Текст книги "Акушер-Ха! (сборник)"
Автор книги: Татьяна Соломатина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Последняя затяжка
Как-то зимой, когда зимы ещё были похожи на зимы и апокалипсические стихии терзали избирательно лишь страны развитого капитализма, я забеременела.
Я была молода, красива и любима, а беременность случается даже с немолодыми, некрасивыми и одинокими, так что мне сама овуляция велела. Не то чтобы я хотела плодиться и размножаться немедля, скорее напротив, потому что мне было двадцать четыре года. Я только окончила интернатуру, декрет не входил в мои планы, но человек предполагает, а Колесо Сансары крутится. Аборт я делать не собиралась. К тому же, когда я узнала, что мой организм несколько видоизменился, было уже не то чтобы поздно, но уж точно глупо что-то с ним делать. Да. Такое случается. В народе это называется «омывание плода». К тому же меня не тошнило. У меня не падало давление. Я была здорова, как мустанг, выросший в прериях. Работала, училась, курила, пила кофе с коньяком, делала жим лёжа ногами и от груди с малым весом, но часто. А потом они наконец не пошли. УЗИ показало четырнадцать недель. Я стала гораздо меньше курить, отказалась от коньяка и стала пить менее крепкий кофе, сменила железо на бассейн и стала поедать немыслимое количество оливок и маслин. Баночных, бочковых и каких угодно. Я не перестала работать и учиться и вполне спокойно чувствовала себя, наблюдая за чужим потужным периодом в родзале.
На учёт в ЖК я стала поздно. Каюсь. В двадцать пять недель. Но я сдала все анализы и всё такое прочее по месту работы. Меня осмотрела начмед и сказала, что родим, куда денемся. Первая степень сужения таза никого не смутила, потому что и с таким рожают через естественные родовые пути.
Беременность моя была не особо заметна недель до тридцати пяти. Вообще незаметна, если начистоту. У меня были накачанные ручки, стройные ножки и милый животик, ставший весьма милым. Яйцевидным таким. Торчком. Это было до чертей собачьих сексуально.
И вдруг на тридцать шестой неделе я стала опухать. Как в дурной американской комедии. Меня срочно госпитализировали. В моче был белок, давление было слегка повышенным. У меня случилось то, что ранее называлось нефропатией,[40]40
Токсическое поражение почек (неотложное состояние в акушерстве).
[Закрыть] позже в МКБ очередного пересмотра – преэклампсией.[41]41
Тяжелое осложнение беременности.
[Закрыть] И, вероятно, и сейчас так называется. Суть не в названии. А в состоянии. На фоне прекрасного анамнеза жизни и полного отсутствия анамнеза болезни я резко подурнела. Как внешне, так и внутренне. Я стала похожа на оплывшую тётку с колхозного рынка. На ногах, ещё так недавно сводивших с ума анестезиологов, оставались белые, долго не проходящие вмятины, и это меня ужасно раздражало. Я стала пить зелёный чай литрами. А в меня стали парентерально[42]42
В данном контексте – «внутривенно».
[Закрыть] вводить всякие разноцветные чудеса фармакологии с мудрёными и не очень названиями. Озвучивать не буду. Кому надо – знают. А мнения типа «я не специалист, но уверена… читала справочник Мошковского…» и т. д. – меня не интересуют.
Уколы, сука, были болючие! Хотя любому духовному человеку без балды ясно, что острая игла, воткнутая тебе в вену, должна приносить наслаждение и радость и акушерка, тварь, должна улыбаться и читать вслух молитву Великой Вселенской Матери все три часа капельницы. Потому что нас тут всего тридцать женщин на этаже, а их целых две и зады целый день от стульев не отрывают! А всё почему? Потому что всего четыре года учились в каком-то ужасном медицинском училище, а не просветлялись целый месяц на курсах духовных акушеров.
Однако оставим зловещие подробности больничного бездуховного быта и вернёмся к главной сюжетной линии.
Я, как вы понимаете, была белая кость и голубая кровь, потому что своя. Поэтому и уколы мне кололи не так больно, как «специально» – другим. И зеркала вводили, напевая что-нибудь из классики, – всё в соответствии с коллегиальной этикой. И даже пальцы у Лёшки становились тоньше, когда он делал внутреннее акушерское исследование. Каждые три дня. Говорил – акушерскую ситуацию контролирует. Но любому духовному человеку ясно – извращался, подлец!
Вот как-то раз после того, как он уже извратился, сидели мы в ординаторской. Играли в шахматы. И поскольку ходы мы не записывали, я ему и говорю:
– Лёш, ты не помнишь, я пешкой до конца дошла? А если даже дошла, то в шахматах белых ферзей всё равно не два. И чёрных – не два. И лошадей – не восемь.
Лёха фигурки пальчиками пересчитал, заставил меня забожиться на курочку Рябу, что его тоже два, и как заорёт: «Алёна!!! Тонометр!!! Быстро!!!»
– Какая, на хер, Алёна?! Ты что, мозгами поехал на старости лет? Я – Таня.
А он не реагирует. Только козу мне пальцами делает и сюсюкает:
– Скажи, сколько у дяди доктора пальчиков?
– Двадцать, – говорю, – как у всех. А показываешь четыре.
Тут Алёна прибежала с тонометром. Манжету намотала, грушу накачала, шипит потихоньку, ушами слушает.
– Ну? – нервно вопрошает Лёха. – Сколько-сколько?
– С таким не берут в космонавты, – сомнительно отвечает Алёна, – с таким скорее в кардиологию в койку укладывают и диагноз «злокачественная гипертония» ставят.
– Я сам! – Алёша вырвал у неё инструмент и повторил процедуру.
– Ну, чего? – спрашиваю. И мне становится ужасно весело, потому что у Алёшки четыре брови и все очень лохматые. И он ими шевелит.
– Срочно зови Сергея Алексеевича с чемоданом и анестезисткой, звони в операционную, пусть срочно разворачиваются. Когда последний раз ела и что?! – Вот, думаю, как Лёха о дежурной смене заботится – интересуется, когда и что акушерка ела. И ещё думаю – а мысли такие почему-то яркие, толстые, медленные, – Серёга-то нам зачем? В шахматы втроём не играют. И вдруг Лёха мне – херак! – по щеке.
– Эй, – говорю, – не время для утех! Беременная я!
– Ела когда?!
Понимаю, это я его интересую всё-таки.
– Утром, по-моему… Что-то мне сложно как-то вспомнить. По-моему, у меня деменция.[43]43
Слабоумие (лат.).
[Закрыть] Или прогестероновое слабоумие.
– Клизма? – спрашивает его Алёна на бегу.
– Какая, в п…ду, клизма! Быстрее!!! – орёт Лёха.
И так мне обидно стало за вот это вот жлобство и хамство, что я ему так с укором:
– Вот, Лёш, шесть лет ты в институте учился. Потом ещё хрен знает сколько лет во всяких суб-, спецклин– и прочих турах. Руку десять лет набивал на «униженных и оскорбленных» женщинах в бывших французских колониях, освобождённых социализмом, – и до сих пор не знаешь, что клизма – она в другое отверстие вставляется!
– Шуточки всё шутишь. Одной ногой на… операционном столе, а всё ёрничаешь, – как-то уже спокойнее говорит мне Лёха и по руке гладит. А я глядь – уже на каталке лежу и Серёжка мне в вену что-то тычет.
– Серж, я надеюсь, это шприц, а не то, что ты обычно хочешь в меня воткнуть? – иронично осведомляюсь я.
Анестезистка на него ревниво глянула и ещё одной ампуле так – хрясь! – башку свернула.
– Таньк, мы тебя сейчас быстро прооперируем, а партию дня через два доиграем, ладушки? – Лёха мне так типа спокойно, а сам нервный, как кот в марте.
– Слушай, а вот если со святым Петром пошутить резко так, мол, ах, какой у вас длинный и толстый посох! – место под кущами покомфортнее обеспечено?
– У него же ключи! – удивлённо так Лёха.
– Ну, посох же у него был. Он шёл-шёл и воткнул его в мать сыру землю. А она Ватикан понесла.
– Нет, ты неисправима, – резюмирует Лёха, а я уже почему-то на столе лежу. Заговорили-таки зубы своей теологической дискуссией.
Санитарки бегают, биксы хлопают, металлические стуки раздаются, ручки-ножки мне бинтиком примотали, простынками обложили, и вокруг все так дискретнее и дискретнее. В ушах – горячо. Где-то за туманом матерится Лёха. Что-то меня спрашивают, а мне уже всё по посох. Помню, только сказала Серёже: «Если на брюшине на самостоятельное дыхание переведёшь – тебе пи…» И тут кто-то свет выключил.
Снится мне сон – я в какой-то рыбацкой хижине делаю кесарево женщине. Она похожа на тряпичную куклу. Крови нет совсем. Я шью её какой-то первобытно-общинной костяной иглой и чуть ли не пенькой. И каждый раз, когда я делаю вкол, мне больно в низу живота и меня крючит в судороге. Но я понимаю, что не могу оставить её вот так. Не зашив. Я осознаю тряпичность всего происходящего, но почему-то должна это завершить. Как будто от этого зависит моя жизнь. Да какая там – моя. Судьба Вселенной!
Вкол – судорога. Выкол – судорога. Вкол – судорога. Выкол – судорога.
Пенька продёргивается с треском. И так двенадцать на два. Двадцать четыре приступа острой нестерпимой боли. «Сука, перевёл на самостоятельное дыхание. Щадящий наркоз, бля. Я ж без декомпрессии желудка». И после этой мысли на уровне ощущения меня выбрасывает в реальность – я кашляю и задыхаюсь. Я не могу ни вдохнуть, ни выдохнуть. У меня рвотные спазмы. Малейшее шевеление вызывает боль во всём теле. Я себя чувствую американским лётчиком во вьетнамском плену (из чего-то свежепрочитанного на дежурстве).
А Серёжка мне нежно так:
– Тебе трубочка не мешает?
Ну, думаю, ты, сука, её вынь – я тебе расскажу. Как же я тебе скажу, идиот, если я говорить не могу. У меня же, блин, трубка во рту. А вообще-то я хочу курить, как только дышать смогу. Он что-то начинает делать с трубочкой. Мне почему-то перестаёт быть больно. Совсем. Мне становится… Нет, не хорошо. Мне становится интересно. Я слышу Серёгин ор «нестабильная гемодинамика»,[44]44
Нестабильные показатели АД, ЧСС, центрального и периферического пульса, изменение шокового индекса и так далее.
[Закрыть] Лёхин вой «лаборантку сюда срочно!» и «звоните на станцию», слово «подключичка»,[45]45
Катетер, установленный в подключичной вене.
[Закрыть] названия сильнодействующих препаратов из анестезиологического «чемодана», и снова выключают свет.
Я сижу на чёрном камне у чёрного моря. Нет, не имя собственное. Оно действительно чёрное. Чёрное небо. Чёрные облака. Чёрный закат. Чёрный песок. Но это не похоже на детскую страшилку, и шины тут никто не жёг. Воздух свежий. Тоже – чёрный. Но всё это чёрное – богаче любой радуги. Он дышит, играет, живёт. Вряд ли это объяснишь кургузыми словами. И это не сон. Я – там. Сижу на камне. Отнюдь не в позе роденовского «Мыслителя». А в костюме «гламурной кисы», который я изредка надеваю, стряхнув пыль. Закинув ножку на ножку, куря сигаретку, изящно двигая ручками. Я сижу и в то же время – иду. Нет, не двигаюсь. Именно иду. В солнечном сплетении у меня… Тут поймут пишущие, вырезающие лобзиком и любые причастные к творческому акту. В солнечном сплетении у меня – предчувствие. Которое мучительно-приятно. Которое не родишь, не схватившись за кисть, перо, молоток, клавиатуру. Вот оно есть. И оно – болит. И оно – прекрасно. Именно в таком состоянии можно писать сутками, нервно курить… Жить одному в черноте, которая ярче пёстрых калейдоскопов. Которая – душа. Которая всегда ускользает, пока мы живы. И мы лишь касаемся этого несовершенными органами чувств. Это невозможно вспомнить, как невозможно помнить оргазм. Это невозможно ощущать дольше, чем прыжок в пропасть, когда ноги отрываются от края изведанного. Оно – огромно. И оно – ничтожно мало. В этом – всё. И в этом – ничего. Я докуриваю сигарету, сидя на чёрном камне. Мне безумно жаль последней затяжки – отчего-то она самая… солнечная. Я тяну её… Я ещё не дошла. Но сигарета скурена до чёрного фильтра…
– Боже, какая ты красивая. Даже здесь. Даже сейчас. – Серёжин голос.
– Ха! Представляешь, как бы великолепно я смотрелась в гробу.
– Ну, привет! На манеже всё те же! Добро пожаловать в наш говёный мир! – Лёха!!! Какой у него всё-таки сексуальный голос.
– Чего желаем?
– Хочу, чтобы Серёжа объяснил мне, какого… он всё время спрашивает женщин: «Тебе трубочка не мешает?», когда они говорить не могут, и чтобы вы дали мне затянуться сигаретой.
– Первая воля ожившей?
– Ага.
Дали. Это была самая прекрасная сигарета. Скуренная до самого фильтра. В нарушение всех больничных правил.
Со мною случился синдром Мендельсона.[46]46
Астмоподобное состояние и отек легких, возникающие после аспирации желудочного содержимого при операционном наркозе.
[Закрыть] Коллеги в курсе. Пару дней я отдохнула на ИВЛ. Потом ещё немного пометалась между небом и землёй на райских волнах омнопона, морфина и промедола,[47]47
Наркотические анальгетики.
[Закрыть] окончательно придя в себя на девятнадцатые сутки. Похудевшая на четырнадцать килограмм. С флебитом.[48]48
Воспаление вен.
[Закрыть] С гемоглобином ниже порогового для покойников, потому что ещё кровотечение было. И по-неземному красивая, если верить очевидцам.
Кто виноват в том, что у меня случилась эклампсия?[49]49
Неотложное состояние в акушерстве.
[Закрыть] Кто виноват в том, что случился синдром Мендельсона? Можно долго и нудно искать дефектуру[50]50
«Ошибки» – проф. сленг.
[Закрыть] и обвинять Алексея Александровича и Сергея Алексеевича, господа бога, партию и правительство, систему образования и Минсоцздрав.
А вам не приходило в голову очевидное?..
Никто не виноват.
А я хочу сказать спасибо. Своим друзьям и коллегам. Акушерам-гинекологам, анестезиологам-реаниматологам, хирургам, урологам, неонатологам, кардиологам, травматологам, патологоанатомам и всем-всем-всем, кто не ищет виноватых, а решает проблему. Да, они не ангелы. У них нет ключей от райских врат, посохов на все случаи жизни, и они бывают грубы. Они матерятся и совершают ошибки. Порою – грубые. А порою от них ничего не зависит. Они взвешивают пользы и риски. Промедление может стоить пациенту жизни. А невыполненная декомпрессия желудка[51]51
«Очищение» желудка.
[Закрыть] – синдрома Мендельсона. С одним маленьким, но толстым и длинным «но». Не будь Лёшка так оперативен – не скакала бы моя дочь сейчас по Бородинскому полю на коне по кличке Пилигрим.
А что до перинатальных матриц… Да фиг бы с ними, в конце концов! Мне совершенно наплевать, какими обобщающими терминами на этой планете называют дружбу, верность, любовь и истинный профессионализм! Во веки веков.
Аминь.
Реверсы
Неколлегиальные истории-реверсы обо всём – врачах-убийцах, чайлд-фри с элементами физиологического натурализма.
Написано с особым цинизмом.
Нервным, блондинкам и пекущимся о судьбах русской литературы к прочтению строго не рекомендовано.
Я
Покурила и вышла. Через две недели. Будь я не отъявленной блондинкой, а умной женщиной – я бы год возлежала на одре, томно угасая, укрытая одеялами из розовых лепестков. Но я была легка на подъём, нездорова на всю голову и не натягивала тесные многие печали на свои толстые многие знания.
Роддом, естественно, был в курсе. Но на работе как-то не до того. За чаем на чьём-то дне рождения могла всплыть тема детей, но она тут же тонула в громовом хохоте над очередной шуткой. Любые дети вместе со всеми своими отрыжками и какашками померкнут перед лицом юной санитарки, впервые в жизни покурившей в затяжку сигару. Вернее – перед лицом оказания ей неотложной помощи. Не говоря уже о более неважных аспектах былого и дум работы и быта родовспомогательного учреждения.
Заведующий неонатологическим отделением периодически наведывался ко мне домой. В основном – выпить кофе. Кофе мне было не жалко, а друг и врач он был хороший. Затем он порекомендовал нам педиатра и детского невропатолога, коих мы и посещали нерегулярно впоследствии.
Но в жизнь любого младенца и его близких бюрократия врывается жёстко и беспристрастно. В виде районной детской поликлиники. Можно, конечно, забить болт и закрутить гвоздь, но если вы не собираетесь всю жизнь провести в тайге – что само по себе неплохо, – то ребёнку нужны всякие бумажки, осмотры, документы. Прививки, в конце концов.
Я забегала домой с воплем: «Одевай!», обращённым к няньке. Нянька хотела пить чай и говорить, а у меня был ровно час между и между. Поэтому я орала ей: «Татьяна Валерьевна, изыди на фиг! Мой дом – твой дом, но мне надо быстро!» Она немедленно паковала мою дочь и оставалась в тишине и благодати наедине с моим чаем, сахаром и гардеробом. Нянька она была прекрасная. Мало того – она отдраивала квартиру до идеального состояния. За что пришлось ей платить отдельно, хотя первоначально это не входило в мои планы. Моральное удовлетворение она добирала сахаром, гречкой, кофе, чаем и прочим сухим пайком, а также моими тряпками, которые становились мне велики не по дням, а по часам.
ПоликлиникаВы знаете, что такое «п…ц»?
Все ещё наивно полагаете, что подобные слова в русском языке существуют только для того, чтобы вы могли бороться за его чистоту, когда уже совсем больше нечем заняться? Придите в поликлинику в день грудничка. Если вы ещё не окончательно лишены рассудка, посещение этого оазиса добра быстро довершит этот пустяковый пробел в вашем мировоззрении.
В обшарпанных, как правило, стенах, среди пальм, фикусов и пыли – мы помним, это было давно и наверняка мало что изменилось, за исключением стеклопакетов и жалюзи, – царили орущие, спящие, распаренные, красные, синие, голубые и розовые младенцы. А также – мамаши, бабушки, вместе или порознь, и изредкие, зажатые в тиски неумолимого матриархата папаши. Всё это гудело, чмокало, сюсюкало, пыхтело, потело, мёрзло, ругалось и было готово ко всему.
В детской поликлинике главное – не нарваться на чужую бабушку. И не вступать в разговоры. Прикинуться слепоглухонемой идиоткой. Стереть с лица всякое выражение. Если нападают – кусать молча, как хорошо обученный ротвейлер. Не истерично грызть, а показать хватку. И не забыть с собой спокойствие буддийского монаха. Убивать быстро и решительно. Не удовольствия ради, а необходимости для. Крайние меры, конечно. Можно просто помедитировать на всех с прибором.
Участковый педиатр наша всю свою сознательную жизнь была взрослым инфекционистом. Что заставило и какими коридорами мотала её судьба в бессознательный период – мне неведомо. Нет, она порывалась рассказать, но я стойко держала вооружённый нейтралитет. Демонстрировала мощь, но не нападала. Мне от неё нужна была запись. Ей от меня не надо было ничего. Но я её раздражала. Во-первых, тем, что акушер-гинеколог. И, во-первых же, тем, что замужем. Во-вторых, тем, что не вызываю на дом. И, в-третьих, тем, что я есть на свете. Дело в том, что наша участковый педиатр достигла точки невозврата в репродуктивный возраст. Детьми не разжилась, в спутниках жизни числился телевизор, но это кому как и не мне было бы лезть, если бы она сама не пыталась со мной подружиться таким вот незамысловатым бабским способом. Я ей сообщила, что там под дверью толпа. Что рентген-снимок можно, конечно, оглядеть в мгновение на фоне грязного стекла, за которым брезжит пасмурная зима, но увидеть и понять вряд ли что-то можно. Не говоря уже о вердиктах. Хрупкое равновесие было нарушено. Я была объявлена сукой, и даже медсестра фасона «Кепка мохеровая. Портрет в интерьере с клизмами» более «не замечала» меня в коридоре никогда. Кстати, я всегда добросовестно стояла в очереди, хотя в кармане у меня было удостоверение врача многопрофильной больницы.
Но свидания наши проходили в общем и целом безболезненно – я приходила с данными, диктовала их Мохеровой Кепке, и та вносила их в кондуит, пока докторша осматривала Маньку. Очень строго. Несмотря на то, что я сообщала ей свежие вести от неонатолога Имярек и детского невропатолога Имярекши. Да. Я поступала ужасно неколлегиально. Бросьте в меня за это использованным памперсом. Только те из вас, кто без греха, разумеется.
Как-то раз, когда мне было совсем некогда, к участковому педиатру потопала Татьяна Валерьевна. Пришла довольная и счастливая. Назвала даму милейшей. Сообщила, что беседовала с ней минут сорок и не понимает, чего это я. Могу себе представить эту беседу. А за дверью тем временем парилась очередь из орущих, спящих, распаренных, красных, синих, голубых и розовых младенцев. С мамами и бабушками. Большей частью – нервно-психическими.
ИнтернИх стало очень много. Они заполонили клинику и кафедры. Интернов акушеров-гинекологов стало едва ли не больше пациенток.
И на меня «повесили» одного. Хорошая девочка. Изящная, точёная, гибкая. Иногда такие умные слова произносила – и мне в диковинку. Я-то в рекламу много позже попала, и то в лёгком хмелю. А девочка себя «позиционировала». И собиралась сделать головокружительную карьеру. Но пока у неё были лишь головокружительные ногти. Акриловые. Или гелевые. Не знаю. Всё, что я могла себе позволить, – это скромный французский маникюр. Девочка же хотела сразу оперировать. Нет. Не стоять и смотреть. И не третьим ассистентом зеркалодержащим. Она хотела, чтобы сразу первым ассистентом как минимум и чтобы шить и резать немножко.
Я посоветовала ей состричь ногти или иначе как демонтировать. И не потому, что начмед орёт так, что вот-вот апоплексия, а потому, что позиционирование – это любить-колотить как круто. Но в медицине вообще, а в акушерстве в частности и в особенности есть такой стильный девайс, как тактильная чувствительность. Без него никуда. Честно-честно. Потому что хоть и перчатки, но женщине страшно. Ты-то ничего не почувствуешь – ни того, что тебе надо, ни боли пациентки. А вот она… Нет, не понимаешь? Ну, представь, что у тебя бойфренд Эдвард – Руки-Ножницы. Только ножницы у него не только руки. Даже если он на эти неруки презерватив натянет, всё равно страшно, правда?
Девочка попросилась к другому куратору, и начмед радостно перевела её в ЖК.
Как-то на Новый год девочка увидала меня в главном корпусе. Манька гордо вышагивала с мешком конфет. Она собирала их тщательно – не забыв зайти ни в одно отделение. Встречала знакомого доктора, делала ему оленячьи глаза, и знакомый доктор вёл Машеньку к старшей медсестре, и та отваливала ей подарочный набор. Вызвонили меня из гастрохирургии и, сказав, что я – плохая мать, приказали немедленно прибыть, потому что у ребёнка неподъёмный мешок с конфетами.
Вот так мы и шли в роддом – я тащила сумку «мечта оккупанта» фасона «Икеа», Манька гордо вышагивала рядом. А я делала страшные глаза всем знакомым докторам.
И тут – эта девица.
– Здраа-а-а-авствуйте! – Она всегда говорила со странным акцентом – смесь французского прононса, исконно масковского выговора и хронического гайморита. – Это ваша?
– Нет. Бродяжку подобрала. Сейчас отберу у неё все конфеты, а её продам на органы, чтобы не жульничала. Не для того боженька разум и обаяние выдаёт!
– Зна-а-ачит, в-а-а-аша! – протянула девица. – Как вы успеваете? У меня детей не будет. Они только мешают!
– Тётенька, какие у вас стррррашные ногти! – басом пророкотала Манька, недавно научившаяся выговаривать букву «р».
– А где ваш муж? – спросила девица в надежде, что хотя бы мужа у меня нет.
– Водку, сука, хлещет в Копенгагене. То есть работает. За границей, – скромно сказала я, ибо ничто сучье мне не чуждо.
* * *
Три года спустя я посетила детскую поликлинику. Вместо престарелой сплетницы в кабинете сидела молодая девочка. Очень серьёзная. Со скромным французским маникюром. Мне нужна была справка для школы. У нас была ветрянка. В двух словах я изложила суть вопроса. И сунула бланк с личной печатью педиатра и записью. Наша школа требовала из поликлиники. Девочка тут же мне выписала справку без лишних слов. Мамочки в коридоре отзывались о ней хорошо. Быстрая. Предупредительная. И очередь была как-то спокойнее. И тут… Уже уходя… Я увидела… Орущее, сопящее, толстое, распаренное нечто, смутно знакомое чертами лица. Зловеще взмахнула она руками перед носом своей престарелой спутницы, и я вспомнила. Ногти! Убеждённая чайлд-фри. Спутница, судя по всему, была её матушкой – фамильное сходство. В объятиях матушки был толстый свёрток в стёганом одеяле. Она разворачивала его на пеленальном столике под гневные указания доченьки. Под стёганым одеялом обнаружился тёплый пуховый комбез на солнечных батареях. Я быстро ретировалась.
* * *
Девица вышла замуж и родила. Просидела в декрете шесть лет. Успела развестись и ещё раз выйти замуж, не выходя из декрета. Стала поперёк себя шире. От былого шика остались прононс и ногти. Любит сына безмерно. У него аллергия на всё – на красное и зелёное. На собак и котов. На лето и зиму. Он тонкий и бледненький. Отличник. Бабушка водит его в школу и обратно за ручку. Он пьёт кефир, и в глазах у него спаниелья тоска.
Карьеру она сделала – сидит пару часов в день в кабинете планирования семьи при ЖК.




























