355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теодор Шумовский » Свет с Востока » Текст книги (страница 7)
Свет с Востока
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:57

Текст книги "Свет с Востока"


Автор книги: Теодор Шумовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Объезжать восток и запад сей страны случалось мне

На медлительном верблюде, на стремительном коне,

Но реки, подобной Тигру, я нигде не повстречал

И подобного Багдаду поселенья не видал,

Не видал людей, багдадцам равных тонкостью ума,

Сладкозвучной диво-речью, где краса царит сама.

Мне говаривали: «Если бы действительно питал

Ты привязанность к Багдаду, то его б не покидал».

«Да, любовь, – я молвил, – вяжет всех людей с землей родной.

Но судьба стремит их к целям чужедальней стороной».

Положение осужденных позволяло получать редкие свидания. Ко мне пришел инженер Алексей Васильевич Корсунцев, с которым я случайно познакомился двумя годами ранее в южном поезде. Было это где-то близ Пятигорска, а оказалось, что проживаем на одной и той же Петроградской стороне в Ленинграде. Сблизили меня с Алексеем Васильевичем два обстоятельства: во-первых, его неравнодушие к языкам – он владел английским, немецким, шведским и постоянно старался расширить свой кругозор; во-вторых, он являлся правнуком первого русского переводчика Корана с подлинника – Гордия Семеновича Саблукова, учившего в Саратове юного Чернышевского. Живя в общежитии, я время от времени бывал у инженера в семье, жадно вдыхая запах домашнего уюта; помногу часов длились наши разговоры о языках, литературе, музыке, востоковедении. Теперь, отгорожен

90

Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК

ный от меня двумя решетками, косясь на ходившего между ними охранника, Алексей Васильевич сокрушенно смотрел на мое обросшее бледное лицо и временами ронял: «ничего, ничего, все будет у вас хорошо. ..» Охранник стал поглядывать на часы.

– Алексей Васильевич, спасибо за то, что вы пришли.

– Я не мог поступить иначе, вы же знаете.

– Спасибо. Привет мой прошу передать вашим родителям, супруге Полине Михайловне– охраннику требовалась определенность: называешь имя – укажи, кем приходится, – дочке Беате и ...

– ... Ире Серебряковой? – докончил Корсунцев, чуть улыбнувшись.

– Да, ей, которая праздновала со мной в вашем доме день моего рождения... Мы тогда праздновали... за неделю до того, как меня...

– Свидание окончено! – возвестил охранник.

Прошло несколько дней. Однажды кто-то из нашего ныне уже большого студенческого «землячества» сообщил: «Юрка, – он назвал фамилию пятикурсника из одного института, – сказал на свидании матери по-французски, чтобы не понял стражник: "меня били". Теперь об этом узнают многие». – «И так знают, – возразили рассказчику, – да каждый боится за себя...» – «Не все», – заметил я, вспомнив об Алексее Васильевиче.

Потом... Не то Нике его сестра Вриенна, не то Леве его мать Анна Андреевна Ахматова, не то и та, и другая сообщили на свидании: 17 ноября по протесту адвокатов Коммодова и Бурака Военная коллегия Верховного суда СССР отменила приговор военного трибунала в отношении нас и направила дело на переследствие. Не «прекратить дело» за скандальным провалом обвинения, а «направить на переследствие». Вот ведь как хорошо вцепилась. Ложь бьет в глаза, смердит, а... «направить на переследствие». Пускай там, в Ленинграде, разбираются, мы в Москве к этому больше не причастны.

Как бы то ни было, Ника, Лева и я – не осужденные, мы вновь подследственные, о нас еще не сказано последнего слова! Торжествуем, надеемся, ждем. «...И свобода вас встретит радостно у входа...» Конечно, сперва новые допросы, но после... «Здравствуйте, Игнатий Юлианович Крачковский, здравствуйте, книги! Алексей Васильевич, вот и я! Помните наше свидание? Ира... здравствуй!» Текли часы и дни. Мы, трое переследственных, оказались переведенными в другую камеру: она узкая, полутемная – да не беда, подумаешь! Недолго нам тут быть, а тюрьма – не дворец, нужно потерпеть. Ника сделал из

За двумя вокзалами

91

черного хлеба шахматные фигурки – половину их вывалял в стенной извести – это белые, а для черных цвет готов был сам собой. Красивые были фигурки: необычные, причудливые. У Ники помимо востоковедной одаренности– руки скульптора и развитая наблюдательность, именно это помогает ему искусно рисовать древнеегипетские пиктограммы... И вот мы втроем подолгу ведем шахматные битвы, и на мгновение нас поглощает страсть борьбы, и отступают – нет, лишь слегка затушевываются – бодрящие слова: приговор отменен, приговор отменен...

И вдруг Ника заболел. Кажется, простудился, но он вообще не отличался крепким здоровьем. Увели его в тюремную больницу.

И вдруг нам двоим оставшимся, Леве и мне, объявили: собираться на этап. «Как это, позвольте, нам назначено повторное следствие, проверка дела!» – «Отставить разговоры!» Спорить нельзя. Спокойно, может быть, отменят. Ведь прямое нарушение закона.

Этап – завтра, но уже сегодня в тюрьме гул, как на восточном базаре. Сердце учащенно бьется. «Куда повезут, что там ждет?» Кончаются часы призрачного тюремного покоя. «Может быть, нас развезут по разным лагерям, – говорит Лева, – послушай и постарайся сберечь в памяти...» Мы залезаем под нары, подальше от суеты, Лева шепчет мне стихи своего отца, я запоминаю:

Твой лоб в кудрях отлива бронзы, Как сталь, глаза твои остры. Тебе задумчивые бонзы В Тибете ставили костры. Когда Тимур в унылой злобе Народы бросил к их мете, Тебя несли в пустынях Гоби На боевом его щите.

И ты вступила в крепость Агры Светла, как древняя Лилит, Твои веселые онагры Сверкали золотом копыт.

Был вечер тих. Земля молчала. Едва вздыхали тростники И, от зеленого канала Влетая, реяли жуки. И я следил в тени колонны

92

Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК

Черты прекрасного лица И ждал, коленопреклоненный, В одежде розовой жреца. Узорный лук в дугу был согнут И, вольность древнюю любя, Я знал, что мускулы не дрогнут И что стрела найдет тебя.

Тогда бы вспыхнуло былое, Жрецов торжественный приход И пляски в зарослях алоэ, И дней веселый хоровод.

Но лоб твой, вычерченный строго, Таил такую смену мук, Что я в тебе увидел бога И робко выронил свой лук.

Толпа рабов ко мне мс I нулась, Теснясь, волнуясь и крича, И ты лениво улыбнулась Стальной секире палача.

2 декабря истекли последние часы напряженного ожидания, наш этап двинулся. Говорили, к Беломорканалу– Беломорско-Балтий-скому каналу имени Сталина

«ПОВЕНЕЦ – МИРУ КОНЕЦ»

Медвежьегорск, Медвежья Гора, Медвежка– три имени обозначают городок, прильнувший к самому северному краю Онежского озера. В 1933 году здесь по холодным и пустынным улицам ходил ссыльный востоковед Василий Александрович Эберман. Один из ближайших учеников первостроителя советской арабистики академика Крачковско-го, Василий Александрович посвятил свою научную жизнь исследованию средневековой арабской и персидской поэзии. Но зревшему творчеству судьба отвела всего десять лет; ибо до них была университетская подготовка, после них – тюрьма, закончившаяся смертью.

«Повенец – миру конец»

93

Эберману принадлежат печатные статьи, в частности – «Арабы и персы в русской поэзии»; он опубликовал несколько выполненных им стихотворных переводов с арабского. В последние годы Василий Александрович изучал то, что смогли сберечь двенадцать веков из произведений поэта Ваддаха из Йемена, и вскоре должно было появиться первое издание его стихов. Имя этого человека, павшего жертвой разделенной любви к жене самодержца, в свое время привлекло и внимание Стендаля.

27 июня 1930 года работа над сборником арабского поэта была пресечена: Эбермана арестовали и отправили в ссылку. Тот, у кого отняты не только свобода передвижения, но и книги, содрогается от особой боли, понятной не каждому; она была тем сильнее, что Василию Александровичу шел всего тридцать первый год. Горькое утешение он отыскал в том, что стал сочинять «Венок сонетов», посвященный трагедии давнего поэта, которого он уже не мог более изучать за письменным столом; так искалеченная птица пытается приспособиться к изменившимся условиям, чтобы продолжать жить. Над Медвежь-егорском низко висело сумрачное небо; задумчивый бледный человек в стеганой телогрейке медленно ходил по стынущим улицам, губы шептали только что созданные, прилаженные друг к другу слова:

Жену халифа в праздничной Медине В торжественных и чувственных стихах Воспел красавец-юноша Ваддах. Она любовь дарит ему отныне...

С озера в лицо дул холодный ветер, а Эберман продолжал творить сонеты о солнечных арабских городах и сердцах.

... Ну вот, а теперь, через пять лет, пришла наша с Левой очередь. 4 декабря 1938 года «столыпинский» вагон с решетками на окнах доставил нас в сей самый Медвежьегорск. Эбермана уже не было в живых. После Прионежья он еще успеет побывать в Магадане, потом окажется в Орле, куда к нему сможет приехать жена, Ксения Дмитриевна Ильина, тоже востоковед и тоже ссыльная. Она заживо сгорит в тюрьме во время войны с Германией, а он, Василий Александрович, при странных обстоятельствах утонет летом 1937 года. Этот разумный человек видел, к чему шло дело вокруг, так, может быть, и странности-то не останется...

Конвой привел нас, пеструю толпу этапников, к пристани. Каждому при входе на баржу выдали по буханке черного хлеба и по две

94

Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК

вяленых рыбины – сухой паек на три дня. Всех спустили в трюм, как в средние века поступали работорговцы с невольниками, вывозимыми из Африки. Черный пол трюма тотчас же усеяли мешки и тела. Мы с Левой поместились в углу у продольной балки.

– Хорошо, что Нику не отправили, – сказал я. – В больнице все-таки легче.

– Во-первых, это еще как сказать, – рассудительно возразил Лева, – а потом, знаешь, его могут по выздоровлении так загнать куда-то, что и следов не сыщешь.

Кончился день, прошла ночь. Баржа пересекала Онежское озеро в неизвестном направлении. Сквозь щели с палубы пробивался студеный ветер. Тяжелые изжелта-серые волны, которые можно было разглядеть сквозь зарешеченные иллюминаторы, бились в борта, отваливались, уступали место новым и новым. Люди коротали время в разговорах и сне, благо их пока не тревожили.

7 декабря сверху открыли дверь на палубу, скомандовали:

– Всем выходить!

Поднялись по узкой лесенке, огляделись. Баржа стояла на широкой реке, у причала, за которым простирался вдаль высокий глухой забор из почерневших от времени досок. Прошли по шатким сходням, построились, двинулись, остановились у проходной. Охранник, зевая, вышел из караульного помещения, принял у конвоя документы, открыл ворота и впустил нас в зону, пересчитывая пятерками. Барак с бревенчатыми стенами, слезившимися от разлитой в воздухе сырости, ждал новоприбывших.

Назавтра этап, разделенный на три бригады, погнали к знакомому причалу. Плотников во главе с бригадиром Зотовым увели на какое-то строительство, других человек двадцать послали чинить лежневку – лесную дорогу для доставки заготовленных бревен к штабелям. Третью бригаду, в том числе меня с Левой, поместили в просторную лодку; рядом качалась меньшая, туда вошли конвоиры. Старуха и мальчик из ближней деревни перевезли всех через реку к неясно темневшему складу круглого строевого леса.

Так и пошли дни: утреннее плавание туда, вечернее – обратно; распиловка двуручной пилой, на пару с Левой, лежавших стволов на «балансы», «пробсы» и что-то там еще. Неподалеку, путаясь в полах еще домашнего пальто, утомленно и равнодушно пилил 64-летний немец Брандт. Напарник на него покрикивал: «давай, давай, старик, я за тебя ишачить не буду!», иногда вместо «ишачить» появлялись «ман

«Повенец – миру конец»

95

тулить» или «втыкать», но на Брандта все это не действовало, он пояснял: «я по-русски – нет».

14 декабря лодки не пришли, потому что нашу реку – я уже знал, что ее зовут Волдла, и втекает она в Онегу с востока – сковало льдом. Северные реки хороши тем, что промерзают быстро и при не очень большой глубине– до дна: это важно для заключенного, жизнью которого никто, кроме него, не дорожит. И все же, оказываясь по пути на работу или с нее посреди далеко простершейся речной пустыни, я, выросший в глухом сухопутьи, двигался с опаской: а вдруг...

1 января 1939 года нам даровали выходной, но что это был за выходной! Велением лагерного начальства мы со своими пожитками расположились перед входом в наше обиталище с улицы, за воротами зоны. Нас окружила вооруженная стража, возле нее с поводков злобно рвались овчарки.

Великое стояние длилось весь день. Охранники в тулупах и валенках, стоя у костров, равнодушно оглядывали плохо одетых людей, беспомощно топтавшихся на отведенных местах. Новогодний мороз крепчал, стыли руки, ноги, все тело. Текли часы. Кого, чего ждали управители лагеря? Никого и ничего, просто заключенным надо было напомнить о том, что они бесправны и что по отношению к ним разрешена любая жестокость. Лишь когда стало смеркаться, начался «шмон» – обыск. Охранники вытряхивали содержимое сумок и мешков на снег и, скользнув торопливым взором по вещам, отрывисто роняли: «Забирай, иди в зону!»

Шатаясь, я добрался до барака и упал на свои нары. Меня бил озноб, в голове жгло. Лева Гумилев помог дойти до медпункта. Вдоль стен полутемной прихожей, страстно желая получить освобождение от изнурительной работы хоть на один день, в очереди на прием сидели узники-азербайджанцы. Когда мы с Левой появились в дверях, они дружно и молча пропустили нас без очереди – помогло то, что я постоянно разговаривал с ними на их родном языке – здесь, в дальнем и безрадостном северном краю это было для них ценно. Фельдшер Гре-чук, тоже наш брат арестант, поставил термометр, отметка 39 дала мне день передышки.

И вдруг вскоре – этап на соседний лагпункт. Леву отправили туда в лесоповальную бригаду. Было грустно расставаться после более чем трехмесячного ежедневного общения под беспощадными сводами тюрьмы. Но мы надеялись увидеться вновь – как-никак, приговор отменен, должно быть переследствие, а «дело» у нас общее.

96

Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК

Вслед за отправкой Гумилева в этап меня «перебросили» на газочурку. Работяги распиливают березовые бревна (хлысти) на кружочки толщиной в пять сантиметров, потом эти кружочки раскалывают на дольки. Это и есть газочурка, топливо для газогенераторных двигателей, на этом участке и предстояло работать. Бригадир Чириков – краснощекий, должно быть, недавно взяли – обратился ко мне:

– Врайлянд и вы! Возьмете носилки, пойдете носить!

– Что носить-то?

– Кого носить? Газочурку, не меня же! Вы, малопонятные, давай действуйте!

Подошел напарник, человек намного старше меня, с проседью и печальными глазами. Вытащив на складе инвентарь из-за каких-то бочек– инвентарь представлял собой шаткие носилки со щелями между досок – мы отправились к пильщикам и стали перетаскивать горы желтовато-розовых долек из единичных «гнезд» в общий сарай.

Как правило, напарники знакомятся быстро – ведь они подолгу бывают наедине друг с другом и хочется услышать живое слово. На следующий день после того, как мы стали работать вместе, мой товарищ сказал:

– Все фашисты – немцы, но не все немцы – фашисты.

– Это известно, – отозвался я,

– И, тем не менее, не подумайте, что я немец. Меня зовут Дмитрий Родионович Райлян. Не «вРайлянд», как назвал меня бригадир. Фамилия у меня молдавская, она принята предками, бежавшими в Молдавию, Бессарабию, Румынию, куда глаза глядят, от крепостного гнета...

– Погодите, вы сказали «Райлян». А у знаменитого издателя Сой-кина, действовавшего до революции и целых двенадцать лет после нее... у него был великолепный художник Фома Райлян, который иллюстрировал все его издания...

Дмитрий Родионович просиял.

– Это мой брат, – в его голосе прозвучала гордость. – Фома был академиком церковной живописи. Он расписывал соборы, его кисть высоко ценилась...

Я слушал, не перебивая.

– Сейчас Фомы уже нет, – голос моего собеседника дрогнул, – его не стало в 1930 году. Фрески его, картины – не знаю где. В Ленинграде живет его сын, Владимир Фомич, если выйдете когда-нибудь на волю, он вам расскажет больше...

«Повенец – миру конец»

97

Спустя тридцать лет я разыскал Владимира Фомича, и он действительно рассказал мне о художнике подробней, чем его дядюшка. Но еще больше я узнал, занимаясь в библиотеке Академии Художеств. Фома Родионович Райлян родился в 1870 году. Мальчиком его привезли из провинции в Петербург, где он красил уличные тумбы. На средства купца Тарасова Райлян учился в школе рисовальщиков, потом в Академии Художеств, которую окончил по классу знаменитого Чистякова, воспитателя талантов Репина, Поленова и Врубеля. Кисти зрелого Райляна принадлежит портрет жены брата революционерки Веры Фигнер – певицы Медеи Фигнер (Мей), блиставшей в Мариинском театре четверть века, с 1887 по 1912 год, первой исполнительницы партии Лизы в «Пиковой даме». Иллюстрации в изданиях Сойкина – тоже светские творения Райляна, однако главным делом его жизни была церковная живопись. Академиком он не стал, хотя его кандидатура была выдвинута выдающимися деятелями искусства, оценившими яркий и самобытный талант: острый язык помешал собрать необходимые для избрания две трети голосов. Незадолго до первой мировой войны Райлян расписывал детище Л.Н.Бенуа– Новый Варшавский собор; цветовое решение фресок оказалось настолько жизнерадостным, что строгие богословы смутились и вознегодовали. Получив за работу шестьдесят тысяч рублей, Фома Родионович стал издавать на эти деньги журнал «Свободным Художествам» и газету «Против течения». Через них он стремился ввести в мир читающей России лучшие произведения мировой живописи; здесь же, из номера в номер, он громил серость и лень, которые он видел среди представителей искусства перед революцией. Отклик был слаб, журнал и газета просуществовали недолго, художника постигло разорение.

Лагерные дни, с одной стороны, шли однообразно: работа; беспокойный ночной сон, всегда казавшийся коротким; мечущийся по двору начальник нашего заведения, армянин, часто выкрикивавший свое решение провинившемуся: «в КУР» – камеру усиленного режима, то есть карцер – других слов от него никто не слышал.

Но, с другой стороны, дни можно было считать и разнообразными, потому что по вечерам была другая жизнь. Я раздобыл карандаш, а бумага– вот она– обратная сторона копии приговора военного трибунала, выданной мне после свершения правосудия. Приговор отменили, но копия осталась. Лампочка тускло освещает барак; низко склонясь над потрескавшимся от старости столом, я записываю то из тюремных филологических размышлений, что сохранила память.

98

Книга вторая ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК

Первым ложится на бумагу пришедшее ко мне раньше других сравнение «гром» с арабским ра'д в том же значении. За ним... Еще и это... Да, чуть не забыл, вот... Примеры всемирного родства языков – такие явные, как на ладони, а вот эти глубоко скрыты под напластованиями... в слове, а иногда еще только в мысли, в оценке явления, в подходе к его называнию. Я работал с радостью и ужасом. Как хорошо, что запомнились эти сложные выкладки, но... бумага уже кончается, ее чистое поле сокращается, подобно шагреневой коже. Конечно, потом можно перевернуть лист и писать между строками приговора, но и та сторона не беспредельна. Ну, пока пиши мельче, как можно мельче, там видно будет.

23 января вечером в барак вошел нарядчик. Назвал мою фамилию, объявил:

– Завтра на этап!

Занятый своими мыслями, я вздрогнул, машинально переспросил:

– На этап?

– Да, в Ленинград!

Значит, наконец, переследствие. Люди вскочили с нар, обступили, стали поздравлять.

– Вас, конечно, выпустят.

– Надеюсь, Михаил Лазаревич, надеюсь.

– Прошу, зайдите к моей семье, скажите про меня. Адрес – улица... дом... квартира... Запомните? Вы же ученый, у вас должна быть хорошая память.

– И к моим зайдите, пожалуйста... Это в Надеждинской улице, дом...– ко мне обращены умоляющие глаза старого петербуржца Михаила Альбиновича Сосновского, он и улицы дорогого ему города называет по-старому.

– И моим скажите несколько слов обо мне: жив, здоров, жду от них весточки, больше ничего не нужно. Очень прошу...

Товарищи вы мои... Все, что смогу– сделаю. И каждый сделает на моем месте.

Утром 24 января, выйдя из барака с вещами, я сразу увидел Гумилева.

– Здравствуй, Лева! Как ты, жив?

– Здравствуй! Вот, опять пригнали сюда, едем.

– Едем, наконец-то!

Ехать не пришлось. Прошли с конвоем по льду реки тридцать один километр до Пудожа. Новая зона, в бараке встретили уголовники.

«Повенец – миру конец»

99

– А-а, контрики! Ночевать лезьте под нары, других мест нет!

Ну и ладно, не испугаешь. Мы на тюремной баланде доживаем год, кое-что повидали. Да и двинулись уже в обратный путь, к переследствию, все неудобства могут скоро кончиться. Под нарами на полу – вода, сырые промерзшие стены сочатся в затхлом барачном тепле. Нашли уголок посуше, усталость взяла свое, уснули.

Утром обнаружилось: пока мы, утомленные, крепко спали, воры не дали маху. У Левы из рюкзака вытащили ботинки, у меня, прорезав карман брюк, унесли бумажник. В бумажнике были рубль и – бесценная, с филологическими записями – копия трибунального приговора. Вот это утрата так утрата! Надо все восстанавливать, но когда, где, а главное – на чем? Опять нужно... что? До случая держать в памяти и повторять, чтобы не ушло.

За зоной, разогреваясь, рычал мотор. Нас, человек двадцать, посадили в открытый кузов грузовика, дали одеяла, чтобы укрыться от мороза и ветра. Мы двинулись на северо-запад вдоль восточного берега Онежского озера.

Ехали целый день, заночевали в избушке посреди поля. Оказалось – построена специально для ночлега подконвойных людей, перегоняемых этапами от севера к югу и обратно. Бревенчатые стены были оклеены газетами с многословными и краткими сообщениями о разоблачении «врагов народа».

Следующий день – снова в пути, крепкий мороз и леденящий ветер. Неслись навстречу и отбегали прочь голые леса, пересекали дорогу и оставались позади скованные стужей речки. Вечером грузовик влетел в крохотную деревушку, здесь была ночевка – в небольшой горнице, где впервые за много месяцев нас обнял запах домашнего тепла.

Назавтра – вновь по бесконечной белизне заснеженной дороги. Нет, не бесконечной, всему есть предел, Все дальше от Водлы и все ближе к Ленинграду. Вперед, вперед! Но вот пали сумерки, и перед нами не Ленинград, а большое село. Опять ночлег в крестьянском доме. Молчаливая хозяйка – может быть, и ее близкого человека где-то сторожат охранники – стелет на печи. Как хорошо! Свистит кругом дома холодный ветер, а здесь – блаженство. Но недолго, всего несколько кратких часов, а там, в утренней полутьме, снова лезь в промерзлый кузов, сиди весь день, кутайся в сползающее с плеч старое одеяло.

Но утром нас не повели к грузовику. Разнеслась весть о том, что по всему северному Прионежью свирепствует пурга, замело великие и малые дороги. Как ни тревожила эта новость – когда же удастся, на

100

Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК

конец, добраться до невских берегов? – ощущалась и радостная умиротворенность: усталое тело отдыхало.

Сумерки сменялись рассветами, рассветы – сумерками. В этом человеческом гнезде, одиноко теплившемся посреди снежной пустыни, мы застряли надолго и основательно. Так подошел мой первый тюремный день рождения. Перед отъездом из Пудожа мне выдали двенадцать рублей, заработанных на переноске газочурки. Конвоир отпустил Леву в сельский магазин, и вскоре в нашем распоряжении оказались рыбные консервы и печенье; хозяйка сварила несколько картофелин. Лева и я сидели друг против друга, между нами стояла табуретка с едой, исполнявшая роль стола.

– Ты мне как брат, – произнес Лева.

– Ты мне тоже. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло.

Долго разговаривали, вспоминали университет, своих учителей, Нику Ереховича.

А назавтра, глядь – «собирайся!» Дороги расчищены, солнечный свет залил землю, снег искрится. Мы забрались в кузов, застоявшийся грузовик рванулся, вынесся за околицу, помчался. Отлетали назад леса, мосты, одинокие домики, упругий ветер бил в лицо.

– Повенец! – крикнул кто-то бывалый.

«Повенец – миру конец» – говорили древние новгородцы. Предприимчивые и выносливые, они смогли дойти только сюда, не дальше. Их остановили северная стужа и приполярный мрак, безлюдье и бездорожье.

В нашем столетии от Повенца на север, по глухим лесам и болотам, протянулся рукотворный водный путь. Заключенные, тысячи бесправных, униженных людей, усыпав своими костями нехоженые земли, проложили Беломорско-Балтийский канал имени Сталина, во имя Сталина.

Вот куда я был приведен судьбой. Но она же отворачивает меня сейчас от прожорливого горла рукотворного крестного пути и влечет к Ленинграду. Вперед! Скрываются последние дома Повенца, белые версты стремительно и покорно ложатся под колеса. Вечной свежестью, вечным спокойствием пахнет в этом лесном, озерном краю.

И снова Медвежьегорск. Опять вокзал и «столыпинский» вагон для арестантов и стражи. Грузовик и машина с конвоем одновременно замирают у шлагбаума.

Тайное судилище

101

– К вагону, марш! – кричит конвойный начальник. Сели, медленно тронулись. Решетка на нашем окне безостановочно переползает с одного городского дома на другой, все дальше.

– Лева, последний перегон.

– Как я хочу, чтобы ты был прав! Поезд набрал скорость, мчится, несется.

– А что, не последний? Ты думаешь...

– Что думать? Попробуй их переубедить. Со временем виновность подследственного становится их навязчивым убеждением, они, следователи, не могут представить себе невиновного арестанта.

– Но за нами-то вины нет.

Ленинград, 7 февраля 1939 г. Вновь «Кресты». Нас развели по камерам.

ТАЙНОЕ СУДИЛИЩЕ

В конце февраля 1939 года меня вызвали к следователю Брукову. Террористы на государственной службе не хотели расстаться со своей жертвой, и вновь потянулись нудные обвинения в «контрреволюционной деятельности», вся эта ставшая привычной ложь, обкатанная на сотнях тысяч людских судеб. Конечно, она давно уже надоела и следователям, сочинившим ее с тупым упорством маньяков, но на ложь и расправы приказ был дан сверху, его исполнение оплачивалось деньгами, путевками, повышением по службе и – личной безопасностью самих исполнителей.

Но Бруков пожелал создать некую видимость законности и потому – за тринадцать месяцев моего заключения это было впервые – допросил в качестве свидетелей восемь человек, знавших меня по университету. С их показаниями я был ознакомлен 31 марта, в день окончания следствия. Все свидетели показали, что о моей «контрреволюционной деятельности» им ничего не известно. Однако «честь мундира» НКВД – «мы невиновных не берем!» – требовала, чтобы о подследственном непременно были сказаны слова осуждения, спорить с «органами» боялся каждый гражданин страны, и мне пришлось, глотая горькое удивление, прочитать о себе то, чего не подозревал за двадцать шесть лет прожитой жизни: «высокомерен», «груб», «жаден» и далее в

102

Книга вторая ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК

этом роде. Все это набрасывало нужную тень, именно такими качествами должен был обладать законченный контрреволюционер. Но, с другой стороны, столь ужасные несовершенства натуры сами по себе не давали повода для уголовного преследования меня, они могли рассматриваться как беда, но не вина, этим свидетели утешали свою совесть.

Но вдруг, читая одно из показаний, я наткнулся на слово «душевнобольной». Неужто обо мне?! Конечно, о ком же еще! Протокол допроса свидетель написал собственноручно, мелкий изломанный почерк был мне хорошо знаком. Игорь Дьяконов, друг с первых дней первого курса, убежавший от этой дружбы через полгода. Сблизили нас твердое намерение заниматься сверх учебной программы и стремление исследовать в близком будущем далекое прошлое Востока. А развел мартовский вечер 1933 года. Мы после занятий пошли к Игорю домой, на улицу Скороходова на Петроградской стороне. Он показал свою библиотеку, написал мне по-английски слова известной песни «Долог путь до Типперери», подарил какую-то книжку. На курсе было назначено собрание, мы отправились обратно на Университетскую набережную. Когда только что сошли с Тучкова моста на Васильевский остров, я в ходе оживленного разговора спросил Игоря:

– Тебе не кажется, что у нас в стране появился Иосиф Первый? Дьяконов страшно перепугался, хотя поблизости никого не было.

Его породистое лицо побелело, он замахал руками:

– Забудь, навсегда забудь эти слова! Ты их не говорил, я их не слышал!

С этих пор он стал избегать меня – тщательно, изобретательно. И теперь этот донос – поднялась рука, начертала, не дрогнув: «душевнобольной».

– Как ты мог? – спросил я его много лет спустя. Он пожал плечами.

– Я хотел тебя спасти...

6 апреля того же 1939 года меня перевезли из «Крестов» в уже знакомый Дом Предварительного Заключения.

Камера номер 6 полна разными людьми, но четко вспоминается мне лишь Семен Михайлович Шамсонов. Когда-то он был одним из восьми лекторов, читавших нам, студентам, нестройный и, не побоюсь этого слова, поверхностный курс по имени «История колониальных и зависимых стран». Относительно качества преподавания знаний можно судить, например, по тому, что о возникновении ислама и длитель

Тайное судилище

103

ном развитии средневековой мусульманской державы было поведано всего за два академических часа. Теперь Шамсонов являлся таким же арестантом, как я, наше общественное положение уравнялось.

Близкое знакомство с Семеном Михайловичем в стенах тюрьмы все более сглаживало нелестные мысли о давнем курсе лекций. В отличие от своих товарищей по лекторской группе, не производивших серьезного впечатления, Шамсонов, читавший нам историю Латинской Америки, основательно, филологически знал язык изучаемого народа – испанский. Это и привлекло к нему: еще студентом я стал думать, что история без филологии – пустое словоизлияние, упражнение в красноречии. Позже эта мысль переросла в убеждение. Оценивая с этой точки зрения прочитанный нам курс вновь и вновь, вспоминая и сравнивая, пришлось придти к выводу, что Шамсонов научил нас большему, чем остальные «колониальщики», как мы их между собой называли.

Тогда, в тюрьме, я попросил Семена Михайловича преподавать мне испанский. Мы садились в углу камеры, мой учитель произносил испанские слова и русские, перевод, я старался запомнить: ни бумаги, ни карандаша не имелось. Основной словарный запас был приобретен, однако, от произнесения не отдельных слов, а стихотворений, которые подробно разбирались. Так, от незатейливого четверостишия мы дошли до большого произведения «испанского Лермонтова» – Хосе де Эспронседы.

Уроки под руководством Семена Михайловича шли и шли.Так протекли два' месяца, по истечении которых тем, кто ведал моей внешней судьбой, было угодно в третий раз перевезти меня в «Кресты». Я покидал Дом Предварительного Заключения с грустью из-за того, что пришлось расстаться с Шамсоновым. Увижу ли я его еще когда-нибудь? Но в неволе надо ежеминутно быть готовым к вечной разлуке с учителем, другом, напарником: только что мирно разговаривали, вдруг его или тебя вызвали на этап, и все кончилось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю