Текст книги "Умри, маэстро! (авторский сборник)"
Автор книги: Теодор Гамильтон Старджон
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)
Теодор Старджон
Умри, маэстро!
Сборник рассказов всемирно известного американского фантаста, которого отличают тонкий психологизм и умение видеть невероятное в самых, казалось бы, обычных ситуациях.
Все шестнадцать рассказов, вошедших в данный сборник, переведены на русский язык впервые.
Умри, маэстро!
В конце концов я прикончил Латча Кроуфорда кусачками для арматуры. Вот он где, этот Латч, весь целиком, со всей его музыкой и выдающимися качествами, его известностью и гордостью. У меня в ладони. Буквально у меня в ладони: три червяка – розоватые, на одном конце ноготь, на другом кровь. Я подбросил их, поймал, сунул в карман и пошел себе, насвистывая «Дабу-дабай» – это его главная тема. За восемь лет, что я ее слышал, первый раз получил от нее удовольствие. Иногда проходит много времени, пока убьешь человека.
Я уже пробовал дважды. Один раз хитроумно, да не удалось. Другой по-тайному, и опять не удалось. Теперь дело сделано.
Насвистывая "Дабу", я словно слышал весь джаз – медные порыкивают "хуу-хаа-хуу-хаа" (так он обычно аранжировал музычку на эстраде, этот хорек, я говорю о Латче: трубачи и тромбонисты поворачиваются на стульях: направо выдувают "хуу" с сурдинами, налево – выдувают "хаа" в открышку), и тут кларнет Латча заводит в терцию к хитроумной гитаре Скида Портли: "Дабу, дабай, дабай-дабу…" И еще, понимаете, на Латча уставлен прожектор-мигалка, и поток света заливает Портли с его гитарой, медный огонь так и отскакивает от качающихся глоток тромбонов и труб.., и публика все это кушает, она их любит и его любит, этого задаваку.., и Фоун раскачивается за фортепьяно, по ней пробегают отсветы мигалки, а когда поворачиваются тромбоны, золотые вспышки освещают ее лицо, и видно, как она склоняет голову набок, чуть улыбаясь Латчу, оглаживая клавиатуру, словно это его щеки – любит его, любит, как никого другого.
И позади, во тьме – Криспин, незаметный, но неизбежный, как сердце внутри тела, – скорчился над барабанами, его басовые вы не слышите, чувствуете брюхом, но ритм задают именно его пальцы, на каждом такте они выбивают округлый удар, расходящийся от середины к краям – без нажима – в лад с "хуу-хаа" медных. Ты не видишь Криспина, но ощущаешь его работу. Они это все любят. Он занят любовью с барабанами. Сидит во тьме и любит Фоун – с ее педалями и клавишами.
А я сидел перед ними, в стороне, глядя на все это, и могу увидеть их сейчас, просто насвистев мелодию. И все это было Латчем, или о Латче – он ничем другим и не был. Туда-сюда поворачиваются медные, Криспин любит Фоун, а она любит Латча, и Латч передает главную тему гитаре Скида, оставляя себе дурацкое облигато. И еще там был Флук, то есть я – понятное дело, не на свету. Держи Флука во тьме, чтоб не видели его лица. Личико Флука уберегло его от армии Соединенных Штатов – не знали? Рот у него размером в пятак, зато зубы все до одного навостренные.
Я был частью всего этого – как любой из них, только ничего не делал. Такая у меня была работа. Я был тем самым парнем, что пережидал первые десять тактов темы и заводил, прижав микрофон к щеке, словно певец-шептунчик: "Латч здесь, Латч исчез – да, исчез, ребята". (Латч говаривал, что у старины Флука голос, как у альтгорна с расколотым язычком. Непристойный голос – он так его называл. Это был комплимент.) "Исчез, ребята, – повторял я, а потом заводил:
– Начинаем, начальники-печальники. Начинаем, ребятишки. Камбала[1]1
«Флук» – по-английски «камбала», «хвостовой плавник кита».
[Закрыть] вам говорит, бьет хвостом, как рыба-кит, принесла я Кроуфорда и его аккорды... Латч Кроуфорд и его «Пропащие парни», дамы и господа! Из Рубиновой залы отеля «Халперн» (или «Радуга», или «Ангел», или какого еще)». Так я им хрипел. Не для саморекламы – всю болтовню насчет камбалы придумал Латч. Таков был Латч – возьмет и отдаст сольную тему гитаре Скида вместо того, чтобы оставить себе. Он даже всунул мое имя в состав группы – ну, вы знаете. Такая вот была штучка, этот джаз. Машина. И кто-то был должен вести машину, а кто-то в ней разъезжать. Латч и разъезжал.
Я просто должен был его убить...
Расскажу о том, как я попробовал по-умному. Было это пять лет назад.
У нас тогда играл клавишник, такой, что лучше не бывает. Звали его Хинкл.Много чего аранжировал – один из тех, кто придал группе ее теперешний стиль. Может, вы не помните Хинкла. Его убили. Поехал на танцевальную площадку, что в Саут-Сайде – послушать контрабасиста, входившего в славу, и какой-то пьяндыга затеял спор, вытащил пистолет, прицелился в какого-то фэна, промахнулся и попал в Хинкла. Тот даже в спор не ввязывался – никого там не знал. В общем, его прихлопнули, и нам пришлось играть объявленный концерт без фортепиано. Лабали, как могли.
И примерно в одиннадцать эта малышка взбирается на эстраду – сплошные глазища и застенчивость. Между номерами тянет Латча за полу фрака, отдергивает руку, как от горячего, и стоит вся красная, словно редиска. Ей было всего семнадцать, пухленькая, с длинными черными волосами и розовыми губками – ни дать ни взять ваша маленькая сестричка. Только с третьей попытки смогла объяснить, чего ей надо: идея в том, что она немного играет на пиано и думает, что сможет пополнить наше сообщество.
Латч сходу влюблялся во всякого, кто вроде брался за трудное дело. Он и пяти секунд не раздумывал. Махнул ей – давай к клавишам – и объявил "Голубую прелюдию", где много духовых, и они вступают довольно скоро, так что мы могли заглушить пиано, если оно не потянет.
Глушить не пришлось вот на столько. Ребенок играл Хинкла, играл отлично, чисто и легко – закрой глаза, и вот он, Хинкл, дает по басам и выводит пассажи, богатые, как сама жизнь.
Остаток концерта был за малышкой, как рассудил оркестр. Она вывалила целый мешок трюков – в жизни их не забуду. У нее был стиль и отличные руки. Ноты читала, как молния, запоминала еще быстрее, и у нее было туше. А, к дьяволу, мне не нужно рассказывать вам о Фоун Амори... Так вот, мы устроили толковище, и Латч отобедал с ее родней. Оказалось, у Фоун есть все диски, что накрутил Хинкл – потому она и научилась его стилю. На фортепьяно начала играть, когда еще была совсем щеночком. Латч нанял ее с благословения папаши, и мы снова были при пиано.
Примерно тогда мы и начали входить в силу. Не то чтобы из-за игры Фоун – там не было особого блеска, хоть она и играла потрясающе. Из-за того, чем она стала для группы. В музыкальном бизнесе полным-полно шлюшек и птичек, что клюют по зернышку, а этот ребенок был из чистого мира.
Группа получила ценность, которую нужно отстаивать. Кобеляжу пришел конец, только раза два молодые джазисты впадали в горячку и принимались за ухаживанье. Разок пробовали и больше не пытались – кто-нибудь из нас со счастливой улыбкой вырывал у бабника волчьи клыки. Скид однажды раскокал гитару в четыреста долларов о башку такого парня. (После это обернулось удачей: он всерьез занялся электричеством – правда, электрогитара появилась позже.) И я однажды устроил заячью губу тромбонисту – вышиб три передних зуба, потому как его правая рука забыла, что творит левая.
Она поступила к нам, уже втюрившись в Латча по уши, каждый это видел. Наивно и чисто втюрилась, улавливаете? Латч – тот относился к ней, как ко всем лабухам. Он и ухом не вел, а мы знали свое место. Думаю, не один я потерял сон. Пока никто не шевелился, дела так и шли; джаз пер вверх, как ракета. Мы были на подъеме, приятель.
Но сама Фоун все и поломала. Оглядываясь назад, я думаю, что этого можно было ожидать. Мы-то были опытные парни, мы держались своей линии потому, что все продумали. Но она была просто дитя. Ее это грызло слишком долго, и, думаю, такого напряга она вынести не смогла. Силенок не хватило.
Мы тогда выступали в Боулдер-Сити, в загородном клубе. Это случилось вечером, во время пятнадцатиминутного антракта, в начале третьего. Луна в небе – вот такая. Я был сам не свой. Фоун меня просто заполонила, от макушки до пяток. Я прошел в бар и хватил шипучего – от него мне всегда становится скверно, а тут хотелось какой-нибудь неприятности, чтоб на ней сосредоточиться. Оставил ребят сидеть за столом и разводить бодягу, а сам вышел на воздух. Там была дорожка, засыпанная гравием, она сухо хрустела под ногами, словно рыгала. Я с нее сошел. Двинулся по траве, глядя на луну – век бы ее не видел, – чувствуя, как шипучка гуляет у меня в брюхе, и было мне сурово. Да вы сами знаете, как это бывает.
Дело не только в Фоун – я это понимал. Еще и в Латче. Он был так.., уверен в себе. Дьявольщина. Я-то никогда этого не мог. До нынешнего дня, когда сумел добиться своего. Теперь я чертовски в себе уверен, и сделал это своими руками. Не всякий может так сказать о себе. А Латч – он мог. У него был талант, понимаете? Большой талант. Настоящий был музыкант. Но не использовал этого, только чуть направлял – кончиками пальцев. До сих пор хвалил Хинкла, а свое соло передал другому парню. Такой он и был. Такой в себе уверенный, что ему не приходилось ничего захапывать. Не приходилось даже нагнуться и подобрать то, что он может заполучить. Он знал, что получит свое. А я никогда не знал, чего могу, пока не попробую. Таких парней, как Латч Кроуфорд, просто быть не должно – парней, которым нечего сомневаться и беспокоиться. Они все имеют и получают. С таким парнем нельзя соревноваться по-честному. Или он победит, или ты. Он-то победит легко – будто вдохнет и выдохнет. А ты – лишь потому, что он тебе дозволит. Таким парням не надо бы родиться. А если они родятся, им назначено быть убитыми. Жизнь и в спокойные времена – крутая штука. Вот Латч, он придумал для джаза ласковую кличку: "сообщество". Кличка не похожа на ласковую, но она такой была. Камбала был его зазывалой-пустобрехом и частью сообщества.., и никакой разницы, что джаз остался бы так же хорош и без меня. Отставь любого из нас или замени, а "Пропащие парни" Латча Кроуфорда никуда не денутся. Но Камбала был тут, и Скид, и Криспин, и остальные, и Латч хотел, чтобы ничего не менялось. Я оставался в солдатиках, и прочно – спасибо ему, спасибо... Благодарствуйте ему за все проклятые фокусы.
Так вот, я стоял на травке, глядел на луну и все это переживал, и тут услышал, как Фоун всхлипнула. Один только раз. Я двинулся в том направлении, скользя подошвами по траве, чтобы не скрипел левый ботинок.
Она стояла на углу дома вместе с Латчем. Голову подняла к луне. И беззвучно плакала, не закрывая лица. Оно было мокрое и словно сдвинутое вниз и вбок – так, будто я смотрел сквозь волнистое стекло. Фоун сказала:
– Латч, ничего не могу поделать. Я тебя люблю. И он ответил:
– Я тоже тебя люблю. Я люблю всех. Тут не из-за чего страдать.
– Это не... – Она сказала это так, что слышался и вопрос, и лавина подробностей, рассказ о том, до какого страдания может дойти человек. – Латч, можно, я тебя поцелую? – прошептала она. – Больше никогда не попрошу. Разреши только один раз, Латч, один раз, и все, я должна, должна, я больше так не выдержу...
Вот так. Я ненавидел его и, кажется, ненавидел и Фоун – чуть-чуть, одну секунду, – но понимаете, если бы он ей отказал, я влепил бы ему такого пинка, что он летел бы до самой Пенсаколы. Никогда не чувствовал ничего подобного. Никогда. И на будущее не хочу.
Ну он и позволил. Потом вернулся в дом, взял свой кларнет и выдул короткий голубой звучок, собирая нас, – обычный сигнал. А ее оставил снаружи, и меня оставил, хотя и не знал, что я там. Разница в том, что меня-то он не будоражил...
Кое-как мы закончили концерт – Криспин и его барабаны, как удары сердца, и Скид с его знаменитой пробежкой по всему грифу – он мог делать настоящее глиссандо на новой гитаре, которую Криспин помог ему построить, ну, я тоже подключился – трубы, а за ними Камбала. Да, вкрадчиво так: "А теперь – говорю – "Сладкая Сью", ребяточки, самая сладкая из всех, что мы дудели, а солирует Фоун Амори – ветерком по клавишам..." И Фоун журчит интродукцию, и я микширую ее пиано, вздыхаю в микрофон: "Ох, ребятки, не заполучи мы Фоун..." и опять даю пиано на полную громкость. А сам долблю про себя эту бодягу: "Не заполучи мы Фоун, не заполучи мы..."
***
Криспин, здоровенный белобрысый парень, был дипломированным инженером-электриком. Когда учился, зарабатывал на жизнь игрой на барабанах и после учебы сразу занялся тем же. Но хоть и стал ударником, нипочем не мог отказаться от возни с электроникой. Беспрерывно переделывал нашу усилительную систему, а уж Скидова гитара была для него пустяком, мелочевкой – он к ней все время возвращался. Когда Скид к нам пришел, у него уже имелся электронный усилитель – в нынешнем джазе гитара без усилителя никому не нужна, – но это был простой звукомниматель, прицепленный к обычной концертной гитаре. Было еще несколько штучек: регулятор громкости с педалью и переключатель тембра, который заставлял гитару рокотать, когда Скид этого хотел. Но беда в том, что при большой громкости этот адаптер подхватывал прямо-таки все – и ноту, и чирканье медиатора, и характерный скрип мозолистых пальцев Скида, когда он скользил ими по витым струнам, так что при соло на гитаре постоянно слышались щелчки, потрескиванье и даже свист ребят, подзывающих такси.
Криспин – вот кто это исправил. Здоровенный добродушный лабух, который всем сразу нравился. Бывало, когда мы приезжали в новый город, Криспин отправлялся в район радиомагазинов и договаривался с каким-нибудь ремонтником, чтобы ему дали пару дней повозиться в мастерской. Криспин мог днями колупаться с электроникой Скидовой гитары, вытаскивать ее потроха и подключать частотные генераторы, осциллоскопы и все прочее, а потом вместо сна и отдыха объяснял Скиду, как управляться с этой штукой. Года через два у парня был инструмент, который мог бы сесть за стол и печатать на машинке. В нем была штука для трелей и вибрато, и еще хитрый рычаг, на который Скид нажимал локтем, и тогда получался аккорд на шести струнах со сдвигом в полтона, и еще примочка, называемая аттенюатор, которая позволяет долго держать ноту – так, словно ее выдули на органе. А за спиной у Скида стояла панель с кучей кнопок, переключателей и рукояточек, их было побольше, чем клапанов на аккордеоне, сделанном по спецзаказу.
Скид говорил, что дело того стоило, что на таком инструменте любой парень из деревенского оркестра со своими тремя аккордами может играть не хуже него. Я думал, он прав. Целые годы я думал, что он был прав, когда это говорил.
***
На следующий день, перед репетицией, – тогда, в Боулдер-Сити, – ко мне подходит этот самый Криспин и начинает говорить, будто слова у меня изо рта вынимает. Я сидел на веранде и думал насчет луны прошлым вечером и о том, что там было при луне. О Латче – что парню все само в руки валится так, что ему не надо ни на что решаться. Значит, Криспин уселся рядом и спрашивает:
– Флук, ты хоть раз видел, чтобы Латч не мог на что-то решиться?
– Братишка, – сказал я, и он понял, что это значит "нет".
Посмотрел на свой большой палец, отогнул его и добавил:
– Лабух получает все, что захочет, ни о чем не прося. И в мыслях не держит, чтобы попросить.
– Чистая правда, – сказал я. Мне не особо хотелось разговаривать.
– Он этого заслуживает. Что меня радует. Заметно, – подумал я и ответил:
– Меня тоже радует. – Ни черта меня это не радовало. – Так о чем идет толковище, Крисп?
Он долго молчал, потом проблеял:
– Ну, он меня кое о чем спрашивал. И был совсем.., совсем.., э-э.., похож на провинциала в роскошной гостинице – расшаркивался и краснел.
– Ла-атч? – спросил я. Латч всегда изображал из себя облачко, парил, как перышко. – В чем дело?
– Это насчет Фоун, – сказал Криспин. Я ощутил в животе штуковину размером и весом с бильярдный шар.
– Что насчет Фоун?
– Он хотел узнать, что скажут музыканты, если они с Фоун поженятся.
– И что ты ему ответил?
– А что я мог ответить? Я сказал, это будет замечательно. Что ничего не изменится. Может, будет даже к лучшему.
– К лучшему, – повторил я. – А как же. Совсем будет хорошо. Если до нее нельзя дотянуться, так можно было хоть помечтать. Можно было мечтать, что вдруг все изменится. Латч и Фоун... Это у них не дурачество, нет... Поженятся по всем правилам.
– Я знал, что ты думаешь так же, как я, – сказал Криспин. Таким тоном, словно у него гора свалилась с плеч. Шлепнул меня по спине – ненавижу это – и ушел, насвистывая "Дабу-дабай".
Тогда я и порешил убить Латча. Не из-за Фоун. Она была только частью дела – самой главной, конечно, – но вот я чего не мог вынести: опять ему все подают на серебряной тарелочке! Помню, я ловил попутку, когда был маленький. В холод околачивался на дорожном перекрестке рядом с Минеолой.
Долго стоял. И забрало меня хотение – сильное, как при молитве. Много времени спустя я вспомнил, чего так сильно хотел. Не поездки. Не того, чтобы подкатил парень с печкой в машине. Чего я хотел, так целой кучи проезжающих машин, чтобы я мог их остановить. Усекли? Я всегда хотел главного поворота в жизни, чтобы мне подвалило, чтобы идти своей дорогой стало легче. Это всем людям положено. Вот Латч – от роду талантливый, красивый, идет по жизни, и на него словно золото сыплется... Такие люди жить не должны. Каждой минутой своей жизни они дают по харе таким парням, как мы.
Секунду я думал: сваливаю, ухожу на свободу. Потом вспомнил радио, музавтоматы, и как шумит народ перед дверями лифта, и понял, что никуда от него не денусь. Другое дело, если он помрет, – мне бы в радость о таком услышать. Нет, я должен его убить.
Но разыграть это должен по-умному.
Дня два я об этом думал. Больше ни о чем. Думал обо всех способах, о которых слышал, и о том, на какие крючки ловят убийц в сыщицких кино. И уже решил насчет дорожной аварии – он все время водил машину, то ездил вместе с группой, то по соседству, за язычком к кларнету, либо на почту или еще куда-нибудь, так что закон случайностей был на моей стороне – Латч еще ни разу не попадал в аварию. Я уже ездил в его машине и присматривался к окрестным дорогам, когда на меня свалилась самая фантастическая удача, о которой можно мечтать – если у тебя хорошее воображение.
Я только что свернул с местной дороги от Шиннебаго на хайвей, как услышал сирены. Взял на тормоза, и к обочине. Темно-бордовый пикап с рыком промчался по изгибу дороги милях на восьмидесяти в час. В ветровом стекле – дырки от пуль, водитель пригнулся к щитку. В кузове сидели два лба и палили из пистолетов. Их догоняла машина полиции штата. Я и секунды не промедлил – вывалился наружу и лег прежде, чем сообразил, что делаю. Выглянул из-за багажника. И успел увидеть, что один из лбов в пикапе выпрямился, схватившись за правую руку. Тут водитель швырнул машину на дорогу, с которой я только что съехал – это было невозможно на такой скорости, но он это сделал – шины провизжали что-то из Диззи Гиллеспи, и подстреленного человека выбросило из машины, как камень из рогатки. Его перевернуло, а потом понесло по асфальту. Я думал, он никогда не перестанет катиться. Едва он ударился о дорогу, сзади вынеслась полицейская машина – передняя правая шина спущена. Ее заносило то вправо, то влево, и на этот раз шины играли Стэна Кентона.
Вот что было важно: когда того парня подстрелили, его пушка взлетела в воздух и упала в траву не дальше, чем в двадцати футах от меня. И я схватил ее прежде, чем копам удалось остановить свою тачку. Они меня не видели – другим занимались: сначала своей машиной, потом жмуриком. Я подошел и поговорил с ними. Оказалось, те три деятеля грабили заправки и автомобилистов. Успели двоих убить. Один из копов ворчал насчет проклятых заграничных пистолетов, что он будет доволен, когда боеприпасы к ним кончатся. Копы сказали, что скоро поймают парней, которые удрали, что это – дело времени. Я сказал: конечно, поймаете. Вернулся к машине Латча и поехал, обдумывая это дело. Было ясно, что лучшего шанса мне никогда не представится.
И на следующее утро сказал Латчу, что съездил бы с ним в город. Он собрался везти почту, а я объяснил, что мне нужно в аптеку. Он ничего такого не подумал. Я пошел к себе, взял пистолет и засунул в пройму куртки, под мышку. Это был большой бельгийский пистолет. В нем оставалось четыре патрона.
Я отлично себя чувствовал. Думал, что и бровью не веду, пока Латч не оглянулся на меня – он был за рулем – и не спросил, все ли в порядке; тогда я понял, что у меня пот на верхней губе. Посмотрел в обзорное зеркало. Дорога была видна мили на две – мы ехали по равнине, – и сзади не маячила ни одна машина. Посмотрел вперед. Навстречу ехал грузовик. Миновал нас. Дорога была пуста.
– Встань на обочине, – сказал я. – Нужно поговорить.
Он удивился и посмотрел на меня.
– Флук, я могу слушать и вести. Что там у тебя за пазухой?
Так и спросил: что там у тебя. Я чуть не засмеялся.
– Тормози, Латч... – Я хотел говорить обычным голосом, но вышел хриплый шепот.
– Не дури, – сказал он. Открытым, щедрым таким тоном – как обычно, такой он уж был, этот Латч. – Давай, Флук, говори, облегчи душу.
Я достал пистолет, снял с предохранителя и сунул ему под ребра.
– Встань к обочине.
Он приподнял руку и посмотрел вниз, на пистолет. Проговорил:
– Ну, ладно. – Затормозил, выключил зажигание и откинулся в угол между спинкой сиденья и дверцей, так что оказался вполоборота ко мне. – Излагай, Флук. Ты собираешься прикончить меня этой штукой?
Он говорил без испуга – потому, что не был испуган. Действительно не был. Такого с ним еще не случалось, и потому не могло случиться. И он не прощупывал меня. Разговаривал, как на репетиции. Очень спокойный был лабух, этот Латч.
– Да, собираюсь, – сказал я. Он удивленно разглядывал пушку.
– Где ты ее раздобыл?
Я рассказал ему и это. Если бы он начал потеть или вопить, я бы выстрелил. Но я его слишком ненавидел для того, чтобы застрелить сразу. Так что рассказал ему все, и еще добавил:
– Этих шутников пока не поймали. Копы вынут из тебя пулю, и она окажется такой же, как у прежних убитых. Они подумают, тебя тоже убили бандюги.
– Подумают? А как насчет тебя?
– Во мне тоже будет такая пуля. В руке. Дело того стоит. Хочешь еще что-то узнать?
– Хочу. За что, Флук? За что? Из-за... Фоун?
– Точно.
Он вроде как покачал головой и ответил:
– Флук, мне неприятно это говорить, но я думаю, что если ты меня убьешь, шансов у тебя не прибавится. Даже если она ничего не узнает. Я сказал:
– Знаю. Но мне нужен поворот в жизни, я всегда только этого и хотел. Пока ты рядом, мне ничего не сделать.
У него на лице была только жалость, больше ничего – совсем ничего.
– Тогда вперед, – сказал он.
Я нажал на спуск. Пистолет подпрыгнул в руке. Я увидел, что Латч крутанулся, и тут в глазах почернело, словно я был под сценическим прожектором, и вдруг вылетели пробки.
***
Когда я оклемался, глаза не хотели смотреть. Мир был полон жутко черных пятен, а на затылке набухало что-то круглое.
Я все еще был на переднем сиденье авто. Что-то гнусно скреблось на запястье. Я сбросил эту штуку, опустил голову на руки и застонал.
– Как ты себя чувствуешь? – Латч наклонился ко мне, встревоженно вглядываясь в лицо.
Я приложил к затылку носовой платок, посмотрел на него. Там была кровь – чепуха, пятнышко.
– Латч, что произошло?
Он ухмыльнулся. Усмешка была кривоватая, но все-таки настоящая.
– Флук, стрелок из тебя никакой. Я два раза видел тебя в тире вместе с группой. Ты боишься оружия.
– Откуда ты знаешь?
– А ты плотно закрываешь глаза и съеживаешься, прежде чем нажать на курок. Я сидел вполоборота к тебе, и увернуться было легко. При повороте пушка ушла ко мне под руку. Тогда я ударил тебя плечом, и ты грохнулся затылком о дверную стойку. Тебя сильно повредило?
– Я тебя не застрелил!
– Ты мне порвал рубаху к чертовой матери. Я спокойно сказал:
– Будь ты проклят.
Он откинулся на сиденье, сложил руки, и стал смотреть на меня.
Смотрел долго, пока я не спросил:
– Чего ты ждешь?
– Жду, когда ты сможешь вести машину.
– И что тогда будет?
– Вернемся в клуб, – Нет, выкладывай: что ты собираешься делать?
– Думать, – сказал Латч. Открыл дверцу, вылез, обошел вокруг машины.
Скомандовал:
– Пересаживайся.
Пистолет был у него в руке. Латч не целился в меня, но пушка была на взводе. Я пересел на водительское место.
Ехали медленно. Латч не разговаривал. Я с ним не вязался. Он делал именно то, о чем сказал – думал. Один раз я снял руку с руля. Он сейчас же посмотрел на меня. Я ощупал шишку на затылке и положил руку на баранку – до времени нельзя было дергаться.
Остановились перед клубом, и Латч приказал:
– Ступай наверх, в мой номер. (Мы жили в комнатах над залом.) Я пойду за тобой, пушка у меня в наружном кармане. Если кто остановит, не тяни время. Отделайся поестественней и шагай наверх. Я-то не боюсь оружия и выстрелю, если не будешь делать, что сказано. Сомневаешься?
Я посмотрел ему в лицо. Сомневаться не приходилось.
– Ладно, хорошо, – сказал я и пошел. Никто с нами не заговорил. Когда мы пришли в комнату Латча, он приказал:
– Давай в этот шкаф.
Я открыл рот, чтобы сказать кое-что, но решил заткнуться. Влез в шкаф и закрыл дверцу. Там было темно.
– Ты меня слышишь? – спросил он.
– Ага.
Он спросил много тише:
– И теперь слышишь?
– И теперь слышу.
– Тогда усвой. Мне нужно, чтобы ты понял каждое слово, которое здесь будет произнесено, пока я тебя не выпущу. Если начнешь шуметь, застрелю. Понятно?
– А, твоя власть, парень, – сказал я. Голова просто раскалывалась.
Прошло много времени – может, две или три минуты. Было слышно, что он кого-то зовет вдали, но я не мог разобрать слов. Думаю, он стоял на лестничной площадке. Вернулся и закрыл дверь. Он насвистывал сквозь зубы – "Дабу-дабай". Потом в дверь легонько постучали.
– Входи!
Это была Фоун.
Она пропела:
– Вот я пришла – красавчик, как дела?
– Садись, цыпленок.
Кресло было плетеное. Я отчетливо услышал скрип.
Латч Кроуфорд всегда говорил по делу. Вот почему он успевал так много наработать. Он сказал:
– Фоун, я насчет вчерашнего вечера, при луне. Что ты чувствуешь сегодня?
– То же самое, – напряженно ответила она. Тишина. У Латча была манера закусывать нижнюю губу, когда он что-то обдумывал. Сейчас он, наверно, это и делал. Наконец проговорил:
– Ты слыхала, что кругом говорят о нас с тобой?
– Ну, я... – Фоун перевела дыхание. – Ах, Латч... Кресло резко скрипнуло – Фоун встала.
– Обожди! – фыркнул Латч. – Ничего не выйдет. Забудь об этом.
Я снова услышал кресло. Тихо скрипнуло в передней части, потом сзади. Фоун ничего не ответила.
– Понимаешь, моя радость, есть вещи слишком серьезные для того, чтобы человек – или два человека – могли с ними дурачиться. Этот наш джаз – такая вот вещь. Какая ему ни цена, а он важней, чем ты и я. Он лучшает, и будет еще лучше. Группа почти достигла совершенства. Мы – сообщество. Тесное. Такое тесное, что один ошибочный поступок может разодрать его на куски. Вот наш с тобой поступок – он и будет ошибочным.
– Откуда ты знаешь? О чем ты говоришь?
– Назови это интуицией. Главное, я знаю, как дела шли до сих пор, и знаю, что если ты.., мы.., это неважно.., нам нельзя рисковать и менять старый добрый статус-кво.
Она закричала:
– А что будет со мной?!
– Сурово тебе... – сказал Латч. Я знал его много лет, но первый раз услышал, чтобы он говорил сдавленно, без легкости. – Фоун, в этой команде четырнадцать лабухов, и они все относятся к тебе так же, как ты ко мне. Не тебе одной – всем сурово. Думают, что будет, когда у тебя снова настанет весенняя лихорадка... – По-моему, он опять закусил нижнюю губу. Потом произнес голосом, почти таким же мягким, как гитара Скида на басовых тонах:
– Извини меня, деточка...
Фоун взорвалась:
– Не зови меня деточкой!!
– Лучше иди и играй свои гаммы, – проговорил он невнятно.
Хлопнула дверь.
Довольно скоро он меня выпустил. Сам сел у окна и стал глядеть наружу.
– Ну, и зачем ты это сделал? – поинтересовался я.
– Ради сообщества, – ответил он, глядя в окно.
– Ты псих. Ты разве ее не хочешь?
Я видел только часть его лица, но ответ был ясен. Наверно, до того я не понимал, как сильно он ее хотел. Наверно, я и не думал об этом. Он сказал:
– Я не настолько ее хочу, чтобы совершить убийство ради малого шанса ее получить. Как ты. Если кто-то хочет ее сильней, чем я – значит моих чувств недостаточно. Так я это понимаю. Я бы мог тогда сказать, что меня разбирает не только из-за него и Фоун, что это лишь часть дела. Но вроде бы ни к чему было сейчас выкладывать все карты. Хочет изображать порядочного – милости просим. Я только сказал;
– Ну, пойду укладываться. Латч вскочил и загремел:
– Не делай этого! Слушай, хипстер, ты видел, как далеко я зашел, чтобы не навредить сообществу. Ты мне сегодня дал урок, крутой урок, ты меня образумил, и во имя Бога не разваливай теперь группу! – Он подошел ко мне вплотную: пришлось задрать голову, чтобы видеть его лицо. Ткнул пальцем мне в грудь. – Если ты сейчас уйдешь из сообщества, клянусь, я тебя выслежу и затравлю до смерти. Теперь убирайся.
– Очень хорошо, – ответил я. – Но послушай. Ты мне вернул билет на вход, а сам играешь опасное соло. Подумай обо всем спокойненько, и если захочешь, чтоб я остался, скажи сегодня вечером. Сделаю, как скажешь.
Он ухмыльнулся – нормальной своей ухмылкой.
– Ладно, Флук. До встречи.
Трудно ненавидеть такого парнягу. Но если сумеешь, то и дело сделаешь.
Я сумел.
***
Так-то. Значит, я попробовал по-умному. В следующий раз попробовал по-тайному.
Мы играли на Западном побережье, то там, то здесь. Выложились в двух забойных фильмах и тринадцати короткометражках. Поучаствовали в самых известных радиопрограммах. Вернулись на Восток, малость побыв в Чикаго – Добрая Домашняя Неделя с родней Фоун, – а потом три недели без перерыва в Парамаунте. Играли сладко, так что местные оглядывались друг на друга и улыбались. Или играли бешено, так что крышу сдувало. Ну, вы сами знаете.
Я ненавидел каждый доллар, что валился нам в руки, и каждый взрыв аплодисментов, и каждую газетную строку, где нами восхищались, а такого, чтобы ненавидеть, была куча. "Пропащие парни" играли столько разной музыки, что от нее нигде не спрячешься. Я видел музавтомат с шестью пластинками Кроуфорда – одна над одной! Весь мир вешался на шею Латчу, потому как он отличный парень. А я наживался, потому как он был добр ко мне. И весь мир провонял этим хорьком и его музыкой. От нее нигде не было продыха. (Не приходилось слышать запись "Дабу-дабай" в исполнении французского "Горячего джаза"?) Здоровущая тюряга для старины Флука – шелковая тюряга. Палата в психушке, обитая войлоком.
Фоун была малость измученная после Боулдер-Сити, но понемногу приходила в себя. Училась чувствовать одно, а делать другое. Как и мы все. Что же, разве это не основа всего, разве не с этого приходится начинать в шоу-бизнесе? Она училась лучше всех.