Текст книги "Акушер-Ха! (сборник)"
Автор книги: Татьяна Соломатина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
И тут распахивается дверь и, напевая на какой-то незатейливый мотивчик стихи «Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины?», входит Караим Антинохьевич. Первым делом целует мне ручку, заявляет, что я очаровательна (ага, а как же – после бессонной ночи и с растрёпанными волосами). Затем поворачивается к начмеду и говорит:
– Ты, Алёша, дороги Смоленщины, конечно, не помнишь. А вот отец твой покойный – помнил. И на красивых женщин варежку разевал, только чтобы обомлеть! Чего орёшь?!. А-а, да я смотрю, протокол операции неверно записан? Ай-яй-яй! Как это я недоглядел, а операционную сестру бес попутал – это с ними частенько случается. Дай-ка я поближе гляну… Ну вот, конечно, я вижу – ошибка, – тычет пальцем в журнал Караим. – Кто у нас тут хирург? Я хирург! А Татьяну Юрьевну я трепетно умолял мне проассистировать, потому как Олег Иванович были несколько не в себе и сильно жаловались на осетрину, что к нам в буфет завезли на праздник. А что пациент удрал – так за ним дежурный доктор следить не обязан, а вот псы твои приёмные – как раз наоборот. Но, надо сказать, парни красиво ушли. На «Газели». Как мы с твоим отцом от фашистов. Ах, Алёшка! Давай сообрази лучше кофию с коньячком. Или даже лучше коньячку с кофиём. На три, естественно, персоны.
Алексей Гаврилович обречённо машет ручкой и распоряжается секретарше в селектор. Тем временем Караим Антинохьевич снова обращается ко мне:
– А для вас, любезная барышня, у меня подарок. – И вручает мне толстый альбом репродукций… Клода Моне. Я, пытаясь быть естественной, улыбаюсь, благодарю, открываю, а там – дарственная надпись:
«Прекрасной женщине, одной из лучших моих учениц и настоящему бойцу в память о совместном обрезании. С самыми искренними.
К.А.В.».
– Татьяна, двери моего кабинета открыты для вас в любое время. Не говоря уже о потайном лазе в моё сердце.
Слава богу, во время моих неловких расшаркиваний и смущённых благодарностей начмед вернулся в реальность и что-то там начал увлечённо рассказывать Караиму Антинохьевичу. Я быстренько ретировалась под благовидным предлогом, потому что хотела как можно быстрее домой, в ванную и спать.
Но так просто уснуть мне не удалось. Вначале позвонила утром ещё такая злобная, а сейчас приторно-мармеладная Светлана Петровна – начмед по акушерству и гинекологии – и заголосила в телефонную трубку:
– Нет, какая же ты умничка! Я никогда в тебе не сомневалась! Надо же… Сам Караим Антинохьевич…
– Да-да. Спасибо, – говорю. – Вы всегда так чутко… реагируете. – И положила трубку.
Надо ли говорить, что ещё с полгода вся больница считала меня любовницей академика!
Спустя ещё пару минут позвонил Олег и жалобно проныл:
– Мне так плохо, а Алексей Гаврилыч меня вдул по самое не балуй, а мужики удрали.
– Олег, отправляйся в ад! – сказала я и выдернула телефон из розетки. Едва прислонив голову к подушке, вдруг…
* * *
…очутилась в кафе на набережной Сены. За соседним столиком сидели Пабло и Сальвадор. И вдруг последний начинает реветь – как запойный. Наземь плюхнулся, орёт:
– Не могу больше! Ой, не могу, Паблуша! Чёта у меня там не того-ентаво…
– Чё ты не можешь-то? Галку окучить, что ли?! Говорю тебе, нельзя на русских бабах жениться!
– А это не я – она сама! – голосит Сальвадор.
– Ладно! Не голоси, пошли в мою мастерскую! У меня о прошлом годе такой же «абрикос» с Ольгой вышел. Да не ссы – там делов на пять сек – шкуру оттянуть да оттяпать кусок! Пошли! Да абсенту прихвати – нож протереть!
Проснувшись в холодном поту, я весь день листала альбом Куинджи! Ну его, этих импрессионистов и прочих кубистов. Куда как лучше реализм. Радуга. Море. Крым. Ночь. Степь. Одно плохо – зря они в биографической части альбома фото Архипа Ивановича, играющего в шахматы с Менделеевым, вставили. Так и кажется, сейчас один другому заголосит: «Не могу больше! Ой, не могу, Дмитрий! Чёта у меня там не того-ентаво…»
P.S. А помощь Караима Антинохьевича мне действительно однажды очень пригодилась. Но та история совсем не походила на рождественскую сказку. Потому что было совсем не смешно и страшно.
Прикладная косметология
Если вы ещё помните, в те стародавние времена, когда газоны были зеленее, «мажорский» сахар ещё шумел камышом на острове Маврикий, а зубные щётки с моторчиком и чупа-чупсы ускоряли процесс ферментации лишь западной цивилизации, я работала акушером-гинекологом.
Но помимо этого я ещё и диссертацию писала. Вернее – диссертации. Докторскую, для начмеда, и себе – что останется. Да-да, друзья мои. Был в моей жизни этот постыдный эпизод. «Глубокоуважаемый председатель! Глубокоуважаемые члены специализированного ученого совета! Спасибо Иван Иванычу за пятнадцать вопросов. И маме с папой за мир во всём мире!» и т. д.
Поэтому расскажу-ка я лучше о плаценте.
Плацента – это такой, не побоюсь перевода с мёртвых языков, блин. И этот блин выполняет, блин, массу функций.
Тема же моей кандидатской начиналась так: «Клинико-морфологические аспекты…» А дальше длинно и оно вам не надо. Но как раз для изучения этих самых морфологических аспектов мне и нужны были плаценты. Причём от дам с определённой вирусной инфекцией. Родовспоможение этим самым дамам под радостные фанфары вручили мне ещё до планирования кандидатской. Я представляла собою редкий для современной науки случай, когда диссертация творится на собственноручно наработанном материале, а не чужой материал подгоняется под кафедральную тему. Я занималась почти всеми беременными, роженицами и родильницами с «чёрной меткой», не считая, конечно, случаев с отягощённым финансовым анамнезом – этими занималась лично начмед. Но документацию и в этих редких случаях вела я.
Меня вызывали в любое время дня и ночи, потому что, когда чупа-чупсы с моторчиком жили только в Штатах, у нас никто не горел желанием помогать этим женщинам. Короткая и простая аббревиатура – ВИЧ – тогда ещё казалась зловещей. Но девочка я была умная, поэтому, ещё листая учебник микробиологии с ятями и фетами, поняла, что бытовой сифилис придумали те глубокоуважаемые члены, которые посещали в свободное от академических изысканий время широкодоступные публичные дома.
Договорившись с заведующим кафедрой патологической анатомии о совместной деятельности, читай, кроме докторской начмеду, ещё и аспиранту-теоретику кандидатскую, я с присущей мне решительностью приступила к сбору материала для исследования. Для этого мне были нужны:
1. Плацента от барышень с опредёленной инфекцией.
2. Ведро эмалированное.
3. Формалин.
4. Идиотизм.
Последнего было не занимать. Поэтому после каждых подобных родов я занимала санитарную комнату изолятора, где промывала и кромсала нужным мне образом эти самые блины. После чего, водрузив на культю пуповины бирку с датой и порядковым номером, опускала эти разделанные блины в ведро с раствором формалина и относила в подвал. Формалин я разбавляла на глаз. При опущении нового блина к сотоварищам я сливала прежний раствор и добавляла новый. Скажу вам честно – даже свеженькое всё это пахло, мягко скажем, неприятно. А уж через три недели…
Через три недели я решила везти первую порцию приготовленных блинов на кафедру патологической анатомии. Дело было как раз к Масленице. Там блины должны были покромсать тоньше нарезки салями, выдержать в спиртах восходящей к сомнительной плотности, залить парафином и ещё раз настрогать… Далее – предметные стёкла, микроскоп, электронный микроскоп… Впрочем, к чему нам скучные методики? К тому же много позже я поняла, что такие ответственные умницы, как я, – истинный раритет. К примеру, в диссертации одного славного парня – великолепного проктолога – под видом прямой кишки при специфическом проктите гордо реяла фотка скана среднего уха из атласа гистологии Елисеева.
Романтического флёра моей исследовательской деятельности добавляло и то обстоятельство, что ко мне чрезвычайно тепло относился заведующий кафедрой патологической анатомии. Каждый мой приезд сопровождался чаепитием и разговорами об импрессионистах. «Ах, душа моя, я безумно, ну просто космически занят. Поэтому, пожалуйста, да-да, никогда не опаздывай, я тебя прошу!» А когда меня просят – я не опаздываю. Я не опаздываю, даже когда не просят. Поэтому профессора я ждала обычно подолгу. А дождавшись, пару часов вела околонаучные беседы о нелёгкой судьбе посвятивших себя поиску глубины цвета седьмого мазка кисточкой № 6.
И вот, с содроганием предвидя очередной диспут о семнадцатом способе мировосприятия, я настолько плотно перемотала эмалированное ведро скотчем, что оно изменило форму и стало похожим на чемодан, летящий чартерным рейсом в Уганду. Погрузила его в багажник своей видавшей и не такие виды «Мазды», быстренько переоделась и поехала.
Тут надо заметить, что гибэдэдэшники и прочие уполномоченные товарищи останавливают меня крайне редко. Езжу обычно трезвая, пристёгнутая, в указанном скоростном режиме. Даже если и навстречу по улице с односторонним движением – так не понту ради, а по службе.
И вдруг – нате, пожалуйста! А у меня же встреча и я уже выучила биографии всех импрессионистов. Ну и ведро…
Козырнул. Что-то там невнятно пробормотал на манер: «Бырым-бырым-бырым! Стрший инспр Брым! Предъявите документы!» Документы я всегда с собой ношу. Все. А у меня три гражданства в анамнезе, замужества-разводы, взлёты и падения. И на всё своя бумажка имеется. Поэтому, если что, я сразу – «ннА! – есть у меня такой документ!»
Предъявила. Сижу себе не рыпаюсь. Улыбаюсь. А он мне:
– Выйдите, пожалуйста, из машины!
Опаньки, что ещё за чёрт?
– Глубокоуважаемый Бырым, понимаете, я опаздываю!
– Все опаздывают, – философски так отвечает мне старший инспектор. – Выйдите, пожалуйста, из машины.
Я понимаю, что Бырыма на голых импрессионистов не взять. Выхожу.
– Откройте капот.
Наклоняюсь, дёргаю чего надо – вуаля, – вот вам, Бырым, мой капот. Что он там хотел увидеть? Номер двигателя? Уровень масла? Клеммы на аккумуляторе? А ситуация между тем весьма комичная. Стоит весь такой по форме и даже при кобуре, и я – вся такая фильдеперсовая в кожаном брючном костюме, с полной головой импрессионистов. И тупо пялимся в подкапотное пространство. Меня стало пробивать на «хи-хи». Человек я чувства юмора лишённый – могу в доме повешенного о верёвке пошутить, – возьми да ляпни Бырыму:
– Думаете, номер двигателя перебит?
Глянул он на меня серьёзно так, ротик куриной попкой сделал и говорит:
– Откройте багажник!
– Не надо, – говорю, – у меня там расчленёнка. И атлас импрессионистов с дарственной надписью: «Любимому патологоанатому от преданной ученицы на вечную память!» – и хихикаю, как будто невесть как сострила.
А Бырым рассвирепел и как рявкнет:
– Откройте багажник!
– Хорошо-хорошо! Только вы не нервничайте, потому что у меня в аптечке только эластичный бинт, жгут и стакан. А валидола и респиратора нет. Так что дышите ритмичнее, но поверхностнее – я открываю. – И открыла.
Бырым носиком повёл, вздрогнул и, тыча дрожащим пальчиком в багажник, произнёс:
– Что это?!
– Ведро, – говорю, – эмалированное. Инвентарный номер 3457. Собственность обсервационного отделения родильного дома.
– А что в ведре?
– Убиенные младенцы! – сделала я страшные глаза и улыбнулась. Но поглядев на него, срочно исправилась: – Материал для исследования!
После этой фразы он долго думал. Минут пять. Аж фуражку на затылок задвинул. Ну, их же учили понемногу «чему-нибудь и как-нибудь». Вот он и вспоминал чему и как. Вспомнил и выдаёт:
– Для перевоза биологических материалов должны быть оформлены соответствующие документы.
– Милый Бырым, вот вам удостоверение врача такой красивой большой белой больницы, вот разрешение на въезд в неё на автотранспортном средстве госномер такой-то – смотрите.
«Ага, съел?!» – думаю. Моя взяла! Бырым опять включил перезагрузку системы.
– А бумаги? – наконец законнектился с реальностью Бырым.
– Ну какие же ещё бумаги?! Вот у меня ещё загранпаспорт есть! Видите, там виза штатовская под номером «J1», то есть допуск на секретные объекты, работающие с биологическим оружием… – «Бля-я-я-я!» – сказал мне мой внутренний голос, но было поздно. Бырым стал багровым.
– Открывай ведро! – захрипел старший инспектор, перейдя на «ты». Потому что, видимо, подумал, что я шпионка, а враги Родины – они наши друзья и с ними завсегда надо на «ты».
– Дорогой Бырым, я бы открыла, но, боюсь, это не доставит вам удовольствия, кроме того, меня уже ждёт один старый перец с импрессионистами. А импрессионисты, батенька, это что-то на манер схемы массового ДТП, уж вы-то должны меня понять…
– Ведро!!! – резко задохнулся инспектор, и я чую, что апоплексия уже не за горами дремучими.
– Ну, хорошо, милый. Жди! – А сама к правой двери машины подалась, дверку открыла и в бардачок…
А Бырым как заорёт: «Стоять!»
– Господи! Что ж ты орёшь! – чуть не уписавшись с перепугу, я тоже перешла на «ты».
А он по кобуре ручонками шарит, как будто я не знаю, что не бывает там у них никакого табельного оружия, кроме как «по сиренам». Кто ж знал, что сегодня как раз она. Так что пистолет он достал. А я тогда ему вальяжно, по-голливудски:
– Ты что, с глузду съехал, Бырым?!
– А зачем ты в бардачок полезла? – по-бабьи визгливо и обиженно пропищал старший инспектор.
– Перчатки взять. Смотри, – отклоняюсь и показываю, – видишь белый пакет? Читай, чё на ём написано: «Перчатки хирургические. Сайз седьмой». Хотя ещё и восьмой есть. Хочешь – надевай. Меня, честно говоря, не греет перспектива это ведро открывать. Потому что, парень, там плаценты. А они три недели в формалине. Воняют сильно, Христом Богом клянусь.
Бырым уже отошёл слегка. Кроме того, совместный стресс – он сближает. Поэтому старший инспектор отёр пот со лба и спросил уже простым человеческим голосом:
– А на фига они тебе?
Ну, думаю, приехали. Объяснять простому русскому парню о тонкой связи между спиртами восходящей плотности, импрессионистами и ВАКом не было ни малейшего желания.
Вздохнув, я достала пачку сигарет, угостила Бырыма и говорю ему:
– Тебе одному, как на духу. Только между нами и ни-ни никому! Вот ты телевизор смотришь? Ага. Рекламу видал? Ну, там «Плацент-формула» – и кожа разгладится, и волосы вырастут, и всё станет длиннее!» Вот! А я ж в роддоме работаю. Ну, подумай, зачем мне платить бешеные бабки, когда всё это у меня под боком в невероятных количествах! Вот ты бы мне сколько лет дал?
– Пятнадцать!
– Да нет! Я о возрасте!
– Ну, больше двадцатки бы не дал.
– Вот видишь, а на самом деле… На самом деле – это всё плаценты! Я их дома через мясорубку и на морду! Офигительный результат! Согласен?
– Счастливого пути! – козырнул Бырым, поперхнувшись сигареткой, и быстро зашагал в сторону перекрёстка.
– Старший инспектор, может, пригласите меня на кофе с импрессионистами?! – крикнула я вдогонку.
Бырым лишь ускорил шаг.
Наблюдая закат
Когда-то давным-давно, в минувшую эпоху, когда категории добра и зла воспринимались по большей мере в обывательском смысле, я работала акушером-гинекологом.
И случилось у меня как-то одно из тех безоблачно-расслабленных дежурств, о которых принято говорить «ничто не предвещало».
Роддом закрывался на плановую «помывку». Приёмное отделение и родзал томились в чистоте приятного запустения. Из «ответственных» родильниц – всего одна девочка во «второй седьмой палате». Когда-то с лёгкой руки заведующего так прозвали изолятор обсервационного отделения.[13]13
Одно из отделений родильного дома, куда поступают необследованные, инфицированные, температурящие и проч.
[Закрыть] «Изолятор» звучало зловеще, а «вторая седьмая» если и вызывала какие ассоциации, то скорее связанные с личностью самого Бони. Он относился к тому редкому типу заведующих, которых действительно тревожил психологический климат пациенток. Да и врачей своих он хоть и дрючил в хвост и в гриву, но на более высоких уровнях «разбора полётов» в обиду не давал.
Коллектив свой он формировал долго, поэтому в оборот роддома прижившихся отдавал с неохотой. Врачи здесь были собраны относительно молодые, грамотные и в меру честолюбивые. Так что в обсервационное отделение этого родильного дома зачастую приходили рожать «на врачей», а показание к обсервации нынче у любой женщины найдётся. Да и бумага истории родов всё стерпит. Так что «вторая седьмая» стала нормой разговорной этики.
Я не спеша сделала обход, уделив внимание каждой, что удавалось нечасто. Беременные и родильницы часто обижаются на врача за то, что он не выслушал перипетий их семейной жизни, включая анамнез мужа до седьмого колена. За то, что не восхищался срыгиваниями новоявленного карапуза. За то, что, серьёзно пролистав результаты анализов, молча приставил деревянную трубку к животу, молча пощупал, молча потрогал и перешёл к следующей. А «следующих» на дежурстве – два этажа. И хороший врач определяется отнюдь не сюсюканьем по поводу «ребёночка». Выслушайте за дежурство двадцать раз «Когда же я уже рожу?» или «Доктор, когда меня уже выпишут?». Повторите сорок раз одно и то же и двадцать – разное. А затем сядьте и напишите двадцать раз одно и то же и сорок – разное. А потом… Впрочем, в тот памятный день рутинной работы было мало. Поэтому можно было от всей души пошутить над нарядом чьей-то свекрови и умилиться пучеглазому «младенчику» в кружевах.
На первом этаже дежурила Леночка – совсем юная акушерка, два месяца как из училища. Я приказала ей не отлучаться от «второй седьмой», где лежала девочка в третьих сутках послеоперационного периода. Девочка была проблемная. Она шумела, скандалила, не желала вставать, крыла матом всех и всё вокруг. Я, честно говоря, наискосок пролистала историю родов, особо не вникая. Поступила она необследованная, с преждевременной отслойкой нормально расположенной плаценты. Оперировал Боня. «Ну, значит, и анестезиологическое пособие было адекватное и хирургическая часть – на высоте. Третьи сутки – «полёт» относительно нормальный». Я посадила Леночку на индивидуальный пост «на всякий случай», хотя в другое время не позволила бы себе такой роскоши, и успокоилась.
Спустя полчаса я сидела на крылечке с анестезиологом. Мы пили кофе и вяло перешучивались по привычке. Роддом закрывался почти всегда в очень удачное время – август—сентябрь – бархатный сезон. Ещё грело солнышко, но уже опадали жёлтые листья. Было красиво, устало и медленно.
– Слава богу, закрываемся. Месяц-полтора покоя, – расслабленно промяукала я, затягиваясь сигаретой.
– Ага, подзаколебало всё это уже…
Кокетничали, конечно, отчасти. Типичный кастовый снобизм. В хорошем, разумеется, смысле. Ну, сколько бы мы смогли там – снаружи – среди жёлтых листьев, тепла и романтической тоски. Без карусели рутинных дел, без тычков и пинков от начмеда на утренней врачебной конференции, без этого специфического больничного запаха. Без удивительной атмосферы единения хаоса и порядка. Радости и печали. Волнений и слёз… Короче, любили мы свою работу.
Рвите меня на части, злые гении. Но всё-таки оно есть – неизбывное таинство рождения, сколь банальным ни казался бы вам приход в этот мир. И есть великая честь – быть рядом в момент совершения этого таинства. Не потому, что, быть может, именно сейчас при тебе на свет выходит новый мессия или разгильдяй-петрушка. Барышня, способная разбивать сердца, или хулиган, который в очередной раз совершит революцию в физике или биологии. А может, убийца, маньяк? Обычный смертный? Кто знает, как на них влияем мы – те, кто рядом. Может, и никак… Скорее всего. Мы – каста наблюдателей. Наблюдателей таинства рождения. Вряд ли нам дано изменить ход истории, я больше чем уверена – он определён. Не нами и не сейчас. Мы встречаем, показываем, где встаёт солнце, отворачиваемся на секунду – и уже никого. Но след элементарной частицы остаётся в нас…
Всю эту благостную философскую ерунду я вливала в Серёжины уши. А он грелся на солнышке, скорее всего раздумывая, как бы на отложенные деньги свозить наконец жену и дочь куда-нибудь недорого, но прилично.
Но тут на крылечко вылетает санитарка.
– Юрьевна! Алексеич! Бегом! Леночка орёт! Что-то случилось во второй седьмой!
Боковое зрение на миг фиксирует оранжевый пожар листьев, слух – хлопок двери за спиной, десять секунд – и мы на месте.
Агония – не самое приятное зрелище. Агония молоденькой девчушки мучительна и не похожа на заслуженное увядание старости, где смерть не приговор, но лишь закономерный результат. Тело не хочет умирать никогда, как бы того ни желал сам человек и что бы он для этого ни делал.
Можно увидеть смерть жизни. А можно – смерть каждой секундочки из девятнадцати лет жизни этой девочки!
Творец вдыхает душу. Но дышать за нас не в силах. Поэтому, вдохнув, Он просто уходит играть в кости…
Это страшно – когда впервые. Да и позже невозможно привыкнуть. Приходится выставлять счётчик «ограничителя потерь», пользуясь терминологией старичка Карнеги.
«Привыкнуть»… Как легко писать спустя годы. Вы полагаете, врачи циничны? Врачи ранимы. Цинизм – это броня. Это щит. Если постоянно ходить под ледяным дождём – заболеешь и умрёшь или закалишься.
Да, это тяжело – удерживать голову, эвакуировать рвотные массы из уже полумёртвого тела. Или полуживого? Нет этого: полу– … Стакан либо полон, либо пуст. Не так страшны расслабляющиеся сфинктеры, как тёмная кровь, истекающая из влагалища и раны. И ты умоляешь её литься. Но нет. Она застывает мерзкой липкой студенистой массой. Эта обычно такая живая, струящаяся кровь. Не слизи, изливающиеся на тебя, и предсмертный глухой гортанный хрип пугают тебя. А эта кровь – то вдруг внезапно брызнувшая яркой алой струйкой, дарящей надежду, то застывшая пятном раздавленного мёртвого насекомого…
Нет. Никаких истерик. Сплошные реанимационные мероприятия. Без эффекта. Смерть констатирована в 19.07 такого-то числа такого-то месяца такого-то года. Подпись ответственного дежурного врача, анестезиолога и начмеда. А дальше – сухой язык протоколов вскрытия, яростные клинические разборы. Тактика «до» и стратегия «после». Посмертный эпикриз.[14]14
Заключение.
[Закрыть] Облздрав. Лишение категории. Потому что хирургическая смертность «имеет право» быть, а материнская – нет. Даже если «вся деревня была её», как сухо обронит мать девчушки. Даже если твой предварительный диагноз «тромбоэмболия[15]15
Закупорка тромбом.
[Закрыть] лёгочной артерии» сходится на клинической картине с посмертным «бактериально-токсическим шоком». И даже если врачебная тактика… Да я и не об этом.
Я даже не знаю о чём… О мраморных пятнах? О том, что та, что яростно материлась днём и чуть не побила акушерку, которая вколола ей фраксипарин из личных запасов заведующего, уже никогда ни слова не скажет? О том, что та, что не хотела подниматься, вдруг встала, напилась воды из-под крана, съела котлету соседки и умерла?
Мы слепцы – мы ищем причину смерти в тромбах, закупоривающих артерии. В протеолитическом[16]16
«Белковоразлагающем», «белковорасплавляющем».
[Закрыть] действии микроорганизмов… В бог и чёрт знает чём ещё… И это всё тоже верно. Ведь слон – он немного и хвост, и хобот… И бредём мы во тьме, ориентируясь на редкие вспышки. И философствуем зря. Много слов тратим там, где уместнее молчание. Работа такая. И смерть для тебя – просто часть работы. Ты сейчас закуришь, и тебя отпустит. Ты возьмёшь историю родов, внимательно просмотришь, напишешь посмертный эпикриз. И уже скоро принесётся начмед – и успокоит тебя, и наорёт на тебя, и снова успокоит. Это для тебя пока в новинку, а им… Не их вина. Они защищаются, защищают и защищаются вновь. Тут – только от системы, потому что маме этой девочки всё равно. И ребёнка она не заберёт. А ребёнок – родился. И родился здоровый, как ни странно. И ты даже узнаешь пару лет спустя, что его усыновили и он, скорее всего, счастлив и здоров. И наверняка кому-то там наверху или внизу надо было, чтобы выжил именно этот ребёнок. Иначе как объяснить, что она со всем этим, обнаруженным на вскрытии и посеве материалов аутопсии,[17]17
Посмертное исследование тканей.
[Закрыть] – выносила беременность. Выжила во время неё. И ещё три дня совершенно непонятно чем и зачем цеплялась за жизнь. Не она. Её тело. Разрушенное изнутри инфекциями и наркотиками. Кем он будет, этот ребёнок, мессией или петрушкой? Кто бы ещё рассказал, в чём разница…
У каждой касты наблюдателей свой, ограниченный круг наблюдения. А может, и не наблюдатели мы, а ассенизаторы… или просто «ключи подаём»… Не знаю. И знать, честно говоря, не хочу. Не желаю искать причины и уж тем более приглядываться сквозь годы к следствиям. Я знаю, что в 19.07 такого-то числа такого-то месяца такого-то года пение птиц ни на секунду не стало тише. И солнце не закатилось внезапно на востоке, и свет не померк в глазах ни у меня, ни у анестезиолога, ни у акушерок и анестезисток, и лишь только Леночка верещала истошным голосом, пока Серёжа не вколол ей чего следовало. Да и кричала-то она не от страха. Живые не боятся смерти. Живым не нравится её некрасота.
А ты завтра пойдёшь в морг и будешь равнодушно всматриваться в то, что покажет тебе патанатом. Будешь соглашаться или оспаривать. Завтра ты будешь заниматься ремеслом. Как и сегодня. Как и каждый день. И это правильно. Не надо нам знать больше того, чем положено. Ни вперёд, ни назад, ни вверх, ни вниз, ни под. А если и явится тебе эта девочка как-то ночью – так это всего лишь память и её фантазии.
Когда кто-то невидимый выводит на запотевшем зеркале таинственный иероглиф, чтобы связать детективную и эзотерическую часть сценария, – это не знак.
Когда вы что-то очень ждёте, а оно не приходит, или приходит не то, или приходит не туда, или наоборот – это не знак – это проекция произведения ваших страхов и ожидания на экран воспалённого воображения.
А вот когда ты с Серёжей после полуторасуточного марафона отправляешься в кафе выпить уже, наконец, водки, к нему вдруг прибивается большая лохматая псина, которую он забирает с собой… Так вот это и есть то самое… Неуловимое. Необъяснимое. Ускользающее. Не потому, что оно хочет ускользнуть. И не потому, что наши органы чувств несовершенны. А потому, что смотрим мы не туда. Вернее – запоминаем не то.
Не надо помнить стоялые лужи тёмной крови. Не надо раздумывать о гениях и хулиганах. Нужно только видеть и слышать пение птиц, счастливые глаза пса и прекрасный яркий закат такого-то числа такого-то месяца такого-то года.
Не будет физиологических подробностей. Не будет извечных вопросов «Кто виноват?» и «Что делать?».
Я там была. Я видела эту смерть и этот закат, этого пса и этого ребёнка. Лишь об этом я и пишу.
Знать бы, у кого попросить прощения за всё это, но я не знаю. Я – ремесленник. Я – наблюдатель.