355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Гарди » Мэр Кестербриджа » Текст книги (страница 2)
Мэр Кестербриджа
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:08

Текст книги "Мэр Кестербриджа"


Автор книги: Томас Гарди



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)

В самом конце книги в центр со второго плана выдвигается образ Элизабет-Джейн. Женские характеры у Гарди – тема самостоятельного разговора. О женщине он мог писать с редкостной душевностью, с искренней теплотой, с трогательным восхищением, особенно о женщине-труженице, обездоленной и гонимой судьбой. Достаточно вспомнить героиню романа «Тэсс из рода д’Эрбервиллей», чтобы почувствовать поэтическую прелесть чистой женственности, раскрывшейся в народной среде. В духовном облике Элизабет-Джейн есть привлекательные черты. Она отзывчива, верна искреннему чувству, чиста в помыслах и поступках… Но есть в ней что-то немощное и отталкивающее, ей не хватает жизненной силы, энергии. В отличие от Майкла Хенчарда его падчерица почти во всем покорна судьбе, безропотно влачит бремя убогого существования. И случай вознаграждает ее за смирение чувств: она, по словам автора, попадает в «широты, отличающиеся тихой погодой». Тогда «…все то лучшее, что было в натуре Элизабет, побудило ее, общаясь с окружающими неимущими людьми, открывать им (некогда открывшуюся ей самой) тайну умения мириться с ограниченными возможностями». Жалкая проповедь смирения – в характере Элизабет-Джейн, но она не вяжется с суровым характером только что оборвавшегося трагического действия. Немощные слова этой проповеди звучат в эпилоге, они едва различимы, и можно было бы не обращать на них внимания, если бы не чувствовалась их зависимость от более определенных суждений автора, подчеркнутых последней строкой романа: «Счастье – только случайный эпизод в драме всеобщего горя». Эта мысль не столь сторонняя для автора «Мэра Кестербриджа». Порой он был склонен отойти от социальной трактовки трагического, представить его в изначальных и вечных формах как проявление слепой и жестокой силы бытия. Тогда судьбы человеческие попадали под начало неумолимого рока. Пожалуй, не трудно понять, почему так случалось, почему вдруг конкретные, очень точные и глубокие социальные мотивировки подменялись отвлеченными, что порождало в писателе скорбные мысли, отбрасывало мрачную тень на его поэтические вымыслы.

Томас Гарди явился свидетелем острого кризиса буржуазного существования. Этот кризис не был обычным. Он знаменовал начало конца: наступала последняя стадия в развитии капитализма. Родина Гарди пережила сильные потрясения, заколебавшие хозяйство и культуру страны. Поднялась волна политической реакции. Во всей неприглядности открылась крикливая пошлость и казуистика либеральной идеологии, восторжествовавшей после поражения чартизма. Разносторонние наблюдения писателя, близкого народной, в особенности сельской трудящейся Англии, где глубокие сдвиги и тяжкие последствия кризиса были наиболее ощутимы, убеждали его в жестокости буржуазной цивилизации, в несправедливости и бесперспективности капиталистической системы. Он искал социальную почву, которая могла питать общество жизненными соками, не мешая их с отравой. Наивно мечтал о крестьянско-фермерской утопии, обращая взор в прошлое. К сладостным раздумьям примешивались грусть и горечь. Их сменяли скорбь и гнев. Время и факты все больше убеждали писателя в иллюзорности его романтической мечты.

Первые три романа уэссекского цикла – «Под деревом зеленым», «Вдали от безумствующей толпы», «Возвращение на родину» – завершаются счастливой концовкой, идиллией, торжеством героев, верных патриархальной традиции. В третьем из этих романов автор сделал приписку, рекомендуя читателю окончить его по своему усмотрению. В «Мэре Кестербриджа» подобных идиллических сцен нет и в помине.

Гарди с презрением относился к розовым оптимистам, к их «счастливому бездумью», позволявшему закрывать глаза на положение народа – «тех миллионов, – как он писал, – которые восклицают вместе с Хором из „Эллады“»:[2]2
  Поэма Перси Биши Шелли (1792–1822) – великого английского поэта, революционного романтика.


[Закрыть]
«Победоносная несправедливость с хищным криком встречает восходящее солнце!». Трагедия этих миллионов раскрывалась тем внушительнее в трагических судьбах простых людей – героев Гарди, чем смелее изживал он реакционно-утопические иллюзии. Но обычно факты прошлого, события своего времени представлялись ему в прямой зависимости от конфликта между деревней и буржуазной цивилизацией, только в его пределах. Писатель лишал себя исторической перспективы, склонен был к мрачным философским размышлениям, и это отзывалось в его лучших книгах, в его лучших романах мотивами отчаяния и смирения, ослабляя волю, приглушая справедливый протест.

В самом строе образов, в однотипных метафорах, сравнениях, отражающих трагическое созерцание Гарди, порой выказывается что-то зловещее, фатальное: «Солнце лежало на холме, словно капля крови на веке», кусты «стояли скрюченные, как бы корчась в муках, – Лаокооны в одежде из листьев», «мелкий дождик превратился в монотонное бичевание земли небом»… Если не видеть контекста, эти и подобные высказывания, осмысленные отвлеченно, могут непомерно преувеличить значение тех мотивов, которые дают повод объяснять страдания героев Гарди, их трагические судьбы вмешательством злого рока. В контексте эти мотивы обычно получают конкретную трактовку, осмысливаются социально.

В ряд с отмеченными сравнениями можно поставить и это: «Вода бежала через мельничный затвор с шумом, похожим на вопли отчаяния». В эпизоде главы XIX, в котором описано смятение Хенчарда, вызванное посмертным признанием жены, этот образ гармонирует с его тягостным состоянием и выразителен как деталь картины, раскрывающей темные стороны Кестербриджа. «Ирония судьбы», возмутившая героя, «словно злая шутка ближнего», находит вполне реальное объяснение: Хенчард «был суеверен и невольно думал, что цепь событий этого вечера вызвана какой-то зловещей силой, решившей покарать его. Но ведь эти события развивались естественно».

Эпизод с щеглом в клетке (в конце романа) поистине трогателен, волнует поэтической чистотой и задушевностью. Если взять его в единственной связи с заключительными словами книги и дневниковой записью автора, сделанной им вскоре после выхода в свет «Мэра Кестербриджа» («…все – птицы в клетке. Только и различия– размер клетки»), то содержательный, проникновенный образ-символ может получить отвлеченное и превратное толкование. А он с огромной силой непосредственности дает почувствовать трагическое одиночество героя и жестокость мира Фарфрэ. Итак, отмечая попытки Гарди подменить социальное толкование изображаемого отвлеченным, не следует преувеличивать их значение.

Стиль Гарди в сравнении с манерой письма его современников, например, такого видного английского романиста, как Джордж Мередит, выглядит несколько «старомодным».

Новые приемы психологического анализа, получавшие тогда распространение в английской прозе, – разработка внутреннего монолога, передача многообразных форм умственно-речевого процесса, психической жизни, – не затрагивают заметно литературной техники Гарди. Он идет своим путем. Его привлекают простые цельные натуры, люди, поведение которых не сопровождается усложненным самоанализом. Через поступок, в особенности когда он – прямое выражение внутренней жизни, писатель раскрывает социальную природу, психологическую определенность, состояние характера. Не стремясь кропотливо улавливать психологические оттенки, он следит, как поступки героев – и факты внешнего воздействия – отзываются в их сердцах, сказываются на их судьбах. Когда требовалось раскрыть сложное переживание, писатель предпочитал точно обозначить его словом или отобразить косвенно – через внешнюю деталь, пейзажную, бытовую или иную зарисовку, например так, как это сделано в упомянутом эпизоде главы XIX.

В «Мэре Кестербриджа» «внутренняя речь» почти не воспроизводится и в малой степени отражается в описаниях мыслей и переживаний действующих лиц. Высказывания автора и персонажей тecнo смыкаются, когда (сравнительно редко) посредством несобственной прямой речи писатель оттеняет сходство своих мыслей с мыслями того или иного действующего лица. «Хенчарду стало стыдно, и, потеряв всякое желание унизить Люсетту, он перестал завидовать удаче Фарфрэ. Фарфрэ женился на деньгах, и только», – последнюю фразу писатель и герой произносят как бы вместе. Иногда таким способом обличается затаенная мысль, ей дается ироническая оценка: «Фарфрэ стал мэром – двести которым-то по счету в длинной веренице мэров, составляющих выборную династию, что восходит к временам Карла I, – и за прекрасной Люсеттой ухаживал весь город… Да вот только, этот червь в бутоне – этот Хенчард… что он мог бы сказать!»

Гарди разрабатывал свою систему изобразительных средств согласно художественному видению, своим взглядам и вкусам. Он знал жизнь трудового народа, нагляделся на его страдания. Видел чистоту и стойкость его души, верил в нее, раскрывал ее в поэтических образах, отстраняясь от навязчивой чувствительности и туманного милосердия. Видел, как жестокая и циничная сила попирает трудящегося человека, его высокие чувства, честные помыслы, трагически ломает судьбы людей, достойных самой доброй участи.

Музыка действовала на Хенчарда с «непреодолимой силой», и эту поэтическую отзывчивость, черту народного характера, с холодным расчетом использовал Фарфрэ. Тэсс «живет тем, о чем иные поэты только пишут», – чистота ее нравственного чувства делает ее беззащитной перед богатым и беспутным бездельником. Джуд, герой последнего романа Гарди, «одержим страстью к науке», мечта о прекрасном слилась в нем с потребностью полезного дела, но его давят нужда, бесправие, ханжество «общественного мнения», «сталкивают с тротуара сынки миллионеров».

Печальна повесть о «человеке с характером», много печальнее – о Тэсс, Джуде. Горький назвал Томаса Гарди «угрюмым». Грустные, мрачные думы овладевали им, но поднималось, росло гневное чувство, протест его становился все более отчетливым, страстным, неотразимым.

Кто знает Томаса Гарди, тот бывал в краю Уэссекса. И не забудет его. Уж конечно останутся в памяти батрак Майкл Хенчард, батрачка Тэсс Дэрбейфилд, каменотес Джуд Фаули. И сохранится чувство признательности к мужественному таланту писателя-демократа – «угрюмому Т. Гарди».

М. Урнов

Глава I


Однажды вечером, в конце лета, когда нынешнему веку еще не исполнилось и тридцати лет, молодой человек и молодая женщина – последняя с ребенком на руках – подходили к большой деревне Уэйдон-Прайорс в Верхнем Уэссексе. Одеты они были просто, но не бедно, хотя густой слой седой пыли, накопившийся на их обуви и одежде, очевидно, за время долгого пути, придавал им сейчас не слишком привлекательный, жалкий вид.

Мужчина был хорошо сложен, смуглый, с суровым лицом, и в профиль лицевой угол у него казался почти прямым. На нем была короткая куртка из коричневого плиса, более новая, чем остальные части его костюма – бумазейный жилет с белыми роговыми пуговицами, короткие, тоже бумазейные, штаны, рыжеватые гамаши и соломенная шляпа с лакированной черной лентой. За спиной он нес на ремне тростниковую корзину, из которой торчала раздвоенная рукоятка ножа для обрезки сена и завертка для стягивания сена веревками. Шел он мерным, тяжелым шагом опытного сельского рабочего, резко отличающимся от неуверенной, шаркающей походки земледельцев, а в его манере выворачивать и ставить ступню чувствовалось свойственное ему упрямство и циническое безразличие, проявлявшиеся даже в том, как размеренно набегали и исчезали складки на бумазейных штанах то на левой, то на правой ноге, по мере того как он шагал.

Впрочем, пара эта была действительно своеобразная, и шли они в столь глубоком молчании, что это не могло не броситься в глаза случайному наблюдателю, в противном случае и не заметившему бы их. Они шагали бок о бок, так что издали могло показаться, будто люди, связанные общими интересами, ведут между собой тихий, непринужденный, задушевный разговор; но при ближайшем рассмотрении обнаруживалось, что мужчина читает, или делает вид, будто читает, листок с отпечатанной на нем балладой, который он не без труда держал перед глазами рукой, пропущенной сквозь ременную петлю. Было ли то действительной причиной или лишь предлогом, чтобы избежать наскучивших ему разговоров, – этого никто, кроме него, не мог бы сказать, – только он упорно хранил молчание, и женщина не получала никакого удовольствия от его присутствия. В сущности, она шагала по дороге в полном одиночестве, если не считать ребенка, которого несла на руках. Иной раз согнутый локоть мужчины почти касался ее плеча, так как шла она настолько близко к своему спутнику, насколько можно идти, не задевая его, но ей, казалось, и в голову не приходило взять его под руку, да и он не помышлял предложить ей руку. Нимало не удивляясь его пренебрежительному молчанию, она явно принимала это как нечто вполне естественное. Если в маленькой группе и раздавались чьи-то голоса, то это был лишь шепот женщины, время от времени обращавшейся к ребенку, крохотной девочке в коротком платьице и голубых вязаных башмачках, и ответный лепет ребенка.

Главным, если не единственным, украшением молодой женщины было ее подвижное лицо. Когда она искоса поглядывала вниз, на девочку, она становилась хорошенькой, даже красивой, – жаркие лучи палящего солнца тогда сбоку освещали ее черты, отчего веки и ноздри ее казались прозрачными, а губы пылали огнем. Когда же, задумавшись, она молча брела в тени живой изгороди, лицо ее принимало суровое, почти апатичное выражение, какое бывает у человека, ожидающего от Времени и Случая всего, кроме, быть может, справедливости. Первое выражение было у женщины от природы, второе, вероятно, являлось плодом цивилизации.

Вряд ли у кого-нибудь могли возникнуть сомнения в том, что эти мужчина и женщина – муж и жена и родители маленькой девочки. Только этим и можно было объяснить атмосферу стародавней близости, которая, подобно нимбу, окружала шагавшее по дороге трио.

Жена почти все время упорно, хотя и без особого интереса, смотрела вдаль, – собственно говоря, такой пейзаж можно было увидеть в эту пору года едва ли не в любом уголке любого графства Англии: дорога была не совсем прямая, но и не извилистая, не ровная, но и не холмистая, окаймленная кустами и деревьями того тускло-зеленого цвета, какой приобретают обреченные листья, прежде чем стать грязно-серыми, желтыми или красными. Трава у обочины и ближайшие ветви кустов были припудрены пылью, которой осыпали их мчащиеся мимо повозки, – той пылью, что лежала на дороге, заглушая, словно ковер, шум шагов; и благодаря этому, а также упорной неразговорчивости путников все звуки широкого мира отчетливо доносились до них.

Долгое время никаких звуков вообще не было, если не считать еле слышного чириканья какой-то птички, распевавшей стародавнюю вечернюю песню, которую, несомненно, можно было услышать здесь в тот же самый час и с теми же самыми трелями, каденциями и паузами на закате в эту пору года на протяжении несчетного множества веков. Но по мере приближения к деревне они услышали отдаленные крики и шум, доносившиеся с холма, который скрывали от них деревья. Едва вдали показались первые дома Уэйдон-Прайорса, как путникам повстречался огородник, который нес на плече мотыгу для окапывания брюквы; на конце ее болталась сумка с завтраком. Мужчина, читавший балладу, тотчас поднял глаза.

– Можно там найти работу? – флегматичным тоном спросил он, указывая листком с балладой на видневшуюся впереди деревню. Полагая, что огородник не понял его, он добавил – По уборке сена, скажем?

Но огородник уже замотал головой.

– Господи помилуй, дядя, да где же у тебя ум, разве такая работа может быть в эту пору в Уэйдоне?

– А домишко какой-нибудь нельзя здесь снять – пусть совсем маленький, только что выстроенный? – спросил пришелец.

Пессимист снова отрицательно мотнул головой.

– В Уэйдоне больше ломают, чем строят. В прошлом году снесли пять домов и в этом году три; людям деваться некуда – даже хижины с соломенной крышей не сыщешь. Вот как оно у нас в Уэйдон-Прайорсе!

Вязальщик сена – очевидно, он был вязальщиком – несколько пренебрежительно кивнул и, поглядев в сторону деревни, продолжал:

– Что это у вас там происходит, а?

– Да у нас ярмарка сегодня. Только этот шум и галдеж – все пустое: выманивают денежки у детей да у дураков, а настоящие дела уже кончились. Я весь день работал тут поблизости, но туда не ходил, э нет! Не мое это дело.

Вязальщик и его жена продолжали путь и вскоре очутились на ярмарочном поле с загонами для скота, где были выставлены и проданы сотни лошадей и овец, которых теперь почти всех увели. К этому времени, как сказал огородник, с серьезными делами уже было покончено– оставалось только продать с аукциона животных похуже, которых не удалось сбыть с рук, ибо от них Наотрез отказались более солидные скупщики, рано прибывшие и рано отбывшие. Однако толпа была еще гуще, чем в утренние часы: теперь здесь появились люди более легкомысленные – свободные от работы поденщики, два-три солдата, приехавшие домой на побывку, деревенские лавочники и тому подобный люд. Для них полем деятельности служили ларьки с игрушками и всякой чепухой, палатки со стереоскопическими картинками, восковыми фигурами, живыми уродами, бескорыстными, путешествующими для блага человеческого лекарями, прорицателями, игрой в наперсток[3]3
  Игра в наперсток – азартная игра в наперсток популярная на ярмарках, – заключалась в следующем: владелец трех наперстков накрывал одним из них горошину и предлагал окружающим угадать, где она. Ставки подчас были крупные, не редко предприниматели, благодаря ловкости рук, обманывали простаков.


[Закрыть]
.

Наших пешеходов все это не прельщало, и они принялись озираться, отыскивая среди множества палаток, разбросанных по полю, такую, где бы можно было подкрепиться. В охряной дымке угасающих солнечных лучей две ближайшие палатки показались им, пожалуй, равно соблазнительными. Одна была из новенькой парусины молочного цвета, с красными флагами на верхушке; вывеска гласила: «Доброе пиво домашней варки, эль и сидр». Другая была не столь новенькой; сзади из нее торчала небольшая железная труба, а спереди красовалась вывеска: «Вкустная пшиничная каша». Мужчина медленно взвесил обе надписи, и его потянуло в первую палатку.

– Нет… нет… не туда, – сказала женщина. – Я люблю пшеничную кашу, и Элизабет-Джейн ее любит, да и тебе понравится. Она сытная, а день был длинный и трудный.

– Я ее никогда не пробовал, – сказал мужчина.

Однако он внял доводам женщины, и они вошли в палатку, где торговали пшеничной кашей.

Там они увидели большую компанию, расположившуюся за длинными узкими столами, которые тянулись вдоль стен. В дальнем конце стояла печь, топившаяся углем, а над огнем висел большой трехногий котел, настолько стершийся по краям, что обнажилась колокольная медь, из которой он был сделан. Во главе стола сидела особа лет пятидесяти, похожая на ведьму, в белом переднике, который, выполняя роль покрова, придававшего матроне респектабельный вид, был такой ширины, что почти сходился у нее за спиной. Она медленно размешивала содержимое котла. По палатке разносился глухой скребущий звук большой ложки, какою женщина орудовала, не давая подгореть своему изделию – допотопному вареву из пшеничных зерен, молока, изюма, коринки и других составных частей, которым она торговала. Сосуды с этими составными частями стояли тут же, на застланном белой скатертью столе.

Молодые мужчина и женщина заказали себе по миске горячей, дымящейся каши и уселись, чтобы съесть ее не спеша. Пока все шло отлично: пшеничная каша, как и говорила женщина, была сытна, и более подходящей пищи нельзя было найти в пределах четырех морей, хотя, правду сказать, тем, кто к ней не привык, поначалу едва ли могли понравиться разбухшие зерна пшеницы величиной с лимонное зернышко, которые плавали на поверхности.

Однако в этой палатке творилось нечто такое, что не сразу бросалось в глаза, и мужчина, побуждаемый инстинктом порочной натуры, довольно быстро это почуял.

Поковырявшись в каше, он начал уголком глаза следить за манипуляциями ведьмы и разгадал, какую игру она вела. Он подмигнул ей и, получив согласие в виде кивка, протянул свою миску; тогда она достала из-под стола бутылку, украдкой отмерила толику и вылила в кашу. Это был ром. Мужчина тоже украдкой передал ей деньги.

Варево, щедро приправленное спиртом, пришлось ему гораздо больше по вкусу, чем в первоначальном виде. Его жена с тревогой наблюдала за этим, но он стал уговаривать ее тоже приправить кашу, и, поколебавшись немного, она согласилась, только на меньшую порцию.

Мужчина доел свою миску и потребовал вторую, с еще большим количеством рома. Очень скоро действие его начало сказываться на поведении мужчины, и женщина с грустью убедилась, что, хоть ей и удалось благополучно провести свой корабль мимо скал палатки, имевшей право торговать спиртными напитками, она очутилась в пучине водоворота, где орудуют те, кто торгует хмельным из-под полы.

Малютка нетерпеливо залепетала, и жена несколько раз повторила мужу:

– Майкл, что же будет с жильем? Мы ведь можем не найти пристанища, если здесь задержимся.

Но он как будто и не слыхал этого птичьего чириканья. Обратившись к собравшейся компании, он стал громко разглагольствовать. Когда зажгли свечи, девочка медленно перевела на них задумчивый взгляд круглых черных глазенок, но веки ее тотчас закрылись, потом снова раскрылись, потом закрылись, и она заснула.

После первой миски мужчина пришел в безмятежное расположение духа; после второй развеселился; после третьей принялся разглагольствовать; после четвертой в поведении его обнаружились те качества, что подчеркивались складом лица, манерой сжимать губы и огоньками, загоравшимися в темных глазах, – он стал сварливым, даже вздорным.

Разговор шел в повышенном тоне, как нередко бывает в подобных случаях. Гибель хороших людей по вине дурных жен, крушение смелых планов и надежд многих способных юношей и угасание их энергии в результате ранней неосмотрительной женитьбы – вот какова была тема.

– Так и я себя доконал, – сказал вязальщик задумчиво, с горечью, чуть ли не со злобой. – Женился в восемнадцать лет, как последний дурак, и вот последствия. – Жестом он указал на себя и семью, словно приглашая полюбоваться на это жалкое зрелище.

Молодая женщина, его жена, очевидно привыкшая к таким заявлениям, держала себя так, будто и не слыхала их, и время от времени нашептывала ласковые слова малютке, которая то засыпала, то снова просыпалась и была еще так мала, что мать лишь на минутку могла посадить ее рядом с собой на скамью, когда у нее уж слишком затекали руки. Мужчина же продолжал:

– Все мое достояние – пятнадцать шиллингов, а ведь я свое дело знаю. Бьюсь об заклад, что в Англии не найдется человека, который побил бы меня в фуражном деле, и, освободись я от обузы, цена бы мне была тысяча фунтов! Но о таких вещах всегда узнаешь слишком поздно.

Снаружи долетел голос аукционера, продававшего на поле старых лошадей:

– А вот и последний номер – кто возьмет последний номер, почти задаром? Ну, за сорок шиллингов? Племенная матка, подает большие надежды, чуть старше пяти лет, и лошадь хоть куда, вот только спина малость примята да левый глаз вышиблен – кобыла лягнула, родная ее сестра, повстречавшаяся на дороге.

– Ей-богу, не пойму, почему женатый человек, если ему опостылела жена, не может сбыть ее с рук, как цыгане сбывают старых лошадей, – продолжал мужчина в палатке. – Почему бы не выставить ее и не продать с аукциона тому, кто нуждается в таком товаре? А? Ей-ей, мою я продал бы сию же минуту, пожелай только кто-нибудь купить!

– Желающие нашлись бы! – отозвался кто-то из присутствующих, глядя на женщину, которая отнюдь не была обижена природой.

– Правильно! – сказал джентльмен, куривший трубку; пальто его у ворота, на локтях, на швах и лопатках приобрело тот отменный глянец, какой появляется в результате длительного трения о грязную поверхность и более желателен на мебели, чем на одежде. Судя по внешности, он был когда-то грумом или кучером в каком-нибудь поместье. – Могу сказать, что вырос я в самом хорошем обществе, – добавил он, – и уж кому, как не мне, знать, что такое настоящий аристократизм! И вот я утверждаю, что у нее этот аристократизм есть, в крови, так сказать, сидит, как у любой женщины здесь, на ярмарке, только, может, надо ему дать проявиться. – Тут он скрестил ноги и снова занялся своей трубкой, пристально всматриваясь в какую-то точку в пространстве.

Захмелевший молодой супруг, услышав столь неожиданную похвалу своей жене, широко раскрыл глаза, словно усомнившись, благоразумно ли с его стороны так относиться к обладательнице подобных качеств. Но он быстро вернулся к первоначальному своему убеждению и грубо сказал:

– Ну, так смотрите, не упустите случай: я готов выслушать, сколько вы предложите за это сокровище.

Женщина повернулась к мужу и прошептала:

– Майкл, ты и раньше уже болтал на людях такую чепуху. Шутка шуткой, но смотри, как бы не хватить через край.

– Знаю, что говорил. И говорил всерьез. Только бы покупатель нашелся.

В эту минуту в палатку, сквозь щель вверху, влетела ласточка, одна из последних в этом сезоне, и стремительно закружила над головами, невольно приковав к себе все взгляды. Наблюдение за птицей, пока та не улетела, помешало собравшимся ответить на предложение работника, и разговор оборвался.

Но спустя четверть часа муж, который все подливал и подливал себе рому в кашу и, однако, – то ли оттого, что голова у него была такая крепкая, то ли он был таким неустрашимым питухом, – отнюдь не казался пьяным, затянул старую песню, подобно тому как в музыкальной фантазии инструмент подхватывает первоначальную тему:

– Ну, так как же насчет моего предложения? Эта женщина мне ни к чему. Кто польстится?

Компания к тому времени явно захмелела, и теперь вопрос был встречен одобрительным смехом. Женщина зашептала умоляюще и встревоженно:

– Идем, уже темнеет, хватит болтать! Если ты не пойдешь, я уйду без тебя! Идем!

Она ждала, ждала, однако он не двигался. Не прошло и десяти минут, как он снова прервал бессвязный разговор любителей рома с пшеничной кашей:

– Я ведь задал вопрос, а ответа так и не получил. Есть здесь какой-нибудь Джек Оборванец или Том Соломенный, который купит мой товар?

В поведении женщины произошла перемена, и на лице ее появилось прежнее сумрачное выражение.

– Майк, Майк, – сказала она, – это становится серьезным. Ох, слишком серьезным!

– Желает кто-нибудь купить ее? – спросил мужчина.

– Хотела бы я, чтоб кто-нибудь купил, – твердо заявила она. – Нынешний владелец совсем ей не по вкусу!

– Вот и ты мне не по вкусу! – сказал он. – Стало быть, договорились. Джентльмены, вы слышите? Мы договорились расстаться. Если хочет, пусть берет дочку и идет своей дорогой. А я возьму инструменты и пойду своей дорогой. Ясно, как в священном писании. Ну-ка, Сьюзен, встань, покажись.

– Не делайте этого, дитя мое! – шепнула дородная женщина в широких юбках, торговка шнурками для корсетов, сидевшая рядом. – Ваш муженек сам не знает что говорит.

Однако женщина встала.

– Ну, кто будет за аукционщика? – крикнул вязальщик сена.

– Я! – тотчас отозвался коротенький человек, у которого нос походил на медную шишку, голос был простуженный, а глаза напоминали петли для пуговиц. – Кто предложит цену за эту леди?

Женщина смотрела в землю – казалось, ей стоило величайшего напряжения воли оставаться на месте.

– Пять шиллингов, – сказал кто-то, после чего раздался смех.

– Прошу не оскорблять! – сказал муж. – Кто дает гинею?

Никто не отозвался; тут вмешалась торговка корсетными шнурками:

– Ради господа бога, ведите себя прилично, любезный! До чего жестокий муж у бедняжки! Клянусь спасением моей души, иной раз замужество обходится недешево!

– Повышай цену, аукционщик! – сказал вязальщик.

– Две гинеи! – крикнул аукционщик; никто не отозвался.

– Если не хотят брать за эту цену, через десять секунд им придется платить дороже, – сказал муж. – Прекрасно. Ну-ка, аукционщик, набавь еще одну.

– Три гинеи, идет за три гинеи! – крикнул простуженный человек.

– Кто больше? – спросил муж. – Господи, да она мне в пятьдесят раз дороже стоила. Набавляй.

– Четыре гинеи! – крикнул аукционщик.

– Вот что я вам скажу: дешевле, чем за пять, я ее не продам, – объявил муж, ударив кулаком по столу так, что заплясали миски. – А за пять гиней я продам ее любому, кто согласен заплатить мне и хорошо обращаться с ней. И он получит ее на веки вечные, а обо мне никогда и не услышит! Но за меньшую сумму – не пойдет! Так вот: пять гиней – и она ваша! Сьюзен, ты согласна?

Женщина с полнейшим равнодушием наклонила голову.

– Пять гиней, – сказал аукционщик, – не то товар снимается с торгов. Кто дает пять гиней? В последний раз. Да или нет?

– Да! – раздался громкий голос в дверях.

Все взоры обратились в ту сторону. В треугольном отверстии, служившем палатке дверью, стоял моряк, появившийся незаметно для остальной компании минуты две-три тому назад. Мертвое молчание последовало за его согласием.

– Вы сказали, что даете пять гиней? – спросил муж, вытаращив на него глаза.

– Сказал, – ответил моряк.

– Одно дело – сказать, а другое – заплатить. Где деньги?

Моряк с минуту помешкал, еще раз посмотрел на женщину, вошел, развернул пять хрустящих бумажек и бросил их на скатерть. Это были кредитные билеты Английского банка на сумму в пять фунтов. Сверху он бросил несколько звенящих шиллингов – один, два, три, четыре, пять.

Вид денег, всей суммы полностью, в ответ на вызов, который до сей поры почитался, пожалуй, гипотетическим, произвел огромное впечатление на зрителей. Все впились глазами сначала в лица главных участников, а затем в кредитные билеты, которые лежали на столе, придавленные шиллингами.

Вплоть до этого момента нельзя было с уверенностью утверждать, что муж, несмотря на свое соблазнительное предложение, говорит всерьез. Действительно, зрители все время относились к происходившему, как к рискованной веселой шутке, и решили, что, оставшись, должно быть, без работы, он озлобился на весь мир, на общество, на своих близких. Но когда в ответ на предложение появились наличные деньги, шутливое легкомыслие улетучилось. В атмосфере палатки словно появилось что-то трагическое, облик всех находившихся в ней изменился. Смешливые морщинки сбежали с лиц слушателей, и они ждали, разинув рты.

– Ну, Майкл, – сказала женщина, нарушая молчание, и ее тихий бесстрастный голос отчетливо прозвучал в тишине, – прежде чем ты еще что-нибудь скажешь, выслушай меня. Если ты только прикоснешься к деньгам, мы с дочкой уйдем с этим человеком. Пойми, сейчас это уже не шутка.

– Шутка? Конечно это не шутка! – крикнул муж; при ее словах злоба с новой силой вспыхнула в нем. – Я беру деньги, моряк берет тебя. Достаточно ясно. Такие вещи делались в других местах, почему же здесь нельзя?

– Надо сначала выяснить, согласна ли молодая женщина, – мягко сказал моряк. – Ни за что на свете я бы не хотел оскорбить ее чувства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю