355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Гончарова » Эпикур » Текст книги (страница 2)
Эпикур
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:45

Текст книги "Эпикур"


Автор книги: Татьяна Гончарова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)

Между тем события в Греции разворачивались так, что Неокл имел все основания беспокоиться о будущем сыновей, особенно если самосцы в конце концов сгонят их с участков. Он видел, что ему вряд ли удастся послать сыновей на несколько лет в Афины пополнить образование, а надо бы, особенно Эпикура, незаурядные способности которого и тяга к знаниям (все то, что наполнило бы его раньше, как и всякого отца, гордостью и восхищением) при теперешней жизни просто пугали. Его старший сын на глазах становился взрослым, равнодушный к забавам и играм сверстников, с не по-детски серьезным взором и пытливым умом, все чаще устремлявшимся к небу, к бескрайнему и непостижимому космосу. Его мало интересовали поэзия и музыка и, довольно безразлично внимая восторженным воспоминаниям отца о пышных представлениях в театре Диониса (тем более что на Самосе театральные представления были к этому времени редкостью), Эпикур упорно расспрашивал его о том, о чем сам Неокл знал значительно меньше – о мудрости Гераклита, Анаксагора и Протагора, о том, какие же секреты мироздания открылись этим бессмертным мужам на долгом пути познания мира. Неокл старался припомнить все, что он знал об этих философах, убеждался, что знаний его слишком мало, чтобы насытить пытливый ум сына, и думал о том, что придется его все-таки отправить поучиться к какому-то философу, хотя бы ненадолго.

Как свидетельствуют античные писатели, Эпикуру уже с раннего возраста была суждена та двойственная жизнь, которой жили и некоторые другие философы древности: жизнь бедняка, озабоченного каждодневным добыванием средств к существованию, и мыслителя, жаждущего проникнуть в загадки Вселенной, и так жил он почти до сорока лет. Он беседовал с отцом о «Теогонии» Гесиода философскую символику которой разглядел еще в детстве, а потом помогал ему убирать помещение для занятий, обрабатывать их земельный участок. Как смеялись впоследствии недоброжелатели, «он при матери ходил по лачугам, читая заклинания, а при отце учил азбуке за ничтожную плату». И действительно, в определенные дни его мать Хайрестрата ходила по домам совершать очистительные жертвоприношения, изгонять духов, читать заклинания против всякого зла, она брала с собой старшего сына, и перед уже задающимся извечными вопросами юношей вставала удручающая картина невежества, темноты и бессмысленных суеверий – зрелище, способное заглушить самые светлые намерения и поставить под вопрос саму необходимость познания. Старухи, шепчущие присловья, плюющие через плечо, брызгающие водой, переставляющие в каком-то имеющем для них некий тайный смысл порядке потемневших от времени божков на алтарях, девицы, мечтающие о приворотном зелье для богатых содержателей и до крика пугающиеся сов, ворон и летучих мышей, стяжатели с желтыми лицами и толстыми пальцами (из тех, что переворачивают дома всю мебель, если вдруг потеряется грош) – все они, чередой проходящие перед сыном Хайрестраты (он стоял за матерью, держа мешочек со всеми ее атрибутами), вызывали в нем презрение и жалость. Эти люди казались достаточно противными и в то же время совершенно беззащитными перед сонмом темных сил, которые, видимо, окружали их в зыбкой и небезопасной реальности и которые им хотелось то ли умилостивить, то ли отогнать.

Может быть, думалось сыну Неокла, они были такими оттого, что слишком мало знали о мире, что жизнь их была ограничена тесными стенами домов (одни – побогаче, другие – победнее, не все ли равно), лавок, пропахших оливковым маслом и вяленой рыбой, пыльных и шумных мастерских. Казалось, что для этих людей, погрязших в каждодневных заботах и суетных мелочах, нет вообще ни вечносущего неба, ни мириад далеких светил, что они – существа совсем иной породы, чем те великие мужи, о бессмертных учениях которых он выспрашивал отца. Убогость и мелочность жизни людской (хотя, может быть, хотелось верить подростку, где-то в других местах и иных землях люди живут иначе) действовали удручающе, появлялось желание как-то помочь им, что-то объяснить, но потом они с матерью возвращались домой, и он забывал о виденном, целиком погружаясь в чтение мало кому интересных сочинений и размышления о том, что во все времена влекло к себе лишь немногих. Юноша Эпикур вновь перечитывал «Теогонию», в тщетной надежде уловить причинную связь между именами богов и богинь, обозначавших первоначала и этапы развития нашего мира и отделенных у Гесиода друг от друга лишь ничего не объясняющим «а потом». Из Хаоса возникли Эреб – мрак и Черная ночь, писал древний поэт; совокупившись, они породили светлый Эфир и Гемеру-день. Гея же родила звездное небо, высокие горы и море… Гесиод добросовестно пересказывал, вернее, перечислял все известное (откуда известное?) ему о сотворении мира, ничего не объясняя и, повидимому, ни в чем не сомневаясь, в глубокой уверенности, что есть такие вещи, до которых человек просто не должен доискиваться, дабы не переступить отведенного смертным предела познания. Но именно эти вещи не давали покоя юному сыну Неокла: Что есть наш мир? Откуда он? И зачем? И что есть люди? Для чего им разум и что такое разум, какова его природа? И наконец, возможны ли вообще ответы на все эти вопросы? И откуда же взялся тот Хаос, из которого, как утверждает Гесиод, все потом возникло? Что это было: зияющая пустота (мальчик не мог представить ее воображением, но ощущал всем своим существом ее всепроникающее присутствие, если только может присутствовать то, чего нет и что в то же время есть повсюду и во всем) или же это было скопление некоего первовещества, из которого образовалось потом сущее во Вселенной?

Сын Неокла выходил за порог: звездное небо над головой вещало лишь единицам из смертных понятную повесть, но он не слышал, или, по крайней мере, пока еще не слышал того бессмертного Логоса – сущности мира, который вещал о тайных Вселенной мудрецам и философам. Мальчик шел спать, а потом в один из последующих дней поставил в тупик (как писал об этом античный писатель Аполлодор в своем сочинении «О жизни Эпикура») своего школьного учителя вопросом о происхождении Гесиодова Хаоса, и бедный Неокл не смог, вероятно, ответить ничего вразумительного двенадцатилетнему сыну. Он не знал, радоваться ему или же огорчаться столь быстрому развитию первенца. Он вспоминал все, что слышал когда-то или же читал о жизни философов, о том, как поступали в тех или иных случаях их более обыкновенные отцы, но ничего подходящего на ум не не приходило. Вспоминалось, что каменотес Софрониса на вопрос, как ему следует воспитывать сына (им был бессмертный Сократ), получил такой вот ответ от прохожего халдея: «Не мешай ему быть таким, каков он есть». Сам Неокл, конечно же, ни в чем не собирался мешать своему одаренному сыну и даже решил окончательно наскрести как-нибудь денег, чтобы отправить его поучиться философии в какую-то из школ, но позади всех этих размышлений отчетливо маячил один, но самый главный вопрос: «Зачем?»

Зачем сыну тратить несколько лет, доискиваясь до мудрости, добираясь до истины, если единственное, а если и не единственное, то главное, чем ему предстоит заниматься потом всю жизнь, – это добывать пропитание себе и своим будущим детям, трудиться так или иначе за гроши, ведя скудную жизнь неимущего человека, для которого вся эта философия – ненужная и даже обидная роскошь?.. Неоклу так хотелось представить себе сына, возмужавшего и бородатого, в чистом отглаженном гиматии, представить себе, как он чинно прогуливается с образованными собеседниками, с друзьями-философами, а то и с учениками по тенистым дорожкам рощи Академа, но в голову почему-то лезли совсем иные картины: потемневшие от ссадин и грязи подростки, с разбитыми о дорожные камни ногами и следами бича на спине, как их гнали (ему приходилось слышать об этом от очевидцев) из Олинфа на невольничий рынок, а ведь тоже небось не жалели отцы на учение…

И все это могло стать их общей грядущей судьбой, если события в Греции и дальше будут развиваться таким образом, как после сражения при Херонее. Потому что, хотя даже сами македоняне, немного как будто бы растерявшиеся после смерти Филиппа, «считали, что Александру вовсе не следует вмешиваться в дела Греции и прибегать там к насилию», новоявленный царь принял решение стремительным маршем привести в повиновение все эллинские области и города, чтобы затем без помех, оставив на западе укрепленные тылы, приступить наконец к осуществлению своей давней мечты – к покорению востока. Для начала же грекам нужно было дать такой урок, чтобы навсегда отбить у них охоту к неповиновению, – и вот ученик Аристотеля (которого, по его собственным словам, «Илиада» и «Одиссея» сопровождали в походах «как напутствие») приказывает сровнять с землей Фивы, наказывая фиванцев за попытку отложиться. Древнейший во всей Элладе город, где согласно преданиям родился бог Дионис и где финикиец Кадм ввел впервые в употребление алфавит, где жили в седые мифические времена гомеровские цари и герои, этот город «был взят, разграблен и стерт с лица земли. Александр рассчитывал, что греки, потрясенные таким бедствием, впредь из страха будут сохранять спокойствие… Пощадив только жрецов, граждан, связанных с македонцами узами гостеприимства, потомков Пиндара, а также тех, кто голосовал против восстания, Александр продал всех остальных в рабство, а их оказалось более 30 тысяч. Убитых же было более 6 тысяч».

Следующими могли стать Афины, так как Александр, унаследовавший вместе с престолом отца и его презрительную ненависть к Демосфену, «объявил, что он хочет, чтобы Демосфен, который называл его мальчиком и подростком… увидел его мужчиной под стенами Афин». Он потребовал выдачи вожаков демократии, и прежде всего Демосфена, который, узнав об этом, сказал знаменательные слова: «Все мы знаем, как торговцы, выставляя на блюдечке образец, по нескольким зернышкам пшеницы продают ее целую партию, так и вы того не замечаете, что в нашем лице самих же себя выдаете всех до единого». Так оно впоследствии и вышло. Несмотря на то, что в Афинах опять возобладали сторонники подчинения македонянам, страх перед не знающим сомнений сыном Филиппа был так велик, что никто не решился отправиться к нему послами просить о милосердии. Такого эллины еще не видывали: при всем вошедшем в легенды обаянии Александра и как будто бы даже щедрости это был герой беспощадный и равнодушный, мысли которого устремлялись все к новым и новым свершениям, новым великим целям, скользя по поверхности мутного моря людского. В грандиозных его замыслах не было и не могло быть места сожалениям по поводу гибели не только что отдельных людей, но целых народов и государств. У него было свое представление о том, как должна быть устроена часть Ойкумены, предназначавшаяся ему самими богами, а мнение тех, чьи судьбы и жизни он был намерен перекроить на свой лад, в расчет не принималось. Что ему было за дело до гордости и славы афинян – создателей великой, неповторимой культуры; их время навсегда уходило, а молодой македонский царь, о котором в народе шептали, что это не кто иной, как сын самого Зевса, открывал новую страницу в истории…

А сын клеруха Неокла, также обретший бессмертие, хотя он и не совершил в своей жизни ни единого ратного подвига, продолжал ломать юную голову над загадками мира и бытия, равнодушный к деяниям сильных мира сего и даже к свершениям богоподобного Александра, поражавшего человечество удалью и бесстрашием. Возможно, что для Эпикура, ненавидевшего, о чем свидетельствуют его собственные высказывания, македонян, этих завоевателей и полуварваров, непобедимый герой в царской порфире был не более чем проявлением, наиболее ярким и ужасающим, неразумного и разрушительного начала нашего мира, одним из тех, для кого нем извечно великий Логос и которые не стоят поэтому ни единого слова, нн единого упоминания в философских сочинениях о закономерностях бытия. Для него, потомка древнейшего народа, чья культура уходит корнями в мифические микенские времена, народа, давшего стольких великих мыслителей и поэтов, ценность человеческой личности определялась иными качествами, и уже с юных лет сына Неокла влекли к себе – как примеры подлинно человеческой жизни, такой, какой она должна быть в своем наиболее совершенном осуществлении, – бессмертные образы тех героев мысли, вся жизнь которых была, по словам Платона, гигантской битвой за понятие бытия. По мере оскудения Эллады все меньше рождалось таких людей, но ведь они жили же когда-то, эти поистине нечеловеческой мощи ума и духа мужи. И чем мельче, неопределеннее становилась жизнь греков, тем больше эти неповторимые образы влекли к себе тех, кто еще стремился, надеялся, пытался сохранить былое достоинство и смелость мышления, влекли как незримое, но самое ценное из достояний их потерпевшего поражение народа и виделись, возможно, залогом, обещанием того, что это поражение еще может оказаться не окончательным.

Таких людей, интуиция которых, способность к созерцанию (как сами они называли этот способ познания) позволяла им проникать в загадки космоса и тайны бытия, людей, которые проводили свой век, «направив свой взор на все небо», было немало в давние времена и на Самосе. Здесь жили мудрец Питтак, утверждавший, что «добрым быть нелегко», «слушатель» его Ферекид Самосский, «первым написавший о природе и богах и слывший провидцем, флотоводец и воин Мелисс, сын Ифигена, учившийся у Парменида. Мелисс считал, что Вселенная бесконечна, неизменна, недвижима, едина, подобна себе самой, и утверждал, что познание сущности мира невозможно. Два века назад, когда остров был еще могуч и богат, здесь жил и славнейший из самосцев, наиболее загадочный из смертных, почитаемый всеми греками Пифагор. «Юный, но жаждущий знания, он покинул отечество ради посвящения во все таинства, как эллинские, так и варварские», побывал в Египте, на Крите, может быть, даже в Вавилоне и вернулся на родину образованнейшим человеком (это признавал даже Гераклит, ни в ком не желавший видеть ни мудрости, ни истинного ума). Приобщившись к таинствам египетских жрецов, он привез в Элладу учение о переселении душ, утверждал, что помнит о своих бывших воплощениях и может даже рассказать, кем он был раньше: например, рыбаком на острове Делос.

«Предававшийся исследованию больше всех прочих людей», Пифагор занимался астрономией, математикой, музыкой, видя в последней одну из форм выражения сущности мира. Божеством для него было число, которое он положил в основу своей системы мироздания, где были связаны между собой все проявления материи и духа – все то, что, по его мнению, может быть выражено в математических формулах. Как утверждают античные авторы, Пифагор оставил после себя несколько сочинений – «О природе», «О воспитании», «О государстве», однако ко времени Эпикура об учении его знали лишь понаслышке, в основном через посредство Платона и других философов (причем многое было домыслено ими), а самих сочинений уже никто не имел.

Не желая мириться с тиранией Поликрата, Пифагор удалился в Италию и основал там в городе Кротоне школу, а вернее, тайный союз своих последователей и единомышленников. Их было около трехсот человек, мужчин и женщин, и они приобщались будто бы к некоему особому знанию, вызывая подозрение и возмущение со стороны по старинке мыслящего народа. В основе учения пифагорейцев лежало убеждение в том, что в тысячелетнем круговращении жизни земной души проходят через тела различных людей, животных и даже растений, и смерть, таким образом, есть не что иное, как очередное перевоплощение. Они считали грехом убивать животных и есть их мясо, поскольку животные также имеют бессмертную душу. Вступая в союз, пифагорейцы пять дней проводили в молчании, внимая только речам своего почитаемого, как бога, учителя, но даже не видя его, пока не закончатся предварительные испытания. О Пифагоре ходили легенды, будто он вышел к людям, пробыв до этого двести семь лет в Аиде; он казался всеведущим, величественный и грозный, как Аполлон, взыскующий высших тайн бытия и лишь одними ими дорожащий. «Жизнь, – говорил он, – подобна игрищам, иные приходят на них состязаться, иные – торговать, а самые счастливые – смотреть: так и в жизни иные, подобные рабам, рождаются жадными до славы и наживы, между тем как философы – до одной только истины».

Пифагорейцы считались приверженцами олигархии (хотя, по существу, их учение явилось одной из первых попыток уравнять всех людей перед лицом вечной жизни), их вера казалась кощунством по отношению к привычным богам, и, как доносят до нас легенды, почти все члены союза погибли в огне во время одного из своих собраний в доме Милона в Кротоне где-то в 500 году до н. э. О смерти самого Пифагора не известно ничего достоверного, учение же его держалось еще несколько столетий. С Пифагора античные авторы начинали обычно свой перечень так называемых «разрозненных философов» (не принадлежавших к каким-то школам и не связанных или же почти не связанных ни с какой другой из современных им мировоззренческих систем), который они завершают Эпикуром.

При всем различии таинственных построений Пифагора и той системы взглядов, которая сделалась впоследствии известной под названием эпикуреизма, всех их: и Пифагора, помнящего о своих предшествующих жизнях, и Гераклита, жившего лишь затем, чтобы «постигать знание, которое правит всем через все», и «задорного бичевателя Гомеровых кривд» Ксенофена, и великолепного чудодея Эмпедокла, и, наконец, восхищавшегося ими в свои юные годы сына Неокла – всех их роднило, объединяло «главное мнение»: глубокое убеждение в материальности вечно сущей и вечно меняющейся Вселенной, которой правят вытекающие из этой самой материальности и доступные познанию законы. Их объединяло неистребимое желание проникнуть в эти законы, прокладывая человечеству путь к осуществлению конечной и, может быть, единственной его цели – стать материей, саму себя осмысляющей. Казалось бы, зачем нам, решившим проследить жизненный путь одного из последних материалистов античности, вспоминать об этих далеких его предшественниках? Но дело в том, что без сравнения с ними, жившими на самой заре европейской цивилизации и во многом определившими дальнейшее ее развитие, невозможно понять до конца ни смысл и сущность философии Эпикура, значение его горького равнодушия, завершающего многовековой дерзкий поиск эллинской мысли, ни саму его личность: не открывателя, не наставника, не строгого судии заблуждений и слабостей своих современников (какими претендовали быть Гераклит или же Платон), но – Спасителя людей, спасителя от нарастающей жестокости и бесчеловечности, от страха, беспомощности и отчаяния перед уже ясно вырисовывающимся финалом их поучительной и блистательной истории.

Слабела, хирела Эллада, все более мизерными становились дела и заботы греков (теперь уже не свободных людей, но бесправных и льстивых подданных сначала македонских царей и наместников, а потом презирающих их римлян). Менялись задачи философии, менялись и сами фигуры философов, все больше превращавшихся из создателей грандиозных космогонических систем или в проповедников разумного компромисса с сильными мира того, или же в отчаянно-грозных пророков грядущего катаклизма. И даже уже Эпикуру великие «мужи-философы» прошлого казались порой такими же мифическими, как Агамемнон или Паламед, так они были не похожи на окружавших его людей, людей, не слишком-то просвещенных, постоянно озабоченных добыванием жизненных средств, обуреваемых сомнениями и страхами, опустившихся, близких порой к отчаянию. И поэтому сыну клеруха Неокла хотелось знать все о великих мыслителях прошлого: ему хотелось надеяться, верить, что сила гордого и непреклонного духа этих факелоносцев в бесконечной эстафете познания, мощь их ума, навеки запечатленная в их сочинениях (поражавшая даже в тех немногих фрагментах, которые пощадило равнодушное время), что все это может стать опорой и ему, рожденному, как видно, для тех же самых задач, но уже в очень печальное время… Хотя, впрочем, чем больше он узнавал о жизни этих мудрецов, тем больше приходил к убеждению, что жизнь человеческая, жестокая, неустроенная и не слишком-то разумная, всегда оставалась одной и той же, и быть философом – означало разглядеть в этом хаосе никем не управляемого бытия высшую гармонию мира, поверить в нее и донести до людей.

Разве было более радостным или же спокойным то время, когда два с половиной столетия назад нищий старик Ксенофан пел на рынках и площадях за грошовую плату, а то и просто за сытный обед собственного сочинения поэмы на исторические и философские темы? После того как ионийские города подпали под власть персов, Ксенофан, учившийся у Анаксимандра, навсегда покинул родной Колофон и более шестидесяти лет странствовал с посохом в руках от египетского Навкратиса до скифской Ольвии, вспоминая в поэме «Основание Колофона» былое величие своих соотечественников. Причину поражения греков Колофона, Милета, Эфеса он видел в том, что они променяли суровую доблесть предков на тину восточной роскоши и сделались в силу этого неспособными к сопротивлению варварам. Какое-то время Ксенофан прожил в Сицилии, а под конец своей долгой жизни (он умер почти ста лет от роду) поселился в Италии, в недавно основанном городе Элее.

Из многолетних странствий он вынес убеждение в том, что жизнь на земле развивалась не так, как толкуют об этом мифы и наивные предания древних. Окаменелости растений, кости вымерших животных, которые довелось ему видеть, наводили на мысли о том, что земная поверхность имела когда-то совсем иной вид, что море и суша менялись местами, а люди лишь по истечении неизвестно сколь долгого времени превратились в разумные существа и создали культуру и общество. Обширность знаний Ксенофана (за что его порицал Гераклит) удивляла современников. «Он утверждал, что есть четыре основы сущего, что миры бесчисленны, но неизменны», что не боги (и тем более не олимпийцы, над которыми откровенно смеялся бродячий философ) сделали человека тем, что он есть, а он сам создал и себя самого, и все то, что он имеет теперь: «Боги не все открыли смертным от начала, но сами они, ища, находят постепенно лучшее».

Однако человек своего времени, Ксенофан не мог отказаться окончательно от идеи бога, считая, что миром правит некое «высшее существо», мировая душа, пронизывающая собой все сущее. Утрата отечества, нелегкая жизнь без родных и близких, разноречивые впечатления, свидетельствующие о бесконечной переменчивости всего сущего, – все это наводило на мысль о том, что достоверное знание о мире, по-видимому, невозможно: «Достоверного знания… о том, что я называю целым природы, никто никогда не имел и не будет иметь, и если бы даже кому-нибудь и случалось высказать истинное, он бы сам того не знал, ибо над всем царит мнение». И поэтому в отличие от своего учителя, ионийского натурфилософа Анаксимандра, стремившегося выявить первоэлементы всех вещей, Ксенофан избегал определенности выводов и, по словам Аристотеля, «ни о чем… не высказывался с отчетливой полнотой», не сомневаясь лишь в том, что здесь, у нас все родилось из земли и в нее же вернется. Многие изречения Ксенофана воспринимались его современниками как пророчества.

Но с еще большим, поистине трепетным благоговением воспринимались в течение ряда столетий изречения Гераклита, сына Блосона из Эфеса, прозванного Темным за сложность и запутанного слога. Он «с детства… заставлял дивиться себе: в молодости – утверждая, что он ничего не ведает, а взрослым, что он знает все», а его сочинение о мироздании (эта грандиозная, проникнутая провидческим пафосом книга о всеобщей космической борьбе) по праву считалось драгоценнейшим из достояний эллинской мысли. В ней Гераклит попытался пересказать людям то, о чем поведал ему самому вечный голос вселенского Логоса, который «недоступен пониманию людей ни раньше, чем они услышат его, ни тогда, когда он впервые коснется их слуха». Эту книгу первым принес в Элладу некий Кратет, утверждавший, что нужно быть делосским водолазом, чтобы не захлебнуться в ней. И действительно, архаически-торжествепная темнота ее стиля, сложность фраз (напоминавших язык трагедий Эсхила), в чем менее прозорливые и не столь одаренные толкователи усматривали не только небрежность, но даже временные «затмения сознания», – все это заставило немало потрудиться античных комментаторов.

Гераклит был из тех людей (которых, если присмотреться, не так уж мало во все времена, хотя в сумрачные периоды упадка того или иного общества их становится, конечно, меньше), для которых самым важным является вопрос: «А что же там, за пределами нашей земли, за гранью этого мира?», которых процессы, происходящие в космосе, интересуют гораздо больше, чем окружающая их жизнь и, уж конечно, больше, чем их собственное благополучие. Такие люди словно бы и рождаются только затем, чтобы открыть для разумных существ хотя бы какие-то из законов Вселенной, хотя бы приблизить не ведающих о красоте мироздания и озабоченных прежде всего преходящими проблемами собственного существования к так никогда до конца и не постижимой грандиозности вечного пространства и времени.

Уже с молодых лет поглощенный, очарованный дарованным ему откровением вечной текучести бытия, величественной и страшной картиной периодически вспыхивающего космоса, Гераклит уступил брату сан базилевса (царя-жреца) в их древнем Эфесе и в дальнейшем всецело посвятил себя осмыслению мира. Именно осмыслению, ибо единственным средством познания была для него интуиция, позволявшая ему проникать в скрытую гармонию извечных противоположностей мироздания и бытия, чтобы воссоздать ее потом в пророческой символике своей поэзии. Нетерпимый к людям, считая себя причастным к мировой судьбе и необходимости, презирая суету бытия и человеческие слабости, Гераклит удалился в горы и прожил там почти до конца своих дней, «кормясь быльем и травами».

Этот сумрачный гений не ставил своей задачей выявление закономерностей жизни людской, того бытия, которое было для него, причастного ко вселенскому разуму, не более чем «кучей сору»; он не стремился к пониманию взглядов своих современников, заранее уверенный в том, что все человеческие мысли не более чем детские забавы. И хотя он признавал какую-то ценность идей Фалеса, Адаксимена и Анаксимандра, он любил повторять, что дошел до всего сам, ибо «сколько много речей он ни слышал, ни одна не заключала в себе истины».

Уверенный в своей «вечной славе вопреки всему тленному», Гераклит создает гигантскую картину мироздания, которая есть и мировая война, и вечная гармония, и правда, и необходимость, и судьба – «дитя играющее». «Все возникает по противоположности и всей цельностью течет как река. Вселенная конечна, и мир един. Возникает он из огня и вновь исходит в огонь попеременно, оборот за оборотом в течение всей вечности», – писал эфесский мудрец, утверждая идею всеобщего и непрерывного становления, в котором не имеют значения отдельные вещи и явления, идею единства противоположностей. Открывший одним из первых великую истину, что внутренний мир человека так же безграничен, как и космос великий, внешний, что «пределов души не отыщешь, по какому пути ни иди, – так глубок ее Разум», сын Блосона отважно пустился в странствие к этим недосягаемым пределам, странствие, которое дается в удел лишь очень немногим и из которого можно и не возвратиться…. За высшую радость познания (даже не радость, нет слова, способного отразить совершенно точно это священное чувство приобщения к тайнам Вселенной) Гераклит заплатил одиночеством всей своей жизни, трагическим отчуждением от людей. Но и впоследствии эллины, гордясь великим своим соплеменником и поражаясь нечеловеческой мощи его ума, нисколько не удивлялись необычности его жизни, высокомерию и тяготению к одиночеству, ибо прекрасно понимали, и с каждым поколением все больше, что так и только так мог жить человек, причастный к тайнам Вселенной.

А на западе, на другом конце греческого мира, другой, не менее известный философ, и не только философ, а врач, жрец, оратор и политик Эмпедокл из сицилийского города Агригенда, в пурпурной одежде, препоясанный золотом, совершал чудеса на глазах у благоговейно замирающего народа, как рассказывал об этом его ученик, знаменитый софист Горгий. Об Эмпедокле ходила молва, что он исцеляет больных и даже оживляет умерших, и тысячи страждущих молили его об избавлении от немощи. Он и сам уверовал в то, что обладает божественной силой, утверждал, что может повелевать ветрами, зноем и ливнями: «Я для вас ныне бессмертный бог», – говорил этот в высшей степени необычный человек из древнейшего рода, отказавшийся, как и Гераклит, от царской короны и считавший своей жизненной целью изучение природы и помощь людям. И действительно, Эмпедокл не только облегчил страдания многих своих соотечественников, не только, как пишут об этом античные авторы, помогал нуждающимся и обездоленным, но даже избавил целый город Селиунт от свирепствовавшего там мора, осушив почву, а также улучшил климат в родном Агригенте, предложив пробить в скалах проход, открывший доступ северным ветрам. Пристрастие к роскошным одеждам и тщеславие, казавшиеся уже многим из его современников неуместными для столь великого мужа, сочетались в нем с огромным умом и разносторонними знаниями, что позволило Эмпедоклу создать в своей поэме «О природе вещей» величественную картину мироздания, всю словно бы пронизанную грозным дыханием космоса, загадочными голосами его непостижимых глубин. Развивая вслед за ионийскими натурфилософами, Фалесом, Анаксименом и Анаксимандром, учение о первовеществе, он выдвигал четыре неизменных элемента, из которых слагается все сущее: огонь, воздух, земля и вода, наделяя их именами богов и говоря о них как о неких живых, разумных существах. Извечная борьба противоположностей представала у Эмпедокла как противоборство Любви и Вражды, причем «рождения всего возникшего виновником и творцом является гибельная Вражда, виновником же конца мира возникших вещей, их изменения и возвращения в единстве – Любовь». Поскольку именно в результате окончательной победы Любви совокупность всего вещества во Вселенной, как представлял себе агригентский философ, сплавляется через определенные космические периоды в некое качественно однородное единство – в божественный Сфейрос, который есть одновременно и разрушение реального мира вещей, и осуществление высшей цели всего сущего, природы и Вселенной. Полное царство Любви – это периодически повторяющиеся мировые пожары, когда (об этом же учил и Гераклит) всесильный, вечный и наделенный разумом огонь все будет «разделять и связывать».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю