355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Гончарова » Эпикур » Текст книги (страница 16)
Эпикур
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:45

Текст книги "Эпикур"


Автор книги: Татьяна Гончарова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)

Да и кто мог теперь разобраться в становящейся с каждым годом и каждым днем все более странной, как бы двойственной жизни афинян: с одной стороны, побуждаемые несбыточными мечтами о независимости и демократии, они собирали последние силы для борьбы с македонянами, а с другой – почти все они в глубине души понимали, что весь прежний их мир рушится прямо на глазах, все расползается по швам, и чем все это окончится, не хотелось и думать. И поэтому безразличие ко всему на свете, кроме выгоды сегодняшнего дня, кроме собственного самосохранения, становится постепенно определяющим отношением к жизни, а в отношениях между людьми воцаряется та «бессовестность», о которой со спокойным и презрительным удивлением писал Феофраст. Уважение граждан друг к другу утрачивалось, по мере того как они превращались все больше во что-то более близкое рабам, чем свободным, никто уже не дорожил ничьим мнением, и каждый считал для себя возможным делать все, что ему заблагорассудится и что еще позволяли все более сужающиеся рамки их общей несвободы. И еще более странным может показаться то, что именно в этой печальной обстановке общественного и нравственного упадка находилось немало таких, которые продолжали взывать (и взывать все более громко и страстно, по мере того как нарастала деградация) к справедливости, совести, честности и прочим добродетелям, которых оставалось все меньше в скудеющей эллинской реальности. Они уже не были свободными в прежнем, подлинном понимании этого слова, и поэтому на глазах друг друга при взаимном презрительном удивлении утрачивали моральные качества свободных людей, но они еще не были рабами и поэтому болезненно переживали собственное неостановимое падение и пытались его как-то приостановить.

Как жить, чему следовать в отношениях между людьми, считать ли извечными и непреложными хоть какие-то нравственные принципы или же лучше все это раз и навсегда отринуть и позабыть?.. И, может быть, самое правильное – это жить так, как призывают киники, «жевать бобы и не знать хлопот», отбросив как несуществующие все прописные истины и не оправдавшие себя добродетели? И не предъявлять к своим соплеменникам слишком высоких требований, относиться к ним так, как киник Кратет, прощающий побежденным их несостоятельность и понимающий, что неоправданно и тщетно искать высокой нравственности у голодающих. «У бедных своя мораль, – утверждал этот горбатый философ, – мораль более подлинная и естественная, потому что самые отвратительные пороки, и самый страшный из них – жадность, рождает собственность, деньги. Это так просто и между тем так трудно – поделиться с ближним, поддержать неимущего и накормить голодающего», – смеялся Кратет. В сребролюбии, скаредности он видел причину многих общественных бед, жадность представлялась ему чем-то вроде душевной болезни, некой язвой, разъедающей психику изнутри и превращающей человека в нелюдя. И в способности человека преодолеть в себе этот страшный недуг Кратет видел единственный путь к душевному спокойствию, к нравственному очищению, единственное средство обрести философский взгляд на вещи и стать наконец действительно человеком: «сумеешь легко развязать кошелек и, запустив туда руки, щедро давать другим, а не так, как теперь, терзаясь, медля и дрожа, как будто у тебя руки отнимаются. Ты будешь так же поступать, когда у тебя кошелек полон, а если он опустошится, не станешь горевать… не имея гроша за душой, не будешь желать ничего большего, но станешь жить, довольствуясь тем, что есть, не стремясь к тому, чего нет, вполне довольный действительностью…» Так просто и между тем поистине непреодолимо, недостижимо для большинства смертных, у которых засаленный кошелек, не всегда даже туго набитый, вытеснял понемногу и любовь, и долг, и семью, и отечество, и самую душу…

Все же прочее, всякие там благородство, совестливость, высокий образ мыслей Кратет и все другие киники считали не стоящей упоминания чепухой, досужей выдумкой не знающих подлинной жизни людей. Бесконечно далекий от того, чтобы взывать к идеалам, навсегда оставшимся в прошлом, к тем ценностям, в которые он не верил вообще, он советовал людям жить проще, как можно проще и любил повторять, что только тогда станешь истинным философом, когда «поймешь, что нет никакой разницы между вождем войск и погонщиком ослов». Сам прожив жизнь «шутя и смеясь, как на празднике» (о, этот горький смех бессилия и безнадежности, хуже которого нет, наверное, ничего), фиванский мудрец старался как мог подбодрить, порадовать людей, сострадая им всей душой и не в силах им действительно помочь, и люди видели это, понимали и любили бескорыстного киника.

Действительно, киники словно бы смеялись над всем белым светом и прежде всего над собой и при этом пользовались уважением не только простого люда, но и сильных мира того. Потому что, бесприютные и неимущие, все променявшие на нищенский посох и свободу, они действительно ни от кого не зависели или зависели в бесконечно меньшей степени, чем большинство окружавших их людей. Ничем не дорожа и ни в чем особенно не нуждаясь, они могли позволить себе роскошь ценить человека не за то, что он имеет, не за золото, вещи, земельные угодья и количество рабов, а за то, что он представляет сам по себе, за ум, душу, доброту, за его отношение к людям и прежде всего к обездоленным и сирым. Испытывая непреодолимое отвращение к тем формам общественного бытия, в условиях которого им выпало жить, не желая участвовать в нарастающей лжи, жестокости и насилии человека над человеком, они отрицали саму пользу развития, культуры, цивилизации, утверждая, что по мере этого развития извращается, изживается все хорошее, цельное, здоровое, что было изначально присуще роду людскому. Главное же зло, как и Кратет, они видели в собственности. Все зло в вещах, – проповедовал его ученик и последователь Метрокл, – ибо они «покупаются или ценой денег… или ценой времени и забот». Страсть к приобретательству как худшее из зол высмеивал в своих диатрибах бывший раб Менипп из Гадар, а Моним Сиракузский, не имевший привычки стеснять себя в выражениях, «говорил, что богатство – это блевотина».

И вообще для киников (в большинстве своем людей из низов, не получивших особенного образования, в достаточной степени чуждых утонченной культуре, традиционному образу жизни обеспеченных эллинов прошлого) жизнь представлялась тяжелой, простой, некрасивой, не слишком-то ценной. Общественные установления, цивилизация, государство отождествлялись для них с угнетением, неравенством и унижением, бесконечным, многообразным, умерщвляющим унижением простого человека, бессильного перед этим непреодолимым злом. Они видели мир глазами людей, не верящих больше ни в собственное, ни в историческое будущее. Все казалось им бесполезным, бесцельным и лишним, они жили, лишь бы прожить, сами не зная для чего. И если Сократ (первым начавший ту «перечеканку монеты», которую считали своей главной целью Диоген и его последователи) убеждал когда-то Антисфена, что лучше и безопаснее быть участником хора, чем протагонистом-актером на первых ролях (поскольку «все они погибают от мечей, страдают сверх всякой меры и на глазах у всех участвуют в ужасающих трапезах»), то теперь киники отказывались петь и в хоре. Они отказывались работать, заниматься общественной деятельностью, служить в армии, не приобретали собственности, не женились, не заводили детей, чтобы не быть бессильными свидетелями и их страданий.

Те очень немногие из них, которые имели склонность к сочинительству (и прежде всего Менипп), придумывали забавные письма от имени богов, ни во что не веря и не боясь никаких несуществующих высших сил; сочиняли всякие невероятные истории, все выворачивая наизнанку, чтобы сделалась еще яснее и несомненнее вопиющая неподлинность человеческой жизни. Но вообще они воздерживались от каких-либо писаний, предпочитая обучать своей философии прежде всего примером собственной жизни, следуя в этом заветам Диогена: «Я считаю важным приносить человеческому роду пользу больше других людей не только тем, что у меня есть, но и самой своей личностью».

Особенно важным казалось киникам называть все вещи своими именами, что они и делали с неукоснительной последовательностью, словно бы нарочито зля обывателей, стремящихся сохранить хотя бы внешнюю благопристойность. Впрочем, может быть, и не нарочито, поскольку киникам было действительно глубоко безразлично мнение окружающих; просто эти оборванные философы отчаяния и нищеты по-своему понимали правду жизни и пользу ее отражения в словах и делах, стремясь во всем оставаться предельно правдивыми и больше всего ненавидя лицемерие. Впоследствии, упрекая киников в том, что они «наносят ущерб стыдливости», Марк Туллий Цицерон так подытоживал общее на этот счет мнение: «Они порицают и высмеивают нас за то, что мы, говоря о непозорных вещах, употребляем постыдные слова, а позорные вещи называем их именами. Разбойничать, обманывать, прелюбодействовать, по существу, позорно, но об этом говорят… прилагать старания насчет детей, по существу, прекрасно в нравственном отношении, но по своему названию непристойно. Эти же философы рассматривают и многое другое по этому вопросу, нанося ущерб стыдливости». Той «стыдливости», которая становится излишней роскошью в обществе, где уже все презирают друг друга как несвободных и где высокие слова обесцениваются убожеством реальности.

Киники не видели будущего (может быть, потому, что у того слоя людей, который они представляли, этого будущего действительно не было), не верили ни в какое дальнейшее совершенствование жизни. Они ненавидели общество, принижающее и отвергающее их, и считали единственно счастливой жизнь «по природе» – жизнь первобытной орды, где, как им казалось, все были равны и где имели значение прежде всего естественные достоинства людей. Только там, в «золотом веке Кроноса», торжествовало, как любили они подчеркивать, подлинное право – естественное право, даже жизнь диких зверей казалась им лучше и правильнее жестокой, неправедной и самоубийственной жизни их современников. А может быть, просто им нравилось верить, что на тех, других срезах времени, в диком стаде или же в первобытной орде, была возможной та самая свобода, которую они ставили превыше всего, ценили дороже всяких благ и добродетелей. Та вожделенная и недосягаемая человеческая свобода, которая обернулась для них свободой бродячей собаки, потому что никакой иной и не могло быть в том раздираемом тревогой мире, в котором им выпало жить.

Это был один ответ на кровь и насилие столетие длящихся войн, на нищету оторвавшегося от исконного труда на земле и превращавшегося в чернь народа, на указы македонских военачальников и оргии на Акрополе. Это был бессильный, но категорический ответ внутренне свободных людей, людей, возможно, созданных для лучшей доли, но не обретших ее и не имеющих больше надежд когда-либо обрести. Это был ответ гордых – при том, что они стали всего-навсего бродячими собаками – людей, поставивших бедность выше богатства, природный ум выше ложной образованности и убогость, некрасивость, неустроенность – выше зиждущегося на неправедности великолепия.

Но это о тех, которые больше не верили в способности людей выработать более правильные и разумные способы существования, а что же оставалось другим, которые продолжали считать, что все в мире стремится к какой-то неведомой, но главной, все объясняющей и оправдышающей цели?.. Трудно объяснить, обосновать достаточно убедительно, почему человек выбирает для себя ту или иную философскую систему, чем в конечном счете определяется его концепция жизни, его понимание мироустройства и бытия. Вероятнее всего, что выбор этот определяется прежде всего складом ума и души, особенностями мировосприятия и мышления, поскольку из одной и той же среды, из людей примерно того же образования, положения и состояния одни предпочитали отказ и уход, уход хотя бы в собственную иллюзорную независимость, другие же продолжали сохранять твердую, почти фанатичную веру в разумную целесообразность бытия и высшее предназначение человека. И такие шли учиться к Зенону, непоколебимо стоявшему на том, что поведение каждого из смертных, вся его жизнь должны определяться понятием долга, который есть добровольное и безусловное подчинение некоему неписаному Закону – главному закону мироздания.

Восприняв многое от кинизма, и прежде всего равнодушие к благам внешним, Зенон и его последователи и то же время вкладывали несколько иное понимание и проповедуемую ими «согласованную с природой жизнь», подразумевая под этим не крайнее опрощение, идеализируемую киниками «жизнь по природе», но именно следование по мере возможности тому самому Мировому закону, о котором говорил уже Гераклит. Ибо высшая цель разума, как учил бессмертный эфесец, постичь этот закон (он же Мировой разум), а склониться перед ним есть высшее правило поведения: «Мудро только одно – признавать разум, правящий всем во всем». Не своеволие и своенравие, принимаемое некоторыми за пресловутую свободу, не самомнение (которое стоики, вслед за Гераклитом, считали одним из самых страшных недугов, постигающих человека), но единственно подлинная свобода подчинения всеобщему. Всю свою жизнь, учили стоики, надо построить в соответствии с этим подчинением, и быть хорошим надо не собственной пользы и выгоды ради, но прежде всего для того, чтобы соответствовать этому главному закону. С категорическим презрением отказывая в мудрости тем, которые, подобно «философам из Сада», воображали, что человек может жить так, как хочется, стоики утверждали, что каждый из смертных должен жить не для себя, но для людей, ибо, как писал об этом впоследствии Цицерон, «люди рождены ради людей, дабы они могли быть полезны друг другу», и надо стремиться прежде всего к тому, чтобы «служить общим интересам, обмениваясь услугами, давая и получая, и знаниями своими, трудом и способностями накрепко связывать человеческое общество».

Служить же обществу, людям, всему человечеству (ибо для стоиков мир представлялся одной огромной общиной) может только человек добродетельный, которому присущи справедливость, проницательность, мужество и рассудительность, а также связанные с этими качествами и непосредственно вытекающие из них воздержание, величие, благородство души, упорство, решительность и добрая воля. Все эти добродетели, без обладания которыми не может быть разумной и правильной жизни, взаимно обусловлены, учил Зенон, «и кто имеет одну из них, тот имеет их все». Особенное значение он придавал справедливости, без которой вообще невозможно жить, и мужеству, потому что жизнь человека – одно беспрерывное испытание, выдержать которое далеко не каждому под силу, та доблесть, которая необходима человеку не для того, чтобы добиться посредством нее каких-то побед и благ для себя лично, но для того, чтобы сражаться за справедливость. Следуя Сократу, убежденному в том, что нет ничего хуже для человека, чем ложное мнение, Зенон призывал своих последователей избегать лжи, которая все переворачивает в жизни смертного и отнимает у нее самый смысл. Не о себе надо думать, убеждал философ из Пестрого портика, но о той пользе, которую ты приносишь, не к благополучию телесному и материальному надо стремиться, но к нравственной красоте, которая одна только и есть благо.

Признавая, что не каждый наделен добродетелями от природы, Зенон считал, что «добродетели можно научиться», обрести ее посредством самовоспитания и прежде всего овладения знаниями о мире, пониманием основных закономерностей бытия, поскольку пороки человеческие происходят, по его мнению, от невежества, «незнания вещей». Главное, убеждал он своих слушателей, – это не делать зла, ибо нет кары страшнее осознания причиненного зла и нет судии строже, чем муки нечистой совести. Призывая к жизни предельно простой, во всех отношениях непритязательной, скромной, он указывал как на пример такой, подлинно добродетельной жизни на жизнь Сократа, Антисфена и Диогена, этих бессребреников и правдолюбцев, ничего для себя лично не хотевших и не искавших, замечая, что «кинизм есть кратчайший путь к добродетели». Сам равнодушный к благам внешним, Зенон советовал своим последователям раз и навсегда отказаться от приобретательства, от тяготения к деньгам и вещам, от стремления первенствовать в чем бы то ни было, ибо «мудрецам принадлежит все на свете, ибо закон дал им всесовершенное обладание». Следуя заветам Платона, он напоминал им о том, что философы, занятью поиском истины, должны презирать и действительно не ставить ни во что все то, чего усиленно добивается большинство людей, из-за чего происходит борьба и соперничество, напоминал о том, что только действительно мудрым людям ничего не нужно и поэтому только они действительно справедливы.

Вопрошавшим о счастье он отвечал, что счастье – это сама добродетель, нравственное совершенство, ибо ведущие добродетельную жизнь располагают самым главным и единственным условием для счастья – безмятежностью духа, спокойной совестью. Что же касается «благ тела» (таких, как здоровье, красота, богатство, сила, знатность происхождения), то они ничего не решают в жизни человека, не имеют никакого отношения к счастью, и поэтому следует относиться к ним с полным равнодушием, даже к самой жизни и смерти нужно относиться так, как относится хорошо понимающий и сознающий, что и это тоже временное и в конечном счете не главное. Главное же – это блюсти заключенную в нас душу, эту частицу вселенского Логоса высшего разума и бога. А если уж говорить о чем-то желаемом и действительно цепном в нашей жизни, так это только о том, чтобы «иметь достойную родину, достойного друга и видеть, что они счастливы». Как сообщают античные авторы, основатель стоицизма был непримирим в отношении недостатков близких к нему людей и тех, в ком не усматривал обязательных для человека добродетелей, честил «врагами, ненавистниками, рабами и чужаками друг другу». Не признавая (в отличие, скажем, от перипатетиков) чего-то среднего между добродетелью и пороком, Зенон требовал от своих учеников строжайшего следования проповедуемому им нравственному идеалу, призывая их жить в простоте, бедности и по правде, однако далеко не всем стоикам это оказывалось под силу.

Жить, совершая все, что должно, – вот что стало главной заповедью стоицизма, альфой и омегой их философии, прямо противоположной – при целом ряде сходных постулатов – Эпикурову учению, целью которого было как раз обратное – доказать, обосновать и подтвердить собственным примером возможность для человека жить по собственному разумению и не для какой-то высшей цели, а просто для себя, для этой единожды нам данной жизни. И если сын Неокла (и в этом он человек навсегда уходящего времени, один из последних подлинно свободных граждан независимого демократического полиса, уступал Зенону в исторической дальновидности) не представлял себе, по-видимому, какой-то другой формы общественного бытия, кроме той, которая разрушалась, распадалась у него на глазах, основатель стоицизма мыслил гораздо шире. Не оглядываясь на полисное прошлое, навсегда для него изжитое, он верил в возможности упорядочения человеческой жизни, и в частности общегреческой жизни, и в трактате «Государство» рисовал свой образ идеального общества, в чем-то напоминавшего платоновское.

Видя весь мир наш чем-то вроде огромного «государства, объемлющего богов и людей, Зенон не считал существенными различия между отдельными народами и государствами и нисколько не скорбел (тем более что он не был ни афинянином, ни эллином по крови) при виде горестей и бед агонизирующей афинской демократии. Эта форма правления вообще казалась ему наименее совершенной, а «наилучшим государственным правлением» он считал «смешанное из народной власти, царской власти и власти лучших людей». Поэтому он благосклонно взирал на то, как бывшие афинские граждане превращались понемногу, как и все остальные греки, в подданных македонских монархов и удостаивал своей философской опеки и дружбы будущего царя Антигона, веря больше в возможности единовластия, чем в будущее народовластия. В отличие от собиравшихся в Саду, для которых свободный, но небольшой, в определенной степени замкнутый полис навсегда остался идеалом государства, стопки видели будущее человечества в большом, может быть, даже на всю планету, разумно устроенном государстве, зиждущемся на самоограничении, добродетелях и неукоснительном исполнении общественного долга каждым из граждан.

Идя во многом по следам Платона, философ из Пестрого портика считал, что перед служением всему человечеству должны отступить заботы о своих городах, соплеменниках и семьях, даже любовь к своим близким и детям. Главный закон такого идеального общества – это ставить общее благо выше блага отдельного человека, и поэтому в будущем «космополисе» (этой уменьшенной копии государства-вселенной, управляемого Разумом-богом) все будут равны и все будет общее. Как пишут в связи с этим античные авторы, «в том же «Государстве» он утверждает общность жен… запрещает строить в городах храмы, суды и училища и о деньгах пишет так: «Денег не следует заводить ни для обмена, ни для поездок в чужие края». Некоторые считают, что Зенон считал целесообразным для того в идеальном государстве общность детей и жен, чтобы окончательно исчезли причины соперничества, зависти и вражды между отдельными гражданами. Во имя этого будущего «космополиса» и должен, по мнению основателя стоицизма, работать, трудиться, действовать каждый разумный и сознательный человек, оправдывая свое высшее, не им самим заданное предназначение. И как в свое время Платон надеялся на поддержку «просвещенной тирании» при осуществлении своих планов оздоровления греческого общества, так и теперь Зенон питал, по-видимому, определенные иллюзии относительно некоего образованного и причастного к философии монарха (может быть, он хотел видеть такого в Антигоне Гонате), который бы относился как к «славной службе» к своей царской власти и под эгидой которого воспрянул бы захиревший эллинский мир.

И все это казалось полнейшей ерундой, пустыми, беспочвенными, лживыми иллюзиями «философам из Сада», не приемлющим никакого другого устройства жизни, кроме как тот, который им завещали их деды и прадеды – свободные, гордые, независимые люди, строившие прекрасные храмы, театры, учившие своих детей по поэмам Гомера, любившие и деньги, и сражения, и дальние странствия по неведомым землям, и вообще всю эту нашу земную жизнь, такую заманчивую и опасную. Им не представлялась разумной и правильной примитивная, дикая жизнь первоначальных людей, тот «золотой век», к которому звали киники (как будто бы можно поворотить вспять никому не подвластное время!), им казалось безжизненной схемой учение об обществе стоиков, и схемой опасной, поскольку в основе ее лежало стирание, уничтожение человеческой личности, свободы воли и выбора, которая одна только и делает человека тем, чем он призван быть, – самым высшим звеном в развитии жизни здесь, на земле, а может быть, и во всей Вселенной. Эпикур и его последователи не верили в спокойное благополучие при просвещенных монархах, не принимали как такового общественного долга потерпевших поражение, и поэтому продолжали настаивать на том, что главная цель человеческой жизни – личное счастье, наслаждение радостью бытия.

И им хотелось верить, что эти извечные человеческие добродетели (те же самые, на которые уповал и Зенон) – благоразумие, мужество, умеренность и справедливость – помогут им остаться свободными и в то же время прожить умиротворенно и счастливо отпущенный им срок. За которым нет ничего, абсолютно ничего, ни какой высшей воли и никакого божественного предусмотрения. Добродетель в конечном счете оказывалась искусством жить, а мудрость – умением уцелеть, выжить, не причиняя другим несправедливости и зла. Сын Неокла был уверен, что достигнуть этого можно при любых обстоятельствах, и призывал своих последователей совершенствоваться в добродетели, «совершенно выбрасывая дурные привычки, все равно как скверных людей, долгое кремя приносивших нам большой вред». Главное, как учил он собиравшихся в Саду, – это никогда не терять здравый смысл «того благоразумия», которое он считал «дороже даже философии», ибо «от благоразумия произошли все остальные добродетели: оно учит, что нельзя жить приятно, не живя разумно, нравственно и справедливо, и, наоборот, нельзя жить разумно, нравственно и справедливо, не живя приятно».

Помня о том, что возможности человеческой жизни весьма ограничены, он советовал своим последователям, людям вообще не ставить перед собой слишком много задач. И если Демокрит в значительно более благоприятные для греков времена полагал, что человеку не следует рассчитывать на счастье, какое-то необыкновенное блаженство и хорошо, если удастся достигнуть хотя бы благополучия, той сдержанности, которую он сравнивал с гладкой поверхностью спокойного моря, то сын Неокла предъявлял к жизни еще более скромные требования. Главное – это спокойная совесть, ибо «справедливый в высшей степени свободен от тревоги, а несправедливый полон очень сильной тревоги», главное – это отстранение от зла, которое прежде всего разрушает личность и навсегда закрывает пути к счастью для совершившего зло.

Этика Эпикура – это проповедь умеренности и самоограничения (хотя в отличие от стоиков прежде всего ради собственной пользы), и это прекрасно понимали подлинные его последователи, те, кто дал себе труд разобраться в сущности Эпикурова учения, страстно отвергавшие, подобно цицероновскому Торквату, расхожие обвинения Эпикура в самом примитивном гедонизме: «О прекрасный, открытый, простой и прямой путь к счастливой жизни! В самом деле, для человека, конечно, не может быть ничего лучше отсутствия всякого страдания с душевною тяготою и наслаждения величайшим удовольствием души и тела… Тот Эпикур, которого вы все считаете слишком преданным удовольствиям, вопиет, где Природа «вопит» и даже «лает», что не может быть счастливой жизни без мудрости, добродетели и справедливости».

В той жизни, которая теперь наступала для греков, когда одни, предаваясь неправедно нажитой роскоши, ставили статуи из золота знаменитым гетерам, а другие зачастую не знали, чем будут сегодня обедать, когда все более жестокой реальностью становилась та «общая нужда, которая тяжелее нужды отдельного человека», когда бедность казалась чем-то вроде постыдной болезни, а человек все больше ценился лишь по количеству имеющегося у него золота и всякого добра, в это тяжелое, последнее для свободных людей, бывших граждан время Эпикур выступает с вдохновенной проповедью умеренности и простоты, убеждая своих последователей, и особенно молодых, в том, что «от зверских занятий количество имущества накапливается кучей, но жизнь образуется несчастная». Он советует им не только не гнаться за богатством, поступаясь ради него и честью и совестью, но и вовсе не думать об этом и не завидовать богатым, ибо «многие, получив богатство, находят в нем не избавление от зол, но перемену на большие». Сам он был убежден в том, что «не уничтожает душевной тревоги и не рождает значительной радости ни обладание огромным богатством, ни почет и уважение со стороны толпы».

Довольствоваться своим – вот что казалось нашему философу единственно благоразумным и реально достижимым, поскольку после стольких попыток добиться равенства между гражданами, сделать менее всесильным богатство и менее унизительной бедность уже не приходилось рассчитывать на то, что имущие поделятся с неимущими, или же на то, что неимущие сами заставят их поделиться. Жизнь вокруг складывалась так, что готовиться надо было скорее к худшему, чем к лучшему, и это прежде всего советовал иметь в виду Садослов: «Довольство своим мы считаем великим благом не затем, чтобы всегда довольствоваться немногим, но затем, чтобы, если у нас не будет многого, довольствоваться немногим. В «довольстве своем», в сознательно поддерживаемой бедности, скромности жизни (при том, что он был против крайностей опрощения, свойственной кинизму) Эпикур видел залог стойкости в годину бедствий, считая, что «если они (люди) держат это в уме, они побеждают несчастья от недостатка в бедности».

И поэтому, учил он своих последователей, если даже ты сравнительно не беден и имеешь какие-то более или менее надежные средства к существованию, будет более правильным и разумным сознательно ограничивать себя в потребностях, не стремясь к дорогому, редкому, вкусному, такому, как не у всех, но придерживаться во всем самого простого и доступного: «Мы стремимся к ограничению желаний не для того, чтобы всегда употреблять пищу дешевую и простую, но чтобы не бояться относительно этого, то есть если придется употреблять такую пищу». Не боится бедности тот, кто сознательно беден, который считает такой образ жизни наиболее правильным и безопасным, – утверждал Садослов, противопоставляя свое понимание подлинной бедности и подлинного богатства развращающей роскоши варваров (а варварами для него были и ненавистные македоняне), расточительству новых богачей. Ведь не считали же себя бедными и оттого несчастными их деды и прадеды, свободные афинские граждане, которые соревновались между собой не в яствах и напитках, не в дорогих покрывалах и золотых украшениях, но в доблести и любви к родине: «Бедность, измеряемая целью природы, есть великое богатство, а неограниченное богатство есть великая бедность».

И мудрость, достигаемая посредством самовоспитания, самосовершенствования, овладения правильной философской системой, состоит в том, чтобы, как учил еще Демокрит, соразмерять свои желания с возможностями и уметь выделить в своей жизни самое главное и необходимое, а не хвататься то за одно, то за другое в погоне за приобретениями, ощущениями, впечатлениями и тут же бросая в тщетной погоне за призраком счастья, которое, как настойчиво повторял сын Неокла собиравшимся в его Саду, не во вне, но внутри нас.

Во многом это совпадало с тем, что внушал своим ученикам и финикиец Зенон, однако исходные посылки и конечная цель Эпикуровой этики были совершенно иными: если стоики требовали от человека быть добродетельным прежде всего ради высшего его предназначения, ради бессмертной души – частицы вселенского Логоса, то Эпикур убеждал своих последователей вести правильный и добродетельный образ жизни ради них же самих, ради собственного спокойствия и самоудовлетворения, которое одно только и есть основа счастливой жизни: «А я зову тебя, – пишет он своему ученику Анаксарху, явно намекая на потусторонние построения стоиков, – к непрерывным удовольствиям, а не к добродетелям, плоды которых – надежды пустые, тщетные и полные тревоги». Именно ради того, чтобы прожить отггущенный каждому срок достойно и вместе с тем радостно, он советует ученикам самим сознательно формировать свою личность – человека свободного и мыслящего, чуждого добровольного рабства – низменных качеств «свиноподобных людей». Будем осторожны и благоразумны в своем выборе и избегании, – призывает он собиравшихся в Саду, – чтобы достигнуть в конце концов безмятежности души – единственно доступного смертным счастья. Счастья людей, для которых навсегда миновала пора общественной, политической жизни (а только такой и должен, и хочет, и стремится жить человек как «существо общественное», по определению Аристотеля). Счастья людей, которые так много знали, так хорошо все понимали, но мнением которых уже никто не интересовался. Единственно возможное счастье людей, в мыслях своих научившихся достигать «огненной ограды мира», а в реальности становящейся для них все более чуждой и враждебной, – всего лишь подданных македонского царя, не заслуживающих ничего, кроме как унижающего, парализующего, вычеркивающего из жизни пренебрежения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю