Текст книги "Еще один круг на карусели"
Автор книги: Тициано Терцани
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 41 страниц)
В Кентукки другой мальчик, тоже четырнадцатилетний, бледный и худенький, приходит в школу и открывает огонь из двух пистолетов. Погибают три девочки. Он просто подражал пареньку, проделавшему то же самое на берегах Миссисипи.
На окраине Нью-Йорка задержан парень, сознательно заразивший СПИДом «десятки» (так написано в газетах) своих подружек – причем некоторые еще подростки. «Я его все равно люблю», – заявляет одна из жертв, ей тринадцать.
Крупные газеты задаются вопросом, что творится в Америке; телекомментаторы делают скорбные лица, но достаточно посмотреть, что показывают эти телеканалы, чтобы понять очевидное: берешь пульт, нажимаешь на кнопку – и готово. Кто-то кого-то бьет, швыряет, режет, сжигает живьем, душит или насилует. В любое время дня или ночи! По данным одного из обычных исследований, за год средний американский ребенок видит по телевизору больше двух тысяч насильственных смертей.
Но все это – часть прогресса. Это цена, которую нужно заплатить во имя всеобщего движения вперед. Вперед, но куда? Этого никогда не говорят. Иногда мне казалось, что я живу в мире, который топчется на краю пропасти. Причем я нахожусь в самой гуще общества, состоящего из людей, которые «больны» куда серьезнее, чем я, общества, понемногу теряющего рассудок.
Однажды я прочитал, что для обеззараживания мяса, которое американцы поглощают в устрашающих количествах, его облучают. Но не становится ли оно при этом канцерогенным? Такого вопроса никто не задавал. Как-то раз я прочел о том, что одна жительница штата Нью-Йорк придумала систему телевизионного слежения за происходящим в детских садах, чтобы матери могли увидеть на экране компьютера в офисе, что делают их дети, и работать спокойно. Но не лучше ли, чтоб они оставались со своими детьми? Прогресс ли это?
Вот и Фрейд к закату жизни задавался вопросом, действительно ли многочисленные хваленые достижения человечества можно считать проявлениями прогресса. В одном из своих последних очерков, «Неудобства культуры», старый психоаналитик начинает с комплиментов в адрес технического прогресса, благодаря которому, к примеру, он, к великой своей радости, может услышать голос сына, находящегося в тысячах километров от родного дома. Правда, потом он добавляет: если бы не поезд, который увез моего сына так далеко, мне бы не нужен был телефон, чтобы услышать его голос; не построй человечество больших кораблей, мне не нужен был бы телеграф, чтобы получить весточку от друга с противоположного края света.
По дороге в больницу я глядел на столбы дыма, которые поднимались из огромных труб электростанции, и невольно представлял гигантскую топку, куда поколение за поколением, с каждой волной иммиграции попадают все новые и новые человеческие судьбы, чтобы не дать остановиться этому ненасытному локомотиву прогресса, современности – и рака. Все верно: американцы – лучшие специалисты в области онкологии, но это потому, что они сами со своими промышленностью, пищей, удобрениями, оружием и всем образом жизни больше всех способствуют наступлению рака. Больше больных, следовательно, больше врачей, больше опыта. Поэтому, собственно, я сюда и приехал.
Бывали дни, когда казалось – повсюду только и говорят, что о раке. Листовка, вложенная в утреннюю газету, предупреждала, что вещества, обычно используемые в химчистках, объявлены канцерогенными и что только химчистки нового типа гарантируют безопасность. Гуляя по Сентрал Парку, я столкнулся с большой демонстрацией – тысячи женщин проводили «Марш за лечение рака груди». Включаю радио, а там беседа о присутствии канцерогенных веществ в воздухе и воде, а заодно и реклама полиса, который можно оформить, чтобы застраховаться на случай болезни. Иду в больницу и там узнаю, что только что умер один мой известный коллега, американский журналист, на год меня моложе, тоже пациент этой клиники, и обнаруживаю записку от жены покойного, которая хочет со мной встретиться. Она уверена, что нашла объяснение, почему столько корреспондентов за последнее время заболели одним и тем же: все мы побывали во Вьетнаме во время войны и, возможно, полагает она, это результат воздействия дефолианта, который применяли американцы. Считается, что именно он – причина различных уродств, с которыми и сейчас, тридцать лет спустя, рождаются сотни детей в Индокитае. По примерным расчетам, американцы вылили на леса и рисовые поля Вьетнама и Лаоса около сотни миллионов литров этого вещества. Это был первый в истории человечества случай применения химического оружия массового поражения. И еще в давние времена в Америке использовали бактериологическое оружие, давая индейцам одеяла, зараженные оспой.
Я сомневаюсь, что это мой случай, хотя, конечно, существует роковая связь между оружием и раком, между некоторыми электронными устройствами, некоторыми химическими реактивами, некоторыми продуктами и раком. Пищевая промышленность приучила людей к исключительно неестественному питанию, и последствия поистине непредсказуемы. Но с этим еще предстоит разобраться. Медицинские исследования, как собственно и любые другие, финансируются крупными промышленными компаниями, которые вовсе не горят желанием открыть подлинные причины возникновения рака. Напротив, часто можно услышать: «Легче найти средство от рака, чем его причину». Конечно, ведь это куда менее рискованно. Вдобавок это еще и намного выгоднее: «средство» – это лекарство, а лекарство – это снова прибыль, и немалая. Кроме того, поиск лекарства как бы направлен в будущее, это процесс, который держится на надежде и оптимизме – великих катализаторах экономики.
А пока мы продолжаем есть вредную еду, продолжаем дышать, работать, жить в условиях, которые, без сомнения, провоцируют рак, но ничего не делается, чтобы изменить эти условия. При этом все ждут, что кто-то где-то и скоро отыщет средство для борьбы с этой болезнью. И, конечно же, сводки с этого фронта всегда самые что ни на есть «обнадеживающие». Американские газеты пестрят оптимистичными заголовками: «Важный поворот», «Большой шаг вперед». Как говорил молодой исследователь из Онкологического центра, создается впечатление, что мы все время «на пороге» великого открытия, всегда в шаге от решения проблемы. Да я и сам иногда, листая газеты, покупался на очередную приманку. Вот, к примеру, результат недавних исследований: оказывается, сыроедение снижает риск возникновения опухоли более чем на восемьдесят процентов. Жаль, что опыты ставились только на кошках! Некий фармацевтический институт оповещает о создании нового противоопухолевого препарата, и статистика впечатляет. Правда, снова незадача: чтобы этим препаратом воспользоваться, мне следовало стать мышью. Все эксперименты проводились исключительно на грызунах, но хорошо известно, что результаты опытов на животных вовсе не обязательно распространяются на людей.
Правда в том, что и тридцать лет спустя после начала «войны против рака», в свое время объявленной с большой помпой президентом Никсоном (не для того ли, чтобы отвлечь внимание от настоящей войны – той, что во Вьетнаме уносила жизни десятков тысяч молодых американцев), рак вовсе не побежден. Несмотря на прогресс, достигнутый в борьбе с некоторыми разновидностями рака, общее число людей, которые умирают сегодня в Соединенных Штатах от этой болезни, ничуть не уменьшилось с тех пор.
Но и на удочку такой правды я тоже ловиться не хотел. Проценты выживаемости, рецидивов меня не интересовали. Статистика вообще штука подозрительная. Как говорил де Голль: «Если ты съел две курицы, а я – ни одной, с точки зрения статистики каждый из нас съел по курице».
Я предпочитал рассматривать себя как некий в высшей степени субъективный случай, а не как рассчитанную математическую вероятность.
На протяжении этих месяцев моей обособленной жизни в Нью-Йорке дважды приезжала Анджела. Но к нашей радости примешивалась и большая тревога, ибо сейчас мы принадлежали двум совершенно разным мирам: я – к миру больных с их логикой, приоритетами, болями, ритмами и, прежде всего, с их особым восприятием времени. Она же – к остальному миру, миру здоровых с их планами, желаниями, сроками и уверенностью в будущем.
Одно дело – ежедневно обмениваться электронными письмами, а другое – оказаться лицом к лицу на нескольких квадратных метрах. Известие о приезде Анджелы привело меня в смятение. Мы отказались от телефона, сочтя его агрессивным, и еще потому, что он создавал иллюзию общения, лишь увеличивающую пропасть между собеседниками, когда трубка положена. Электронная почта была идеальным способом. Ежедневные рассказы Анджелы о ее жизни во Флоренции были для меня чем-то вроде бортового журнала корабля, пропавшего в море несколько веков тому назад. В них говорилось о вещах и людях, которые казались мне тенями, призраками, я едва мог их вспомнить, но эти письма были моим спасительным якорем. Вот еще одна вещь, которую наука понять не в силах: одна только мысль человека, чье существование оправдывает твое, – само по себе уже лекарство, продлевающее жизнь. В этом я не сомневаюсь.
Анджела держалась великолепно. Она поняла причины, по которым я хотел быть один, хотел, чтобы нас разделяло расстояние, – мы оба знали, что оно будет лишь физическим. Я обрел равновесие и боялся любого дуновения, способного его нарушить. Я знал, что она у меня есть, что я могу на нее рассчитывать. Просто благословение Божье!
Среди историй о болезнях, которые я прочитал в то время, меня особенно потрясла одна. Это была автобиография Пауля Цвейга, увидевшая свет вскоре после его смерти. Писатель заболевает, и однажды, после недель осмотров и тревог, врач ставит ему диагноз: рак. Он возвращается домой, рассказывает об этом жене, и та тут же требует развода. «Она восприняла этот диагноз как гвоздь, забиваемый в крышку ее гроба, и ей захотелось освободиться, чтобы жить своей жизнью», – пишет Цвейг. А как же любовь? Долг? Верность? Еще одна современная история. Американская история.
Дистанция, возникающая между здоровыми и больными, проверяет на прочность отношения между людьми. Болезнь нарушает прежний порядок, но при этом создает свой, новый, и больной входит в другой мир, где логика здоровых, логика внешнего мира становится бессмысленной, нелепой, иногда даже обидной.
Я понял это, когда однажды, ожидая осмотра, увидел, как к нам, больным – изможденным, желтым и, как один, в неизменных спортивных костюмах и беретах, с именем, фамилией и номером истории болезни на пластиковом браслете – подошел красивый элегантный мужчина, хорошо одетый, загорелый, в темных очках – видимо, он пришел к кому-то. Это было как соринка в глазу, удар по самолюбию. «Прочь, прочь отсюда!» – твердил я про себя.
Одно из положительных последствий твоей болезни – это отказ от некоторых желаний, бессознательная убежденность в том, что тебе ни к чему покупать еще одну пару обуви или идти на аукцион ковров. Кто здоров, не может понять больного, и это правильно. Больной человек, каким бы ни было его поведение перед лицом болезни, пребывает в определенном трансе, порожденном не только слабостью, но и неким спокойствием, непостижимым для здорового. Здоровый даже принимает это за капитуляцию и считает своим долгом помочь больному устоять. Но у болезни – своя логика, вероятно, она в том, чтобы психологически подготовить больного к возможному уходу.
Анджела приехала из внешнего мира и попала в мирок, где все для нее было странным и неузнаваемым, начиная с меня самого. Она рассталась со мной, одетым в белое, длинноволосым, усатым; теперь же в аэропорту ее встречал некий лысый субъект, весь в черном, в ермолке на гладкой багровой голове. Я уже принадлежал к другому племени.
Между больными быстро возникает своеобразное братство. «Я» из внешнего мира, желающее самоутвердиться, отстоять себя, в больнице скромнеет. Стоит переступить порог, ощутить струю теплого воздуха, которая отделяет тебя от холодного мира «других», тех, кто снаружи, – и уже нет нужды вспоминать, кто ты, или, вернее, кем ты был, чем занимаешься или занимался. Болезнь – великий уравнитель. Однажды мой сын Фолько сказал: «Когда мне чего-нибудь не хватает, я думаю об Индии. Там всем чего-нибудь не хватает – кому еды, у кого-то нет руки, у кого-то носа. Так что мое „не хватает“ и в сравнение со всем этим не идет». Я ощущал то же самое в Онкологическом центре. Каждый этаж больницы был отведен под особый вид рака. Самое душераздирающее впечатление оставлял этаж, на котором находились дети. Мне повезло: я уже прожил жизнь, а они не успели. Но, возможно, это было не совсем так, и то, что я видел, было лишь результатом прежних жизней, следствием кармы, накопленной в прежних воплощениях. Когда я видел эти детские тела, изможденные, почти прозрачные, иногда уже непохожие на человеческие, мне казалось, что индуизм – единственная из всех религий, предложившая наиболее утешительное объяснение этой чудовищной несправедливости.
В холлах разных отделений я смотрел на других пациентов, пытаясь разгадать их истории. Я узнавал тех, кто пришел сюда впервые, – они еще были привязаны к внешнему миру и вели себя так, будто оказались здесь по ошибке; тех, кто находился в самом начале химиотерапии, – они еще были напуганы – и тех, кто уже свыкся с происшедшими изменениями. Мне казалось, что я интуитивно ощущаю, кто из них сдался, а кто еще выкарабкается.
Но что же именно, пусть и различными путями, собрало нас тут с одной и той же болезнью? Было ли у всех нас что-то общее?
Однажды я сидел рядом с человеком лет пятидесяти, высоким, невероятно худым, желтым и совсем лысым. Он поглядывал на меня, и я чувствовал, что ему хочется заговорить. Наконец на неуверенном английском с сильнейшим русским акцентом он сказал, указывая на мои часы:
– Они из России. Вы тоже беженец?
– В каком-то смысле, да… А часы – они действительно сделаны в Советском Союзе в 1991 году, это одна из вещей, выпущенных к двухсот пятидесятой годовщине обращения бурятов в буддизм. Я купил их за пять долларов у одного монгола на границе с Китаем, – ответил я, снимая часы с запястья, чтобы показать надпись, сделанную кириллицей.
Часы были простенькие, не автоматические, из тех, что нужно заводить каждое утро или перед сном. Внимание привлекает то, что такие часы не увидишь в рекламном ролике, они не из тех, что стоят миллионы, их не носят полярники или Джеймс Бонд в последней серии. В центре белого циферблата – медитирующий Будда в оранжевой тунике. Даже Далай-лама во время нашей встречи в Дхарамсале не мог отвести от них глаз, и, зная, что его любимое занятие – чинить часы, я сказал ему: «Ваше Святейшество, они отлично ходят!», на что он рассмеялся своим чудесным, неподражаемым смехом.
В разговор вмешалась жена моего соседа – пышущая здоровьем, назойливая и развязная. Изъясняясь на куда более бойком, чем у мужа, английском, она вклинилась в нашу беседу.
– Вы евреи? – спросил я.
– Я – да, – с гордостью отвечала она. – Он-то у меня русский, но в Узбекистане сказали, что русским нечего там оставаться, мол, не их это страна, и благодаря тому, что я еврейка, нам обоим удалось приехать в Америку беженцами, и ему тоже.
«Он» – у него красивые глаза, хороший взгляд – мягкий, добрый, но было видно, что он страдает, пока она громогласно, во всеуслышание рассказывает их историю. В Узбекистане «он» был инженером, работал на золотых приисках, но в Нью-Йорке ему удалось устроиться только ночным сторожем в магазине.
– Это ничего, ничего, – говорит он.
– Так и должно быть, – вставляет она. – Раз ты беженец, рассчитывать не на что, надо начинать с низов – таксистом, швейцаром, ночным сторожем.
Он улыбается и повторяет:
– Ничего, ничего. Ночной сторож – это ничего. Проработав восемь месяцев, он внезапно заболел. Рак легких.
– Это от стресса, – говорит жена.
– Ничего, ничего. Стресс – это ничего, – повторяет он.
Ну конечно же, стресс! Стресс от такой жены, от того, что он, русский, живет в чужой стране, не понимая языка, не зная обычаев, в стране, где все его знания ни к чему. «Стресс. Стресс», – повторяет он. У него уже удалили одно легкое, а сейчас болезнь перекинулась на второе. Они с женой убеждены, что я тоже беженец, но не спрашивают, откуда и по какой причине. «Здесь, в Америке, мы все такие, – говорит женщина. – Все беженцы».
Что ж, она права. Среди ожидающих в холле было много новых иммигрантов: китайцев, вьетнамцев; много было и русских из бывшего Советского Союза. Может, рак и впрямь связан со стрессом, с переменой места жительства, с отсутствием покоя. Для этого человека все действительно было так, ему было одиноко. Америке нечего было предложить ему, и единственные слова, которые он повторял, пока жена рассказывала всякие истории, были все те же: «Ничего, ничего. Ночной сторож. Стресс».
Когда я выходил из больницы, меня тоже тяготила пустота, которая, казалось, меня окружала. Я забирался в такси, и, как только включался счетчик, звучал ненавистный голос знаменитой актрисы.
– Bay!.. У кошки девять жизней, но у тебя, к сожалению, только одна…
Положим, мне она могла бы об этом и не напоминать.
– … Поэтому будь молодцом и пристегнись!..
Еще никогда в жизни я не делал этого с такой неохотой.
Нью-Йорк – странное место. С одной стороны, в нем нет ничего, полная пустота, с другой стороны – есть все, что угодно. Каждый день, если присмотреться, происходило что-то интересное. Случайно я прочитал, что Роберт Турман, преподаватель Колумбийского университета, специалист по восточным религиям, частый гость в Индии и вдобавок отец знаменитой голливудской актрисы, которую не зря зовут «Ума» (так звали возлюбленную Шивы), выступит с лекцией в одном из «альтернативных» центров в Боуэри.
Зал был полон, причем женщин было больше. Они всегда готовы соблазниться новизной со всеми таящимися в ней опасностями и риском; но они же способнее мужчин различить, что – подлинное, а что – нет; они первыми понимают, если что-то неладно. Темой лекции был объявлен тибетский буддизм, но Турман говорил в основном об Америке.
– В настоящий момент Запад – лучшая отправная точка для того, чтобы достичь просветления. Никогда и нигде в мире человек не был так близок к нирване, как сейчас в Америке. Здесь хорошо понимают, что значит пустота, что такое «Ничто», ибо мы здесь не просто живем этой пустотой. Мы уже сами – ничто, наши взаимоотношения – ничто, мы и к остальным относимся как к пустому месту. «Хеллоу, Джим, хай, Джон!» Согласен, здороваемся мы приветливо, просто дальше некуда, да вот беда: нам нет никакого дела друг до друга – можно подумать, мы видимся в первый и последний раз. Если бы мы только знали, что на самом деле мы всегда были вместе… и что нам суждено оставаться вместе всегда, целую вечность!
Мне нравилась его ирония.
– Кто из вас что-нибудь знает о буддизме? – спросил он у слушателей. Многие подняли руку.
– А у кого из вас есть опыт пребывания вне собственного тела, ухода «туда», за грань? Случалось ли вам отрешаться от себя и испытывать потом шок при возвращении?
Красивый юноша, сопровождавший медноволосую даму много старше себя – видно было, что они любовники, – встал и рассказал невероятную историю из своей жизни. Молодой человек был из тех, кому удалось совершить «путешествие в астрал». Его пожилая подруга, слушая, так расчувствовалась, что в конце чуть не задушила его в объятиях.
– Нет, нет, я не об этом, – сказал Турман. – В том, о чем я спросил, нет ничего сверхъестественного. У вас всех есть опыт пребывания вне своего тела. И вы проделываете это каждый вечер, когда засыпаете.
Он заметил, что и смерть в некотором роде нечто подобное – разновидность сна, а не уход сознания, как привыкли полагать на Западе: «Йама, демон с бычьей головой, приходит нанести нам удар дубиной и утащить тело. Но мы и наше тело – не одно и то же, хотя мы настолько отождествляем себя с ним, что тратим уйму времени на то, чтобы содержать его в форме, „чинить“ его и „полировать“. На нашу плоть уходят буквально целые состояния, хотя мы знаем, что рано или поздно она все равно истлеет и будет удобрять землю…» Публика слушала, затаив дыхание.
– Но мы ведь, как-никак, американцы, – продолжал Турман, – и погоня за счастьем не только право, гарантированное нам Конституцией, но еще и наше излюбленное национальное занятие. И прекрасно. Потому что даже привалившее счастье может заставить задуматься: тот, кто выигрывает миллионы в лотерею, часто остается без друзей. Почему?
Смысл всей этой беседы заключался в том, что жизнь – возможность познать самих себя, что общество, в котором мы живем, безумно, ибо в силу своего махрового материализма отрицает тот факт, что мы – плод многих предыдущих жизней.
– Посмотрите на мою челюсть: это тоже результат многих-многих предыдущих жизней, полных терпимости, сочувствия, самоконтроля, которые изменили мою изначальную челюсть. Да-да, ведь когда-то эта челюсть была с большими крепкими клыками – цены им не было, когда случалось защищаться или нападать. Эх, где они сейчас, мои клыки…
Партер улыбался; мне казалось, что какое-то зерно новизны упало в землю и может дать всходы. Это было как особый голос на фоне ежедневных долбящих ритмов без мелодий.
После беседы с Турманом я вышел на улицу с приятным ощущением легкости. Как раз перед этим один мой хороший друг, на которого одновременно свалилось две беды – крупные неприятности на работе и разлад в семье, написал мне, что впервые в жизни подумывает о самоубийстве. Сейчас я наконец нашел слова для ответа: собственные наши оценки всего, что с нами случается, абсолютно условны. Это просто подручные средства, при помощи которых мы пытаемся упорядочить свое существование и одновременно себе его портим. Наша жизнь, если присмотреться хорошенько, совершенно от них не зависит. Успех или провал сегодня – всего лишь условности мимолетного отрезка жизни. То, что сейчас представляется невыносимым, через десять лет покажется пустяком. Возможно, мы даже забудем об этом. Почему же не попытаться взглянуть на сегодняшний ужас будущими глазами – теми, которые у нас будут через десять лет? Я написал все это, и мне стало легче на душе, хотя сам я вряд ли смог бы утешиться подобным образом. Десять лет? Ну-ну…
Лекция Турмана была как порыв свежего ветра: нестандартные идеи, хитроумные подковыки. Уж такой он, Нью-Йорк: тут – пустота, там – ее противоположность. Это общество пребывает в вечной погоне за счастьем, которую Турман высмеял как бесцельную, поскольку счастье не может быть «абсолютным», таким, как нам хочется («то, что я ощущаю, не может быть абсолютным, и то, что кажется мне абсолютным, может быть только относительным»). И тем не менее, здесь можно встретить немало людей, отвергающих пошлую материальность повседневной жизни, стремящихся к чему-то другому; они пытаются нащупать «другие пути», они по-своему «сопротивляются».
Мне не потребовалось много времени, чтобы обнаружить один из основных центров такого «сопротивления», я нашел его по запаху. Однажды утром я прогуливался на Спринг Стрит, распахнулась какая-то железная дверь, и оттуда вышла девушка в волне знакомых благовоний. Так я набрел на Нью-Йоркский Открытый центр – нечто среднее между народным университетом, клубом и супермаркетом альтернативных товаров. На стендах висели афиши с подробными описаниями различных курсов, которые здесь проводились, от трав до диетологии, от рефлексологии до разнообразных видов йоги, а также различных видов лечения с помощью альтернативной медицины. В книжном магазине, откуда лились ароматы и «медитативная музыка», было много литературы «нью-эйдж», компакт-дисков и «альтернативного материала». У аудиторий мельтешила обычная публика, «другие». Снова в большинстве женщины – толстые спокойные девушки; дамы средних лет, явно благополучные, но «духовные». Атмосфера была расслабленная, приятная.
Я подошел к стойке, где велась запись, чтобы расспросить обо всем поподробнее, но не успел и рта раскрыть, как девушка-дежурная посмотрела на меня и с широкой улыбкой протянула:
– Ва-а-ау…
– В каком это смысле? – не понял я.
– Да вот смотрю, аура у тебя классная…
– В самом деле?
– Ну да. Ты знаешь, что у тебя сияние вокруг всего тела? Везет же человеку!
Тут вмешался худой и унылый парень, стоявший рядом и слышавший весь разговор:
– Да, улыбка у тебя, правда, классная, и сияние есть.
Видимо, у них был такой прием – встречать так всех, кто может записаться и заплатить за какой-нибудь курс. Но мне показалось, что оно и впрямь у меня есть, это сияние. Я записался на курс изучения карт Таро. Ходил я на занятия два раза в неделю в течение двух месяцев. Преподавательница была из итальянцев, большая умница. «Слушатели» – преимущественно женщины. Еще ходил один странный субъект – он являлся на занятия одетый как банковский служащий или адвокат, но под обычной униформой скрывалась его «вторая кожа»: белый спортивный костюм. Перед уроком он уходил в уголок и снимал брюки, пиджак, рубашку и галстук, как будто сбрасывал защитную маскировку. Так что в этой тайной общине искателей «чего-то другого» были не только потомки хиппи, свободные девушки или разведенные дамы в поисках нового объекта; здесь попадались и люди совершенно неожиданные.
Перед операцией мне нужно было встретиться со своим будущим анестезиологом. Отвечая на обычные вопросы о моих прежних операциях и возможной аллергии на лекарственные препараты, я заметил, что он разглядывает мои часы.
– Так вы буддист? – спросил он меня.
– Нет, а вы?
– И я нет, – сказал он.
Затем немного помолчал и доверительно добавил:
– Я – суфий. Кашмирский суфий.
Господи, Кашмир! Одно из самых красивых мест на свете… Я провел там не одну неделю, наблюдая за грязной войной, которая губит этот край, зажатый между Индией и Пакистаном. Я побывал на дымящихся развалинах одной из самых прекрасных в мире мечетей – когда-то этот храм, целиком построенный из дерева, посещали суфии, мусульманские мистики, находящиеся под влиянием индуизма и буддизма. Но сам я в Кашмире так ни одного суфия и не встретил. Может, кто и остался, но боится признаваться, ведь суфиев всегда преследовали ортодоксальные мусульмане, считая их еретиками. И вот вам, пожалуйста, в Нью-Йорке мой анестезиолог – суфий и горд этим.
Он стоял в белом халате, как и полагается обычному врачу. Я попытался представить его себе в длинной шерстяной хламиде («суф» по-арабски означает шерсть). Вот он, вскинув руки, кружится, кружится, кружится в неистовой пляске дервиша (суфии полагают, что головокружение помогает впасть в состояние экстаза и установить прямой контакт с Божественным началом). Я понимал его: одинокого в этом материальном, заземленном обществе, в котором он был чужаком, его потянуло к чему-то более высокому, к цели, которая не заключалась бы только в выживании, и он нашел ответ в суфийском принципе «быть в мире, не являясь частью этого мира».
«Существуют тысячи способов преклонять колени и целовать землю, – написал величайший суфийский поэт Джалаледдин Руми, родившийся в стране, которую сейчас называют Афганистаном, в 1207 году. – По ту сторону идей, по ту сторону истинного и ложного есть некое место. Встретимся там».
И он, мой анестезиолог из Онкологического центра, нашел это идеальное место в Кашмире, хотя его, как такового, уже практически не существует: экзотическое название, недоступный край. Оттуда, в форме танца, к нему пришла надежда на существование «чего-то большего» – того, без чего жизнь становится пустой. И каждый вечер в субботу он собирался с другими «друзьями» («мы, друзья» – так принято у суфиев называть себя и своих единомышленников) в каком-нибудь нью-йоркском «лофте» или загородном доме, чтобы читать стихи и часами кружиться под звуки музыки, чье крещендо сопровождает «восхождение», в мистическом ритуале, символизирующем жизнь. Потому что вращение – основное условие существования: в атоме кружатся электроны, в космосе вращаются планеты и звезды; да и мы сами совершаем земной круг – из земли выходим и прахом в землю возвращаемся. Танец, сказал мне анестезиолог, создает у него внутри пустоту, которая приносит истинное освобождение. Этот вакуум отрывает его от будничной повседневности и приближает к Божественному началу.
Божественное начало… Его недоставало здесь даже мне, прежде не слишком в нем нуждавшемуся. Сколько я ни бродил по улицам, нигде не было и, признаков его, ни одной процессии, ни одного религиозного праздника, никаких богомольцев, несущих на плечах изображение Бога. Ни одного намека на что-нибудь, существующее за пределами материального.
Где бы я ни жил в Азии, повсюду, кроме коммунистического Китая, люди обращаются к Божественному началу постоянно: Оно присутствует не только в церемониях и обрядах, но и в языке, в жестах людей. Торговец рыбой в Японии, перед тем как открыть утром свою лавку, высыпает на тротуар пригоршню соли; в храмах Сингапура, Таиланда, Малайзии непрерывно курят благовония, принесенные в дар теми, кто хочет заручиться поддержкой какого-нибудь божества. В Индии Божественное начало ощущается повсюду. Здороваясь, индийцы соединяют ладони перед грудью, слегка склоняют голову и произносят: «Намасте», что означает «Приветствую Божественное начало в тебе».
Я часто думал об Индии, о своем жилище в Дели. Там под окнами можно было увидеть шествующую по улице череду верблюдов или слона, несущего хоботом свой дневной паек сена. Ночью там можно было проснуться от звона колокольчиков, выглянуть на улицу и увидеть сикхскую или мусульманскую процессию. Иногда и здесь, в уличной нью-йоркской толпе, я замечал индийца и мне казалось, что я встретил родственника. Он был для меня куда понятнее и ближе, чем американец.
Однажды, под проливным дождем, опаздывая на очередное свидание моего тела с «ремонтниками», я остановил такси. Водитель оказался сикхом с большой черной бородой, в синем тюрбане.
– Пожалуйста, отвезите меня в Онкологический центр, сардар-джи. Обращения «сардар» (начальник) с почтительным добавлением «джи» ему понравилось. Водитель оказался родом из деревушки неподалеку от Амритсара, где расположен Золотой храм, своего рода Ватикан сикхов. В Нью-Йорке он уже десять лет, зарабатывает свои три тысячи в месяц. Из них половину ухитряется отправлять домой. Ему сорок семь лет «и еще тринадцать предстоит прожить».
– Тринадцать? Откуда вы знаете?
– Мне сказал об этом мой бог. Я тогда еще жил дома, в Индии, лет двадцать назад это было. И я доволен, потому что в шестьдесят лет человеку не стоит грустить оттого, что он умирает. Конечно, умирать никому не хочется, но нас столько на земле, что нужно уступить место другим… а шестьдесят лет – подходящий возраст для того, чтобы уйти.