться с тем, что в городе не сыщешь пропеченного хлеба. Теперь в Кестербридже хорошего хлеба меньше, чем хорошего пива.

– А хорошего пива меньше, чем плохого, – сказал мужчина, державший руки в карманах.

– Почему же это у вас нет хорошего хлеба? – спросила миссис Хенчард.

– Да все из-за зерноторговца – все наши мельники и пекари берут товар у него, а он продал им проросшую пшеницу; вот они и говорят, будто не знали, что она проросла, пока тесто не растеклось по печи, как ртуть. Потому и хлеб выходит плоский, как жаба, а внутри – точно пудинг с салом. Была я женой, была я матерью, а такого дрянного хлеба, как нынче в Кестербридже, никогда не видывала… Но вы, должно быть, нездешняя, коли не знаете, почему целую неделю у бедняков животы раздуты, как пузыри?

– Да, я нездешняя, – робко сказала мать Элизабет.

Не желая привлекать к себе внимание до той поры, пока не узнает, какое будущее ждет ее здесь, она вместе с Элизабет отошла от своей собеседницы. Они купили в указанной булочной несколько сухарей на ужин и инстинктивно направили свои стопы туда, где играла музыка.

Глава V

Пройдя несколько десятков ярдов, они подошли к тому месту, где городской оркестр сотрясал оконные стекла звуками «Ростбиф Старой Англии».

Дом, перед дверью которого музыканты расставили свои пюпитры, был лучшей гостиницей в Кестербридже, именуемой «Королевский герб». Широкий, застекленный балкон нависал над главным входом, и из открытых окон вырывался гул голосов, звон стаканов и хлопанье пробок. Штор не опускали; все, что происходило в комнате, можно было увидеть с верхней ступеньки крыльца, где по этой причине и собралась кучка зевак.

– А не порасспросить ли нам… про нашего родственника, мистера Хенчарда, – прошептала миссис Ньюсон, которая с приходом в Кестербридж как-то сразу ослабела и казалась взволнованной. – Здесь, пожалуй, самое для этого подходящее место… надо же узнать, какое положение он занимает в городе, если он тут, а я думаю, что это так. Лучше, если бы ты расспросила, Элизабет-Джейн… Я так устала, что ни на что не способна… но опусти-ка прежде вуаль.

Она присела на нижнюю ступеньку, а Элизабет-Джейн, повинуясь ей, подошла к зевакам.

– Что это здесь сегодня происходит? – спросила девушка, выбрав какого-то старика и немного постояв около него, прежде чем завязать разговор.

– Ну, вы наверняка не здешняя, – сказал старик, не отрывая глаз от окна. – Да ведь сегодня большой званый обед для важных особ, а председательствует мэр. Нас, людей попроще, не позвали, зато оставили окно открытым, чтоб мы могли взглянуть хоть одним глазком. Если подниметесь на верхнюю ступеньку, и вы их увидите. Вон там, в конце стола, к вам лицом сидит мистер Хенчард, мэр, а справа и слева от него – члены совета… Эх, многие из них, когда начинали жизнь, значили не больше, чем я теперь!

– Хенчард! – воскликнула удивленная Элизабет-Джейн, отнюдь, впрочем, не постигая значения этого открытия, и поднялась на верхнюю ступеньку крыльца.

Ее мать, хотя и сидела с опущенной головой, почему-то обратила внимание на доносившийся из окна гостиницы голос еще прежде, чем слуха ее коснулись слова старика: «…мистер Хенчард, мэр». Она встала и, стараясь не проявлять чрезмерной торопливости, присоединилась к дочери.

Перед ней была столовая гостиницы, где за столами, уставленными хрусталем и фарфором, расположились обедающие. Лицом к окну, на председательском месте, сидел мужчина лет сорока, ширококостый, с крупными чертами и властным голосом; он производил впечатление человека скорее грубо, чем ладно скроенного. У него была смуглая кожа, отливавшая румянцем, сверкающие черные глаза и темные, густые брови и волосы.

Когда ему случалось громко засмеяться в ответ на замечание кого-либо из гостей, его большой рот раскрывался так широко, что при свете люстры видны были по крайней мере десятка два из тридцати двух здоровых белых зубов, которыми он, очевидно, все еще мог похвастать.

На людей сторонних этот смех не действовал ободряюще, и, пожалуй, хорошо, что раздавался он редко. На нем можно было построить не одну теорию. Он позволял догадываться о нраве, чуждом состраданию и слабости, но готовом безоговорочно преклониться перед величием и силой. Если этот смеющийся человек и был добр, то, должно быть, только порывами, – ему было свойственно скорее случайное, почти угнетающее великодушие, чем кроткое и постоянное милосердие.

Супруг Сьюзен Хенчард – во всяком случае, в глазах закона – сидел перед ними, но это был уже зрелый мужчина с сформировавшимся характером, отчетливо выраженным в чертах его лица, сдержанный, отмеченный печатью раздумий, – короче говоря, постаревший. Элизабет, не обремененная, в отличие от матери, никакими воспоминаниями, смотрела на него лишь с живым любопытством и интересом, которые не могли не быть вызваны тем неожиданным открытием, что их давно разыскиваемый родственник занимает такое общественное положение. На нем был старомодный фрак, в низком вырезе которого на широкой груди виднелась гофрированная манишка, запонки с драгоценными камнями и тяжелая золотая цепь. Два бокала и стакан стояли у его прибора, но, к удивлению его жены, бокалы были пусты, а стакан до половины налит водой.

Когда она в последний раз его видела, он сидел в плисовой куртке, бумазейных брюках и рыжевато-коричневых кожаных крагах перед миской горячей пшеничной каши. Время, кудесник, поработало здесь немало. Всматриваясь в мужа и вспоминая минувшие дни, она пришла в неописуемое смятение и, съежившись, прижалась к косяку глубокой дверной ниши, у которой заканчивались ступени и где царил полумрак, не позволявший различить выражение ее лица. Она забыла о дочери, пока прикосновение Элизабет-Джейн не заставило ее очнуться.

– Вы его видели, мама? – прошептала девушка.

– Да, да! – быстро ответила она. – Я его видела, и этого мне достаточно! Теперь я хочу только уйти – исчезнуть – умереть!

– Но почему же… почему? – Девушка придвинулась ближе и прошептала на ухо матери: – Вы думаете, что он вряд ли придет нам на помощь? А мне показалось, что он человек великодушный. А какой он джентльмен, правда? И как сверкают его бриллиантовые запонки! Странно все-таки: вы говорили, что, может, он сидит в колодках, или в работном доме, или умер! А вышло совсем наоборот! Неужели вы его боитесь? Я ничуть не боюсь. Я зайду к нему, только… он, конечно, может не признать такой дальней родни.

– Не знаю… просто ума не приложу, на что решиться. Мне что-то не по себе…

– Не надо унывать, мама, мы ведь уже у цели! Отдохните здесь немножко… я осмотрюсь и постараюсь побольше разузнать о нем.

– Вряд ли у меня хватит сил встретиться когда-нибудь с мистером Хенчардом. Не таким я ждала его найти… Слишком он важный для меня. Я не хочу его больше видеть.

– Но подождите немного… подумайте…

Никогда в жизни Элизабет-Джейн не переживала еще таких интересных минут, как сейчас, – отчасти это объяснялось тем восторженным состоянием, какое охватило ее, когда она узнала о своем родстве со знатной особой. И она снова принялась смотреть. Гости помоложе оживленно беседовали и ели; люди постарше выбирали лакомые кусочки и, обнюхивая их, похрюкивали над своими тарелками, точно свиньи в поисках желудей. По-видимому, три напитка почитались компанией священными – портвейн, херес и ром; вряд ли кто предпочитал что-либо, выходящее за пределы этой троицы.

На столе теперь длинной чередой выстроились старинные кубки с выгравированными на них фигурами – каждый снабжен был ложкой, и их мгновенно наполнили таким горячим грогом, что следовало опасаться за предметы, подвергавшиеся действию его паров. Но Элизабет-Джейн заметила, что, хотя все кубки наполнялись с превеликим усердием, никто не наполнил кубок мэра, который продолжал потягивать воду из стакана, загороженного хрустальными бокалами, предназначенными для вина и водки.

– Они не наливают вина мистеру Хенчарду, – осмелилась она сказать своему соседу, старику.

– Ну конечно! Разве вы не знаете, что он славится своей трезвостью и вполне заслуженно? Не притрагивается к самым соблазнительным напиткам… капли в рот не берет! О, сил у него на это хватает! Я слыхал, что он поклялся на евангелии и с той поры не отступал от своего обета. Вот никто к нему и не пристает, зная, что это не полагается… Обет, данный на евангелии, – дело серьезное.

Услыхав эти речи, другой пожилой человек вмешался в разговор и спросил:

– А долго ли ему еще мучиться, Соломон Лонгуэйс?

– Говорят, еще года два. Я не знаю, почему он назначил себе такой срок, он никогда никому не рассказывал. Но, говорят, остается ровнехонько два года по календарю. Могучая должна быть воля, чтоб выдержать так долго!

– Верно… Но надежда – великая сила. Когда знаешь, что через двадцать четыре месяца твой зарок кончится и можно будет вознаградить себя за все страдания и выпить сколько душе угодно… что и говорить, это поддерживает человека.

– Правильно, Кристофер Кони, правильно. А он и поневоле должен так думать, одинокий-то вдовец, – сказал Лонгуэйс.

– А когда у него умерла жена? – спросила Элизабет.

– Я ее не знал. Это было до того, как он явился в Кестербридж, – ответил Соломон Лонгуэйс тоном решительным и бесповоротным, как будто го, что он не знал миссис Хенчард, было достаточным основанием, чтобы лишить эту особу всякого интереса. – Но мне известно, что он член Общества трезвости и, если кто-нибудь из его людей хватит хоть чуточку через край, он напускается на провинившегося с таким же гневом, как господь бог на развеселившихся евреев.

– А у него, значит, много работников? – спросила Элизабет-Джейн.

– Много ли? Милая моя девушка, да ведь в городском совете он – самый главный и вдобавок первый человек в округе. Ни одной крупной сделки не заключалось еще на пшеницу, ячмень, овес, сено и прочее, чтобы Хенчард не приложил к ней руку. Вздумалось ему заниматься и другими делами, но вот тут-то он и сделал промашку. Был он из самых низов, когда пришел сюда, а теперь – столп города! Правда, в этом году он немножко споткнулся из-за этой дрянной пшеницы, которую поставляли по его контрактам. Вот уже шестьдесят девять лет смотрю я, как солнце всходит над Дарновер-Мур, и хотя мистер Хенчард никогда не ругал меня зря с тех пор, как я на него работаю, – он ведь видит, какой я маленький, ничтожный человечек, – а все-таки должен сказать, что никогда в жизни я еще не едал такого негодного хлеба, какой выпекают последнее время из пшеницы Хенчарда. Проросла она так, что это, пожалуй, уже и не пшеница, а чистый солод, ну и нижняя корка на хлебе– толщиной с подошву.

В эту минуту оркестр заиграл новую мелодию, а когда кончил ее, обед уже подошел к своему завершению и настало время для произнесения речей. Вечер был тихий, окна по-прежнему открыты, и эти речи были отчетливо слышны на улице. Голос Хенчарда покрыл все остальные: он рассказывал про одну свою сделку с сеном, когда он перехитрил шулера, который во что бы то ни стало хотел перехитрить его.

– Ха-ха-ха! – отозвались его слушатели по окончании рассказа и смеялись до тех пор, пока не раздался чей-то голос:

– Все это прекрасно, ну, а как насчет плохого хлеба?

Голос донесся с нижнего конца стола, где сидела группа более мелких торговцев; хотя они и попали в компанию, но по своему общественному положению были, видимо, ниже остальных, держались весьма независимых взглядов, и речи их звучали не совсем в лад с теми, что велись во главе стола, – так иной раз в западном крыле церкви упорно поют не в тон и не в такт с ведущими голосами в алтаре.

Это замечание о плохом хлебе доставило полное удовлетворение зевакам на улице, из которых многие находились в таком настроении, когда человек испытывает удовольствие от неудачи ближнего; вот почему они довольно развязно подхватили:

– Эй! Что скажете о плохом хлебе, мистер мэр?

И, не ощущая сдерживающего влияния тех уз, какие сковывали участников пиршества, они добавили:

– Вам бы следовало рассказать об этом хлебе, сэр!

Это уже не могло быть оставлено мэром без внимания.

– Что ж, я признаю, что пшеница оказалась плохой, – сказал он, – но, закупив ее, я был одурачен не меньше, чем пекари, купившие ее у меня.

– А также и бедный люд, которому хочешь не хочешь приходится ее есть, – сказал задиристый человек за окном.

Лицо Хенчарда потемнело. Под легким налетом благодушия скрывался буйный нрав, тот самый нрав, который двадцать лет назад заставил его сгоряча продать свою жену.

– Нельзя не делать скидку на случайности, неизбежные в большом деле, – сказал он. – Необходимо помнить, что как раз во время сбора урожая погода стояла такая скверная, какой мы много лет не видывали. Однако я принял меры, чтобы помочь беде. Мое дело слишком разрослось, и я не могу справиться один, без помощников, а потому я дал объявление, что ищу опытного человека, который взял бы на себя хлебные дела. Когда я такого найду, вы сами увидите, что подобные ошибки больше не повторятся и дело наладится.

– А что вы намерены делать, чтобы вознаградить нас за понесенный урон? – осведомился вопрошавший, очевидно пекарь или мельник. – Замените хорошим зерном проросшее, которое все еще у нас на руках?

При этих словах лицо Хенчарда еще более помрачнело, и он отхлебнул воды из стакана, словно желая успокоиться или выиграть время. И, вместо того чтобы прямо ответить, он холодно сказал:

– Если кто-нибудь скажет мне, как превратить проросшую пшеницу в хорошую, я с удовольствием приму ее обратно. Но это невозможно.

Больше Хенчард ничего не намерен был говорить. Произнеся эти слова, он сел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю