Текст книги "Слон и кенгуру"
Автор книги: Теренс Хэнбери Уайт
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Глава XVIII
Снегопад продолжался во весь январь – самый долгий, какой помнили местные жители. Белые наносы лежали вдоль живых изгородей, снег набивался в закрытые места наподобие дорог, – зато ходить по полям стало намного легче. Домовуха скакала по нему, облекая лапы в кристаллическое сияние и проваливаясь на глубоких местах, отчего на мордочке ее появлялось удивленное выражение, и она кусала снег и с ликованьем облаивала. В волосках ее лап он сбивался в лепешки. Миссис О’Каллахан снегопадом была недовольна, она вообще считала, что Ковчег вполне можно было построить где-нибудь еще и, желая нанести погоде ответный удар, лишила своих милостей Титси. Кошка, изгоняемая вечерами из теплого дома за то, что она оказалась и неудачницей, и вообще не шибко святой, вынуждена была ночевать среди холодного безмолвия, и пыталась усовестить хозяйку, мяукая ночи напролет, но не усовестила. Микки удовлетворенно пилил дрова, по одному полену за двадцать минут, радуясь, что никакой работы за стенами дома ему исполнять не приходится. Мистер Уайт дважды в день высыпал на снег хлебные крошки для птиц. Аборигены, крадучись бродившие вокруг дома, при каждой встрече с ним величали его «ваш Честью». За три, примерно, тысячи лет они приноровились умиротворять тихими словами все, что внушало им страх либо ненависть, а мистер Уайт, решили аборигены, это сила, с которой, хошь не хошь, но считаться приходится.
Произошло и несколько событий воистину прекрасных. Во-первых, обитавшие на Скаковом Поле зайцы оделись в белые шубки. Собственно, и шкурки кроликов стали голубоватыми, а серые куропатки приобрели подозрительный вид – судя по всему, они раздумывали, не податься ли им в куропатки белые, которые, как известно, вовсе и не куропатки, а просто курообразные птицы, да еще и из подсемейства тетеревиных. Летние горностаи без малейших колебаний обратились в зимних. Ну а дикие гуси стали такой заурядностью, что мистер Уайт перестал даже лицо обращать к закатному небу, заслышав их лай. Как-то раз, прогуливаясь вдоль неузнаваемого Слейна, он услышал прекрасные, неторопливые биения, увидел у кромки воды белые крылья и крякающую дикую утку под ними и отправился домой, к меду и гренкам с маслом, почти боясь признаться себе, что присутствовал при охоте кречета.
Слейн приобрел ширину почти в полмили. Река вплотную подобралась к перевернутому сенному сараю, а от него раскинулась до теплицы миссис Балф – широким простором подмерзающей коричневатой воды с кружащими посередке льдинами.
После снегопада ударил мороз. Аборигены, все как один, немедля покачали головами и объявили, что Морозы Дождик Нагоняют; однако на сей раз оказались в некоторой мере не правыми, поскольку мороз продержался до конца февраля. Впрочем, ошибиться на веки вечные они, разумеется, не могли, рано или поздно, а дождь все равно пошел бы и, когда спустя месяц настал его черед, все они порадовались справедливости своей поговорки.
Тогда-то участь Беркстауна и была решена.
Таянье снега в северной части страны, где он лег еще и погуще на мокрые болота и сочившиеся речушками горы, уже в первые часы оттепели извергло в Слейн колоссальную массу воды, – как будто в него губку выжали. Осенние дожди и так уж небывало расширили реку. Теперь же, накопленный за месяц снег, мгновенно растаяв, создал паводок, который невозбранно разлился по долинам и низинам. Вода обрела голос, она со звучным урчанием била в гулкое днище Ковчега и хихикала, ударяясь в стену гостиной, позванивала, подбираясь все нараставшей зыбью к последней стене фермерского дома. И через несколько часов проникла в первый этаж.
То был сигнал к погрузке.
Строительные работы, становившиеся по мере их завершения все более неспешными, сменились теперь лихорадочной суетой отплытия. Требовалось соорудить – из навоза, куча коего была единственным источником рыхлого материала, – рампу, которая доходила бы до оставленного в торце Ковчега квадратного прохода. По ней надлежало завести и распределить по стойлам упиравшихся животных, а разместив, закрепить болтами последние листы железа. Нужно было поторопить миссис О’Каллахан и Микки с укладкой их матросских сундучков. Сам мистер Уайт, рассудив, что он берет с собой «Библиотеку Эвримен», решил воздержаться от такой роскоши, как короб с персональным имуществом. Ковчег и так уж был нагружен всем, что он хотел взять, и добавление к этому личных вещей представлялось мистеру Уайту нечестным. А кроме того, он никак не мог сообразить, что эти вещи собой представляют.
Миссис О’Каллахан облачилась в то, что надевала, когда ездила в Дублин. Особо нарядным оно не было – у нее имелась привычка не использовать никакую одежку, пока со дня ее приобретения не минут два года. Гораций советует авторам, сочинив что-либо, отложить манускрипт на семь лет и лишь потом обнародовать, – превосходное правило, применимое не только к книгам, но и к нарядам, другое дело, что на провизию и свежие овощи его лучше не распространять, хоть миссис О’Каллахан это, до некоторой степени, и проделывала. Ей нередко случалось, купив в Кашелморе фунт сыра и шесть недель спустя подав его на стол, обнаружить, что сыр насквозь проеден плесенью. Все-таки, консервативная она была женщина.
Мистер Уайт посоветовал ей захватить меховую шубку, свадебный подарок ее отца.
Микки начистил свои ботинки, как делал это субботними ночами – перед воскресной мессой, – и с немалыми мучениями пристегнул чистый воротничок, который по окончании этого процесса неизменно становился грязным. А еще он побрился.
Мистер Уайт отдал предпочтение костюму, в котором отправлялся когда-то стрелять дичь.
Растревоженная этими приготовлениями Домовуха бегала вокруг него в том состоянии crise des nerfs[39]39
Нервный срыв (фр.).
[Закрыть], в какое инстинктивно впадает перед отъездом хозяина любая собака, поскольку боится, что ее он с собой не возьмет.
Аборигены, отделенные теперь от Беркстауна двумя сотнями ярдов воды, стояли, преклонив колени, на берегу, свирепо провозглашали молитвы и потрясали кулаками.
Вода, шлепавшая по гофрированному железу Ковчега, булькавшая у его углов, подергиваясь рябью и пенистыми гребешками, как видимый с аэроплана «елочный» след парохода, старавшаяся оттянуть его деревянные подпорки, создававшая из плавучего сора неожиданные фигуры, похожие то на мертвую колли, то на жестяную банку, разливалась повсюду, как истинное проклятие. Волны безжалостно лизали борта Ковчега, уже поглотив синюю эмалевую табличку с его названием
и одну за другой отдирая подпорки. Набирая силу, они становились все более беззвучными. Размещенные в Ковчеге животные заметили некие сокровенные изменения в самой структуре волн раньше, чем его разумные пассажиры. Огромная кобыла Нэнси била в стойле копытом так сильно, что мистер Уайт испугался за сохранность настланного им пола.
Тем временем, начался распад фермерского дома. Покидая его, миссис О’Каллахан закрыла все окна и двери. Мистер Уайт, уступив той же неодолимой потребности, запер теплицу. Но вода проникала повсюду. Она уже заполнила брошенную гостиную до высоты каминной полки, чучела фазанов плавали в ней, пока совсем не размокли, и тогда оперение отделилось от набивки, и капиллярное притяжение потянуло его к стенам. Священники в рамках из ракушек торжественно пошли на дно вблизи родных берегов. А за противоположной ее стеной гибли одно за другим фруктовые деревья: груша сорта «Корнуоллский персик», инжир «Смуглая турчанка», «Золотая венгерка» из Улена – все они, об этом нечего и говорить, были высажены мистером Уайтом, но плодов принести не успели. Он с болью сердечной наблюдал за их кончиной. Стена конюшни, уж десять лет как грозившая обвалиться, таки обвалилась, подняв роскошный фонтан воды.
Реакция миссис О’Каллахан на этот кризис была неожиданной. Она встретила Потоп, как компанию благовоспитанных гостей. В каждое Рождество своей жизни миссис О’Каллахан отправлялась навестить, без приглашения, кого-нибудь из ее многочисленных братьев и сестер – во время этих визитов большое сообщество родственников поедало шаблонные, как балет, блюда – индейку и изюмный пудинг, обмазанный сверху ядовитого цвета желе. Вот и Потоп она восприняла как событие подобного же рода – в конце концов, он был для нее такой же переменой, как рождественские гостевания, – и потому сидела в каюте на своем матросском сундучке, учтиво обмениваясь любезностями с мистером Уайтом. Она сохраняла спокойствие, хоть нос ее и покрылся по бокам легкой испариной: не потому, что она боялась Потопа, но оттого, что боялась показаться невоспитанной. Погода достойна сожаления, отметила она.
А вот Микки такого спокойствия не проявлял. Он успел заметить в водах Потопа мертвых животных и, будучи, вообще-то говоря, вдвое умнее жены, с легкостью сложил два и два. Стать еще одним мертвым животным ему не улыбалось. У него имелся, как и у короля Людовика, девиз, но немножко другой: «После потопа – хоть я». И потому он сидел теперь, прислонясь к стене свинарника, и плакал так, точно у него сердце разрывалось, и слезы Микки, большие, как ласточкины яйца, срывались с острия его бедного носа и вдребезги разбивались о спину свиньи.
Мистер Уайт поднялся по лестнице, выбрался через люк на верхнюю палубу и стоял там, озирая водную гладь.
По одну его сторону возвышался ветровой генератор, готовый напитать электрическую плитку; по другую тянулись улья, привинченные к брусьям два-на-два; за ними шли запасные бочки с водой.
Мистер Уайт искал спутницу жизни.
Да, таково уж двуличие человеческой натуры, – едва поняв, что Архангел не ждет от него женитьбы, мистер Уайт возжелал возглавить святое семейство. Мистер Уайт тяжко трудился, и делал это или, по крайней мере, старался делать, ради потомства; и вот, пожалуйста, он отплывает в пустое будущее, которым никакое потомство насладиться не сможет. Он вывел – из похождений страдальцев, которые попадались ему на глаза, что всякий, кто женится в предписанной законом форме, мгновенно попадает в западню, недолгий миг безумия повергает несчастного в вечные путы. Страшные гимны завоевательниц, триумфальные флёрдоранжи, роковые автографы в регистрационных книгах, ритуалы, совершаемые священнослужителями в белых, как у хирургов, одеждах, неотличимые от мышеловок дома, неотвратимая меланхолия, изнурение, содержание супруги: ужасное видение – несовместимые люди, привязанные законом спина к спине и вооружившиеся друг против друга оружием того же закона, и каждый норовит вонзить это оружие в горло того, к кому привязан, а следом – острые кинжалы развода, алиментов, опеки над детьми – вот от чего стыла в жилах мистера Уайта кровь. Но если б ему удалось создать семью, не попав в когти двурукого автомата, который засел бы после этого за дверьми его дома, он нисколько не возражал бы против жизни с обожающим его, послушным, цветущим, нежным и целиком зависящим от него существом.
А отыскать таковое можно было только в водах Потопа.
Если б ему удалось выудить подобное существо из Слейна, он приобрел бы изрядные преимущества. Прежде всего, жениться на нем ему не пришлось бы – женить оказалось бы некому; затем, с самого начала он выступал бы в роли благодетельного спасителя; и наконец, у него появился бы шанс обрести потомство, без коего радоваться на запасной ветровой генератор нечего было и думать.
Вот по этим причинам мистер Уайт и стоял теперь на палубе Ковчега, окидывая полным сомнений взором разного рода плавучую дрянь. Он был, как сказал некогда Дон Кихот, влюбленным, но в мере не большей той, какой требует профессия странствующего рыцаря.
Глава XIX
Судно, как поднявшийся на задние ноги слон, с миг постояло, задрав нос, а затем, словно передумав, осело в воду. Две подпорки, упав на бок, застряли в складках рифленого железа и подперли Ковчег заново. Послышался треск. Плеск воды сменился смешавшимся с треском ровным шуршанием. А затем, как это бывает, когда самолет отрывается от тряской земли и поднимается в безопасный воздух, наступила мягкая тишина. Стены фермерского дома Беркстауна и наполовину затонувшие хлева начали поворачиваться. Едва-едва выступавшая из воды далекая крыша теплицы миссис Балф, тоже стала поворачиваться, – против часовой стрелки. Затем два этих неподвижных ориентира остановились и принялись отплывать в противоположные стороны, а после остановились снова и стали уменьшаться в размерах. Далекие, ссутулившиеся, промокшие аборигены выкрикивали безнадежные проклятия. Дохлые собаки и жестянки перестали кружить, проплывая мимо, и замерли, ибо Ковчег плыл теперь вровень с ними. Миссис О’Каллахан, посвященная перед отплытием в тайны электрической плиткм, послала Микки на палубу, спросить, не желает ли их капитан выпить чаю.
А у него стало вдруг пусто на душе.
Он так хорошо и заблаговременно все подготовил. Но теперь ему нечем было себя занять, и положение, в котором он оказался, навалилось на него тяжким грузом. Он окинул взглядом улья, ветровой генератор, голую палубу, бочки с водой, – все было расставлено в соответствии с его замыслом. А ведь самым большим судном, каким он управлял до сей поры, была плоскодонка. Но что-то мешало ему спуститься вниз и выпить чаю.
Ностальгия, вот что.
Вон там виднеется одинокий на водной глади Беркстаун, в котором, понял вдруг мистер Уайт, он был счастлив. С каждой минутой дом становился все меньше – жалкий, брошенный, обреченный. Мистера Уайта окатила волна пронзительной любви к нему: к молочнику без дна, рачительно сохранявшемуся в кухонном шкафу рядом с другим – с отбитой, а затем приклеенной вверх ногами ручкой; к бесхвостой лисе цвета пыли, в спине которой некие насекомые прорезали извилистый, похожий на след улитки путь; к летучей мыши, впавшей в зимнюю спячку среди штор столовой; к двум чучелам длиннохвостых попугаев, сидевшим в выпиленных лобзиком рамках; ко всем мышам кладовки, и пчелам прихожей, и кошкам в дымоходах, и прусакам в масле; к трехногим, подпертым ящиками стульям и к платяному шкафу в спальне, прибитому гвоздями к стене, потому что однажды миссис О’Каллахан, пытаясь открыть его дверцу, повалила шкаф на себя, да еще и ухитрилась каким-то образом запереться в нем, лежавшем дверцами вниз на полу; ко всему удивительному старому хламу, собранному и почитаемому ею, – например, к раме подаренного ей в 1905 году отцом велосипеда, к половинке гипсового епископского посоха, когда-то использованного в некоем шествии, к плюшевому фотографическому альбому, заполненному снимками людей, чьих имен она отродясь не знала; и прежде всего, к доброте О’Каллаханов, которую он изведал в этом уменьшавшемся сейчас доме. Они никогда даже на миг не сердились на своего постояльца, хотя он часто сердился на них.
Там, в тех стенах, думал мистер Уайт, она влила в меня по меньшей мере полмиллиона чашек чая. Подумай о всей еде, какую она состряпала там, о безмерной череде идентичных близнецов, которых съедали подчистую и не оставалось ничего, способного засвидетельствовать ее терпеливые хлопоты. Подумай, как она пришла туда много лет назад молодой женой Микки. Может, она и не гениальна, но зато добра. Там, в тех стенах, Микки начищал субботними ночами твои ботинки, не ожидая никакой благодарности, а сколько раз ей приходилось подниматься по лестнице с торфом для очага твоей рабочей…
Подумай обо всех жалких потугах на аристократизм, которые так тебя злили. Угощая после Церемонии завтраком отца Бирна, она обычно наклонялась вперед всякий раз, что старый лобстер открывал рот, оттопыривала в сторону мизинец руки, в которой держала чашку, и восклицала: «Да что вы говорите?» Думала, что это аристократично. Году в 1900-м или около того, в пору ее девичества, оно, может, и было аристократично. Подумай о том, как жила эта юная девушка на захолустной ферме ее отца – не получившая образования, затюканная, трепетно мечтавшая, быть может, о каком-нибудь герцоге, о широком мире, который раскинется перед ней; подумай о ее незамысловатых умениях, о надеждах на лучшую жизнь, о наивных, старательных попытках обрести аристократичность. Кто-то, кого она считала обладательницей образцово фешенебельных манер, оттопырил в ее присутствии мизинец и произнес: «Да что вы говорите?» И она это запомнила. И демонстрировала это свое малое достижение отцу Бирну, как собака показывает глупый фокус. Гордилась им и немного нервничала, побаиваясь, что оно, может быть, уже устарело. И конечно, гнала от себя эту боязнь. Заменить-то его все равно было нечем.
Как безнадежно жестока жизнь, думал мистер Уайт: Жизнь и Время. Они уносят все – и юную девушку в цвету, и манеры, которые та перенимала. Манеры и словечки нагоняют ужасную грусть. Полагаю, и сейчас еще живут где-то старые девы, по-девичьи восклицающие, обсуждая что-либо: «Это какие-то экивоки!», и предпочитающие называть себя «эмансипе». Пройдет двадцать лет и сегодняшние Вьюрки будут произносить «обрыдло», и в это слове будет звучать такая же надтреснутая нота. Люди похожи на овец, они подражают друг другу, щеголяют новейшими словечками и новейшими шляпками. А Время приходит тайком и обирает их, пока и словечки, и шляпки не станут нелепыми, и ничего в их беличьих захоронках изысканности не останется.
И дело отнюдь не в ирландцах, думал он, дело в климате. Народ ни в чем не виноват. Ирландцы не ленивы, не отсталы, не грязны, не суеверны, не коварны и не бесчестны. Ничем они не хуже других. Это не они. Это воздух.
Чертова Атлантика, сказал мистер Уайт, гневно взирая в сторону Маллингара: вот что нас доконать пытается. Миллионы квадратных миль воды, пары которой пропитывают воздух, и он надвигается на нас с юго-запада, сверхнасыщенный влагой, разбухающий, переливающийся красками, тяжелый, как свинец. Мы живем, словно заваленные мокрыми подушками: они заставляют нас передвигаться на четвереньках. Между нами и Америкой нет ничего, на что могли бы излиться тучи, и нам приходится принимать на себя все их бремя. Мы – аванпост, бастион, который спасает Англию от их тирании. Ко времени, когда этот воздух достигает Англии, он уже оказывается отфильтрованным, выдоенным, облегченным защищающими ее нагорьями гаэлов. Потому-то саксы и сидят там на ветерке да на солнышке и ничуть не удивительно, что именно они правят миром. А разговоры о том, что ирландцев угнетают восточные саксы, полная чушь – их угнетает не Англия, а западная Атлантика. Господи, да тут даже шампанское не шипит: живем, как в угольной шахте.
Уверен, с сомнением продолжал он, в угольных шахтах шампанское не шипит, а занесите его на вершину горы, где воздух полегче, оно зашипит так, что от всей бутылки только пена и останется. Ровно то же происходит, когда ирландца извлекают из его родимого ада. Тут его гнетут облака, тут он остается просто расплющенным Гамильтоном, раздавленным Уэлсли, согнутым в три погибели Шоу. А перебросьте его через пролив, из него тут же фейерверки бить начнут. Он вам и кватернионы придумает, и Наполеона победит, и «Святую Иоанну» напишет. И то же самое происходит в обратном порядке. Оставьте Свифта в Англии, и он будет смещать и назначать министров, водиться с принцами и блистать остроумием. Отволоките его в графство Мит, под тамошнее атмосферное давление, и он обратится в скверномысленного, вечно всем недовольного ларакорского пастора, а в конце концов, и вовсе спятит, и не удивительно.
Какая жалость, что мы так падки до критики по национальному признаку. Все же очень просто. Где бы ни жили люди, они всегда более-менее ужасны, но в разных местах ужасны по-разному. Вследствие этого, они замечают ужасность чужеземцев, не замечая своей, отлично видной чужеземцам, потому что она другая.
Но нет, не стоит думать об ужасах. Ничего дурного в гаэлах нет. Беркстаун может быть грязноватым, странным, сонным – совершенно как дядя Ваня, – но виноваты в этом не О’Каллаханы. Виноваты треклятые тучи и треклятая Атлантика, раскинувшаяся до самого края Земли. И факт, что О’Каллаханы были добры ко мне в Беркстауне, есть факт многозначительный, и я всегда буду помнить, что им хватало сил быть добрыми к другим, когда они и собственные-то свинцовые тела едва-едва с места на место перетаскивали – под их обвислыми небесами.
Впавший в сентиментальность мистер Уайт обернулся – и как раз вовремя для того, чтобы обнаружить свой серьезный просчет. Он забыл, что кое-где через реки перекинуты мосты.