412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Мудрая » Сказание о руках Бога (СИ) » Текст книги (страница 6)
Сказание о руках Бога (СИ)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:59

Текст книги "Сказание о руках Бога (СИ)"


Автор книги: Татьяна Мудрая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

– Твою любимую землянику ты тоже здесь найдешь, Арфист, – весело говорил Древесный Мастер. – А чуть подальше, на горных склонах, – виноград. Сок у него золотистый и сладкий, как сикера; он не так уж хорош для вина, весь хмель в нем – не от бродила, а от солнца.

– Здесь, должно быть, тепло и тучная земля, если растет лоза, – ответил Барух.

– Мой город стоит в самом устье, а мы близко к нему. В дельте оседают весь ил и вся грязь, которую несет река. Удивительная штука: дай им перегореть и переверни – получишь доброе. А поселение я спроектировал без особых вычур. В Венеции бывал? Там то же самое, только в тысячу раз красивее. У нас Река вовсю архитектурой распоряжается: паводки каждую весну.

– Паводки? – переспросил Камиль.

– Это когда от тающих снегов и дождей воды в притоках и самой Реке становится так много, что она сносит дома и мосты.

– Какое расточительство, Камилл! У нас дожди бывают раз в году, и воды никогда не было в достатке. Когда ее много, она становится буйной и непокорной. Вот в Магрибе она разрушила плотину, которая держала ее в хранилище много веков, и ушла навсегда.

– Разве магрибинцы не знали, что нельзя держать воду в плену? И воду, и зверей, и птиц, – добавил Камилл, наблюдая, как зачарованно его брат следит за пролетом огромных бело-розовых фламинго и пеликанов, похожих на ожившие цветы.

На очередном витке дорога отошла от гор и поднялась на опоры, пропуская реку под собой. Теперь уже нигде не было и следа земных насаждений, будто их смыло распростершейся водой; да и самой земли не стало – она слилась с небом. Биккху жадно впивал ноздрями крепкий, влажный ветер, лицо его сделалось мокрым, дерзким и совcем юным.

– Солью пахнет. Я однажды был у моря, в мангровых зарослях, но там вода тяжелей и пахнет тухлым. Люди не хотели там жить – боялись гнилой лихорадки, – сказал он. – А здесь дух чистый. Барух, ты долго жил в Венедиксе?

– Пока не прознали, что я иудей. Пришлось переехать в Россию, в Санкт-Петербург. Я читал, что он тоже весь в каналах, а оказалось, что хоть это и правда, но там почти нет воды. Пресную заперли и пустили по узким протокам, под узкими мостиками и между гранитных парапетов, а соленую морскую отяжелили тюремной крепостью. Поэтому вода там все время бунтует и затопляет город. Я пробыл в нем до первого в том веке наводнения. Чуть не потонул. Хотя, строго говоря, бесповоротно умереть не мог – хоронить было некому. Ни друзей, ни близких. Жаль.

– Зачем же тебе умирать в в чужих людях? – удивился Камилл. – Вернись на свою землю, укрась ее и возроди, сделай достойной вечности, и тогда вместе приложитесь к народу своему.

– Я ведь уже возвращался, не забывай.

– Да, я знаю. Ты попал в тайник времени, тупик мироздания. Время там застыло, убито. И это не мое… не истинное время. Оно конец всего, который предсказан, все витки истории собираются в нем, сколько бы спектаклей ни сыграла она с нами, сколько бы наших одежд и своих декораций ни сменила.

– Удивительные и мало правдоподобные вещи говоришь ты, Мастер. Моя память чувствует, что это так и есть, что многое повторяется, но не может ни вместить, ни выразить…

– Я тоже не могу выразить в ваших понятиях – вон Биккху воспринял это как идею перевоплощения, греки – повторения. Но натолкнуть на мысль, способствовать пониманию – это я в силах.

– …Ибо память моя о странствиях то возгорается, то погасает; из нее выпали целые страницы. Иногда мне кажется, что я – вся иудейская история и Бог пишет ее, выбрасывая случайное и спрямляя лишние петли, рисуя спираль. Кругами идет наша летопись: от Завета и послушания до предательства и гибели. Сама порождает свой конец – это и есть Суд, Мастер? – который влечет за собой, снова и снова, – безрадостное начало. Стать стрелой, что устремится вовне…

– А тебе не приходило в голову, Барух, как можно вырваться из спирали, из бесконечного Колеса перерождений? – вмешался в разговор Субхути.

– Разве что как ты сам: идти от рождения к смерти и от смерти к новому рождению, не погружаясь полностью ни в одно, ни в другое?

– Нет, – снова заговорил Камилл. – У нас всех – свободная воля; она похожа на ветер, а не на смерч, вьющийся вокруг себя самого, на стрелу из лука, а не на бумеранг – кривую палку, которая возвращается к пославшему ее. Нужно совершить с ее помощью некий поступок, подобного которому еще не было на витках истории. Свой личный поступок, а не такой, что рождает в тебе инерция Колеса.

– Брат, закон Колеса – это Майя? – спросил Камиль, сам не зная почему.

– Нет. Майя – костюмы и декорации представления, условия игры в шахтрандж, если это тебе понятнее. Случайности бытия, которые мы принимаем за непреложность. Сущность же бытия – одна во всех его повторениях. Знаешь, это и не стрела, скорее – упругий клинок, свернутый в кольцо и стремящийся развернуться. Клинок, подобный твоему дедовскому мечу, извилистому и прямому одновременно.

– Кажется, я понял, о чем ты, только не знаю, что это такое, – задумчиво произнес Камиль.

– И вовремя. Потому что вот он – мой город!

Город Камилла распустился на стебле дороги – прямого пути, уходящего в речное море – и производил удивительное впечатление. Река здесь почти остановилась в своем течении и как бы распалась на прядки. Деревянные мостки улиц расходились веером, повторяя рисунок протоков. Дома стояли близ них привольно. Были они глинобитные, с глазастым рисунком в красно-зелено-желто-синих, на редкость чистых тонах, или резные деревянные, а то и похожие на плетеную корзинку. Иные домики имели вместо стен легкие щиты, которые отодвигались целиком, открывая всё обиталище от пола до потолка. Крыши – покатые, почти все из травы, лежащей волосок к волоску, но бывали и из черепицы.

Все огороженные строения – дома, сарайчики, конуры для задумчивых лохматых собак – были поставлены на сваи, вода нередко плескалась в днища домов и бросала отблески в щели пола. Заборы были из прутьев или саженые – кустарник с ярко-алыми сладкими ягодами: низкие, чтобы и видеть соседа, и обозначить свою территорию – не слишком навязчиво, но твердо. На створках дощатых ворот – делящийся пополам рисунок или деревянное узорочье: солнце с лучами, птица, кораблик с парусом. Часто от ворот или калитки отходил причал, стояли на приколе, покачивались от шлепков воды в борт остойчивые лодки с бортами, раздутыми от здешнего рыбного изобилия. С причалов и лодок женщины стирали белье, подоткнув юбки: белые икры сверкали на солнце, белые зубы – тоже. При виде необычной группы всё спешно приводилось к благочинному знаменателю: подолы опускались, как сценический занавес, на лицо в пожарном порядке натягивался платок, глаза и губы принимали постно-благопристойное выражение, и только белье терли о рубель, выжимали и колотили вальком с удесятеренным азартом – не поймешь, от всего сердца или в сердцах.

По другой стороне улицы тяжелым галопом проскакали всадники в высоких сапогах и штанах из кожи; длинные волосы и широкие рубахи стлались по ветру. Кони были высоки в холке, мускулисты и толстоноги.

– Молодежь развлекается, а то першероны застоялись, – усмехнулся Камилл. – Тут на конях не гарцуют, а возят и пашут; в прошлый мой визит они и до рыси не снисходили, не то что до галопа.

Детки – тут были и юноши, и девушки, почти неотличимые друг от друга по причине сходства занятия – замахали руками, приветствуя караван. Держались они свободнее и радушней среднего поколения. Их жеребцы тоже заржали. Дюльдюль кокетливо потупилась и отвернулась, Варда приняла особо горделивую позу – она тоже почувствовала себя дамой. Вообще-то было не очень многолюдно: основной народ на работах, объяснил Камилл.

Поперек улицы-канала проплыла собака, выставив наружу часть лба, глаза и черный нос: на ее загривке восседала важная кошка, брезгливо подняв мокрую лапку. Величавый старик на паре увязанных бревен, толкаясь шестом, поплыл наискось через свою озерную усадьбу, причалил к высокому, узкому строению легко узнаваемого типа и в нем заперся.

– Пес гребет до будки, старец до нужника, – пояснил со смехом Майсара. – Веселая жизнь! Куда им воды столько?

– Еще не то будет, – ответил Мастер. – Дальше тут море, водная пустыня. Верфь, где строят корабли. Ну, это дело хоть важное, но завтрашнее, а нынче вы – мои гости.

Домик Камилла стоял на отшибе и от этого казался не таким водоплавающим, как остальные. Вид у него был проще простого – «ни резьбы, ни узора, ни глянца», как сказал бы поэт, ни дверей, ни окон – высокие щиты свободно ходили в пазах и пропускали любой шаловливый ветер. Вне дома росли деревья, стоявшие на корнях, как на ходулях, – весной вода, похоже, вовсю старалась их подмыть. Внутри были всего-навсего четыре светлых и довольно хлипких стены, изрисованных черными значками и лаконичными набросками романтических пейзажей (горы, причудливо изогнутые деревья, водопады), и золотистый свод пышной крутой крыши, с которой вода – при всем здешнем ее изобилии – могла стекать беспрепятственно. Во время любого дождя внутрь не попадало ни капли, похвастался Камилл, даром что это такая же пшеничная солома, как и везде. К тому же она съедобная. Снял, смолотил и лепешек напек. Мебель же здешняя – циновки из тростника, толстые и упругие.

– Ну и хижина у тебя! – удивился Майсара. – В бурю, наверное, ходуном ходит.

Так, конечно, и есть, подумал Камиль. И именно это создает в ней тот особенный уют, к которому житель пустыни привыкает в своей палатке, туго растянутой, распластанной по земле, пришпиленной крепкими кольями. От порывистого ветра она вся трясется, но ограждает тебя своей тонкой скорлупой не хуже глинобитного дома. Чуточка страха даже веселит, придает азарт – ну как вывернет шест, выбирайся потом наружу прибивать камнем, борись с непогодой один на один! Тем же, кто слушает злой хамсин сидя за стенами каменной крепости, он внушает ужас не своим воем, а своей отдаленностью.

– Вот, размещайтесь, – бодро сказал хозяин. – До ветру ходить туда, где ветер, спать и сидеть на циновках – пол отменный: гладкий, прохладный, жара не донимает. Кормиться… да, Майсара, что там Варда?

– Всё молоко выжрали, одному Ибн Лабуну осталось. Что в ее тюках – неприкосновенный запас, – проворчал тот. – Малыш растет, ему усиленное питание требуется. Вот разве рыбки поудить. Она у тебя в городе как, идет на серебряный крючок и золотую блесну?

– Без них – куда охотнее. Ты сходи, поговори с людьми. Они ведь видели, что я приехал.

Майсара удалился.

– Сразу видно, ты без семьи живешь, оттого и бродяга, – нравоучительно сказал Барух. – У нас в Иудее раньше считалось, что раввин должен быть женат, иначе он поросль без корней. Ни жить, ни учить. И сам пропадешь, и ученики, и друзья твои…

– Зато в моем доме светом лампадки можно закусить, – усмехнулся Мастер, – и тем, что комары ручные. Хоть на свет летят, но меня и моих гостей не жалят.

– Пищат зато противно, – проворчал Барух. В отсутствие Майсары он отчасти перенял его взгляд на окружающее. – Если бы не то, что начинает темнеть, лучше бы сидеть без твоего светильника.

То была высокая глиняная ваза с широкими прорезями в стенках, которую хозяин достал из ниши в стене и водрузил в центре круга, составленного сидящими. Тихий, нежный аромат исходил от тонкой свечи, и крошечное розоватое пламя металось в вазе, как крыло бабочки.

– Дом у тебя, однако, на диво основательный, – продолжал Барух. – Жердочка с жердочкой, как лист с листом, перешептываются.

– Зато фундамент крепкий. Стены оторвутся – будет к чему приделывать.

– Плотник без дома – хуже, чем сапожник без сапог. Построить некому?

– Так я раз десять строил: выдумывал идеальный дом, в каком и мне будет жить приятно, и ученикам привольно. Жить бы да жить – а тут меня прямо подмывает уйти в летние бега. Я ведь по натуре homo viator, человек странствующий. Бродяга, ты верно подметил, Арфист. Уходя, оставляю тем, кто в нем и так живет, – слушатели мои ведь живут подолгу, семью, бывает, заводят; новопоселенцы обязательно заявляются к генеральному архитектору с визитом вежливости и заводят дружбу. Возвращаюсь – а в доме уже вовсю население расплодилось. Одним словом, стоят те мои дома. хорошеют, обустраиваются – и таких полгорода набралось. Я этот свой нарочно сколотил на живую нитку, чтобы никому, кроме меня, интересно не было. Не для укоренения, чтобы и мне не обрастать имуществом. Это дом-палатка. Вы что думаете – его каждый раз по-новому собирают к очередному моему приезду, чувствуют, когда примерно понадобится. Дом – чистая доска: приходя, пишу внутри новые письмена. Дом – будто мысль: что ни день, облекаю ее в новые одежды. Истинный дом Странника должен быть всегда в движении – неважно, изнутри или снаружи, относительно чего и благодаря чему… Ибо то, что останавливается, делает это к своей смерти.

– Ты прав, – ответствовал Субхути. – Жизнь – вечное превращение. Однако остановка – еще не вполне смерть, скорее – иная форма той же жизни. Часы нашего тела начинают идти в обратном порядке, и мы нисходим к тому, что нас породило – к земле, перегною, праху. Однако перед тем, как телу распасться на частицы земли, нечто может войти в него и изменить, вплетаясь в его ткань. Это как движение маятника в иной плоскости и случается крайне редко.

– Если такое существование – тоже жизнь, то есть ли, по-твоему, смерть, Биккху?

– Есть. Она – вдох жизни, когда Владыка Пути вбирает в себя то, что порождено Путем – сразу или каждое создание в его срок – а потом выдыхает обновленным. Бытие дышит, втягивая в себя формы, переплавляя и вновь разбрасывая их в мир. Колесо горшечника крутится, и с него сходят новые вещи – но в то же время это вещи старые.

– Да, – добавил в его речь Барух, до того прислушивавшийся, свою цитату. – «Отворачиваешь лицо свое – смущаются… Раскрываешь руку – и оделяешь их благоволением…»

– Что же заставляет Горшечника безостановочно вертеть колесо? – задумчиво спросил Камиль, подперев рукой щеку. – Во имя чего волнуется его грудь и что за сила побуждает его к творчеству?

– То нам неизвестно, – ответил Биккху. – Кто человек, чтобы вопрошать Путь о его истоках?

– Любовь и жажда дарения, – ответил Барух. – Познающий хочет быть познанным.

– Любовь, – подтвердил Камилл. – Одна любовь, которая возвращается к себе, пройдя свой круг.

– И это всё? – разочарованно спросил юноша еще раз.

– Зачем ты говоришь о любви с таким пренебрежением, о Камиль, когда на тебе самом – оттиск металла ее печати? – на сей раз Арфист подхватил нить разговора как бы через силу. – Неужели ты не понял, на что любовь может подвигнуть человека: простая любовь – простого человека?

– О. Неужели ты знаешь по себе, Барух?

Иудей кивнул. На лицо его набежала тень:

– Когда Неемия обнес Иерусалим стеной каменной, а Эзра-первосвященник оградил стеной Закона, я был одним из колена Левиина, и у меня была златокожая рабыня-наложница. Я купил ее на рынке Вавилона задешево, потому что она не казалась никому зрелой женщиной, способной к деторождению и тяжелой семейной работе. Моя же супруга не могла иметь детей и никогда не терпела возле себя соперниц в этом деле. Но случилось так, что когда Эзра, разодравши не себе одежды, потребовал ото всех, чтобы удалили от себя жен-язычниц, моя маленькая Уаркха уже понесла дитя во чреве. По закону Моисееву я давно бы мог отослать от себя женщину, иссохшую, подобно пустынной колючке, от сварливости и неплодия, и взять в жены мою дикарочку. И сделал бы так – но она ведь никогда не захотела бы принять веру народа Адонаи. Нет, язычницей и многобожницей она не была, но иные миры, более древние, чем Земля Обетования, бродили в ее агатово-черных зрачках. Ее слушались все животные и все вещи в доме; шаги ее были неслышны и не пригибали травы, а тело не было подвержено телесным скорбям и поветриям. От нее кругами исходил покой… Даже моей жены он коснулся, хотя не вполне, как я узнал впоследствии.

Однако Эзра возопил, что у нас в доме поселилось нечестие и мы поклоняемся идолам. Их ни одного не было под нашей кровлей, просто Уаркха целовала цветы, и листья сикоморы гладили ее по щеке зелеными ладонями.

Тогда я вспомнил другую супругу былых времен, которая не захотела терпеть в своем доме соперницу на мужнином ложе и второго сына в мужниных объятиях. Совсем как моя законная, чьим гневным молчанием было подогрето усердие нашего ревнителя. И вспомнил другую рабыню, что скиталась по знойным пескам с пересохшим горлом и отчаянием в груди по вине той, старшей жены. И – не смог бросить мою вторую женщину. Я ушел от них ото всех – пускай меня проклянут! – и покинул служение в новом храме, выйдя с моей Уаркхой из ограды, которую сам и строил вокруг него. Путь нас двоих пролег через пустыню, лошади наши пали. Я нес ее на руках, когда она уже кусала губы от первых схваток. Тогда вдруг появились всадники на одногорбых верблюдах и отвезли нас в свое поселение. Там, внутри одной из черных палаток, на каком-то тряпье, брошенном прямо наземь, появился на свет мой первый и единственный сын, а его мать умерла от тяготы и зноя. Я оставил мальчика жене хозяина, чтобы она выкормила его вместе со своим младенцем, а сам ушел скитаться по всему свету. Не могло быть для меня возврата к убившим мою милую…

– Однако ты возвращался, – сказал Камиль.

– Возвращался – во все те дни, когда Земля Обетованная являла собой образ моей погубленной любви. Всегда и во веки веков – прах и пепел, и пагубное мерцание, насылаемые за грех; я не понимал, к концу или началу времен я вернулся.

– Не сам ли твой гнев стал кольцом и стеной вокруг твоей страны, Арфист? – подумал вслух Мастер.

– Кольцо времен… Конец его не есть ли всегда его начало? – отозвался Субхути на их речи. – В том начале моем я страстно жаждал прозрения и способа избавиться ото страданий, которые вездесущи, и долго умерщвлял в себе всё плотское. Тогда ко мне, почти гибнущему от голода, жажды и отчаяния, вызванного сознанием тщеты моих усилий, пришла крестьянская девушка. Кожа ее пахла жарким зверем, крупные зубы белы, а глаза, огромные, как у священной коровы, бездонны; и бездонна была ее кротость и доброта. Она почти силой заставила меня съесть принесенное ею – кислое и прохладное молоко буйволицы, пресный рис и дикий мед из дупла. Я поел, утешился и после еды и питья захотел также и ее саму. Бездумно и весело перечеркнул я свои упования ради живой жизни, ее прелести и аромата.

– И не раскаялся? – подозрительно спросил Барух.

– Что было в этом пользы! Хотя вначале – о, конечно. Я знал, что изменил Пути, желая спрямить его петлю и получить дары, для которых еще не созрел. Потому и пал. Когда мой Путь в конце концов вернул меня к себе, я счел поражением ту уступку своей животной природе. Да, до сегодняшнего дня я так и думал – поражением и стыдом. Но послушай, Барух: когда она ушла от меня наконец, моя возлюбленная и мать моего будущего мальчика, я увидел вещий сон, который запомнил.

Будто бы проходил я пустыней и видел, как женщина, несколько недель назад родившая ребенка в жалком шатре, бросив сына, металась в поисках воды, потому что сухи были бурдюки, в которых оставил ей запас тот, кто поселил ее здесь, вдали от гнева своей жены, и сухи груди ее, не могшие дать молока для дитяти. Когда она вернулась в полном отчаянии, сын ее сидел в озерце чистой воды, у родничка, который пробился через пол оттого, что он, плача, сучил ножками и разрыл песок. Он давно напился, а теперь шлепал по воде ладошками и смеялся радостно.

– Я слышал в детстве похожую историю о нашем священном источнике, – сказал Камиль.

– А вот чему я сам был свидетелем, – добавил его названный брат. – Тогда, в стране Сипангу, жил я в доме одного деревенского торговца. Как-то в нашу дверь постучали поздно вечером, когда совсем стемнело. Пришла молоденькая женщина, миловидная и в добротном по виду платье, и попросила продать на грош сладких тянучек. Я не захотел будить моего хозяина и обслужил ее сам. На второй и на третий день всё повторилось сначала. А на четвертый она подала мне в уплату сухой листок. «Что это значит? – спросил я. – Если ты бедна, скажи прямо, и мы поможем тебе задаром. Где твой дом?» Она не ответила и казалась очень смущенной и перепуганной. С тем и ушла. Я постеснялся за ней шпионить.

Утром мы с лавочником пошли по ее следам и – верите ли? – дошли до кладбища и уткнулись в свежий могильный холмик. Тут мой хозяин вспомнил, что месяцев девять назад, еще до моего появления, в нем похоронили юную женщину, умершую в дороге, положив ей в рот, по обычаю, три мелких монетки. Женщина эта была беременна. Мигом собрали людей и раскопали могилу: мать была мертва, а ребенок жив. И представьте, во рту у него была та последняя тянучка! Значит, она так любила свое дитя, что выносила и оберегла его и после своей смерти.

– Сомнительно мне, – покачал головой Субхути. – Сказку эту сочинили давно, хотя мало кто ее помнил в стране Ниппон, когда я туда приехал. Как же ты не угадал сразу обстоятельства той твоей ночной посетительницы, едва на нее глянув?

– Понимаешь, Биккху, угадал-то я куда больше, чем признался деревенским жителям. Еще на самой окраине деревни я услышал биение двух сердец – большого, пораженного неизлечимой болезнью, и маленького, едва народившегося. И понадобилось много терпения, красноречия и хитрости, чтобы убедить моих маловеров нарушить запрет и потревожить покойницу, уснувшую летаргическим сном.

– Но следы, как же следы? И могила была цела. Неужели ты, такой правдолюбец, подделал…

– Нет, конечно; ей не так трудно было оставить их самой, выбравшись с оборотной стороны пространства, когда она уже насовсем померла для этого света.

– Много мы наговорили друг другу сегодня, – сказал Барух, – но затейливей нас всех, пожалуй, ты, Мастер. Только мы рассказали о своих женщинах, а ты – ты нет. У тебя самого была когда-нибудь любимая?

Камилл уклончиво усмехнулся, как человек, которому неохота говорить зря, но и уйти от прямого ответа не представляется возможным.

– Субхути. Ты знавал кочевников-рома, ведь так? Они одной с тобой земли, но переняли многие иранские и туранские обычаи, пока изгнанниками шли через эти земли. Как-то ты проходил мимо их становища – по пути в Китай или в иное время, неважно, – и увидел девчонку лет девяти-десяти. Она лепила тесто на раскаленную внутреннюю поверхность земляной печи-тамдыра со сноровкой бывалой хозяйки, и ты залюбовался ею: у нее были мохнатые ресницы, брови как ласточкино крыло и крупные белые зубы, а сама она была черна, легка и певуча, будто кузнечик. Перехватив твой взгляд, она сняла готовую лепешку с самого верха стопки и, положив на широкий древесный лист, вручила тебе – легче пуха и нежнее поцелуя оказался ее огнедышащий подарок.

– Но, Камилл, так давно, – начал тот. Однако Мастер, не останавливаясь, продолжил:

– Барух. Помнишь, ты и твои колхидские приятели наезжали в горное селение – покупать некие особенные груши, которые только здесь и росли? На повороте узкой дороги стояла усадьба, и черноволосая молодуха показала вам дубовое корыто, долбленое из целого ствола, куда их стряхивали прямо с дерева – они были точно из камня! – и сказала: «Берите сколько угодно.» Ярко-зеленые бугристые плоды должны были улежаться недели через две-три, стать золотыми и полупрозрачными от медового сока. Походка юной женщины была горделива, в глазах было чаяние нового материнства; годовалый ребенок держался за юбку, а старший, лет пяти, следил за гостями с дружелюбной настороженностью. Отец его, будучи в отлучке, оставил вместо себя истинного хозяина и защитника.

– Правда, Камилл. Но я и сам еле то помню…

– Камиль, брат мой, – рука Мастера опустилась на тонкое плечо Водителя Караванов. – Помнишь, ты пас овец, живя в доме кормилицы, и они заблудились? Ты нашел их на удивление быстро, в маленьком поселении земледельцев, которые их переняли ради того, чтобы вернуть хозяину. У старухи во дворе ходили черные козы – из пуха таких делают войлок для ваших палаток. Было жарко, и тебе почему-то так захотелось козьего молока! Старуха видела, как ты облизнул губы…

– Старуха! Ее прямой стан был в два обхвата, а волосы вились стальной проволокой и были спутаны, как узор на ладно откованной сабле. Чумазые внуки ее дочерей и невесток с воплями носились по дворику и дергали меня за полы и волосы, вызывая на игру, только я не поддавался – у меня было тут дело.

– Старуха изловила козу с самым большим выменем, облила его водой и обтерла и, пока ты собирал своих блудных овец, подоила; а козлята и дети носились вокруг, едва не опрокидывая ведерко. Струйки звенели о его дно немудрящей музыкой, шипела и пузырилась шапка пены…

– Оно было совсем невкусное, это молоко! Но я выпил, не поморщившись. Старая женщина – я никогда не видел подобной. Она возвышалась точно плодоносная пальма, в ней была сила, и стойкость, и юмор, и она подарила мне сразу всё то, чего я был лишен по причине своего сиротства.

– Ну вот, я вам и рассказал, и напомнил. Все они и есть мои любимые.

– Камилл, но если ты такой старый, почему ты такой молодой, почти как я?

– Разве я один такой несуразный? Погляди на Субхути. На берегу моря он стал совсем юнцом, а веков ему немало. Или Барух. Он прошел не только через иудейскую – через всю земную историю, а на взгляд молодец молодцом. Так и я: родился в сердцевине времен, дошел до конца, а потом возвратился к началу.

– Как такое можно?

– Ну вот представь себе. Время – клубок. Тебе-то кажется, что оно растянуто в длину, но это просто мы так его читаем. Или еще так: мир, данный нам в наших ощущениях, – полый шар. Запусти в него, скажем, комара, и он будет летать, покуда живет. Ему будет казаться, что его метания – это вселенная, а на самом деле – просто ловушка, если глянуть снаружи. Можно из нее вырываться, приходить и уходить – если знаешь куда – только сие комару не по плечу.

– А кто может, Камилл?

– Тот, кто чувствует притяжение любви.

– Такой, как у тебя – ко всем женщинам Земли?

– И к женщинам, и к мужам, и к зверью всякому. И идет по путеводной нити.

– Удивительные вы люди, брат мой. Я хотел бы стать…

– Почему ты думаешь, что не стал уже? Только тебя надо разбудить.

– Ну вот, – победно ворвался Майсара. – Стоило им только сказать, что я от тебя, Камилл, – так всякого-разного надавали. Я даже запутался, как что готовят. Вот эту толстую белую рыбину вроде варят, красную так едят, она копченая, – а эти тощие хвостишки за один раз в рот кладут и жуют вместе с костями. Вот хлеб. Вот зелень. Эти уши из сырого теста надо в кипящую воду бросить и ждать, пока всплывут. Ягоды тоже имеются на сладкое – нарочно дали, чтоб косточками в цель плеваться, они круглые и увесистые. Я уже всего напробовался по завязку. Да вы, я смотрю, никакого интереса не проявляете. Не голодные, что ли?

– Мы сыты воспоминаниями о былых любовях, – ответил за всех Субхути.

Они, конечно, пожевали-таки кое-чего и заснули на том же полу, прижавшись для тепла друг к другу. Дом, полый и легкий, высушенный ярым солнцем, звенел от ветра.

– Как гитара, – полусонно пробормотал иудей. – Хотел бы я знать, каково тут, когда на ней разыгрываются симфонии!

А еще дом раскачивался, как верблюд-мехари, и убаюкивал; лежа на спине, легко представить, что он медленно движется и ты плывешь по морю песка, думал Камиль. И во сне, и наяву ты продолжаешь путешествовать, не прерывается твое странствие, поэтому и твой сон длится и когда ты открываешь глаза, только ты этого не замечаешь. Тянутся нити, соединяющие сон с явью, тело с его жильцом, обе половинки мироздания; и мы всегда потеряны и запутаны в них. Мы обречены на странствие, ибо нет у нас дома. Встречая любимых, думаем, что его обрели, но это не совсем так и совсем не так. Встречи с милой – у колодца. Встречи пастухов – у колодца. В центре мироздания вырыт колодец, это его ось: чистая вода стоит в нем вровень с краями. Все пути ведут к месту встречи караванов…

Камиль заснул.

И тотчас же проснулся оттого, что звал его чей-то звонкий, как бы ребячий голосок. Он отозвался, не голосом, а чем-то иным, и сразу же – не шестым, а неким седьмым чувством – понял, что его перенесло в мир, одновременно прозрачный, как весеннее утро, и непроницаемый, как броня. Карагачи смеялись в нем глянцевой листвой, нежно алел восток, и на сухую, трещиноватую почву пустыни пал розоватый отблеск.

Вокруг бродили козы – белые, с шелковистой шерстью. Вид у них был деловой, загадочный и слегка усталый, будто только из ночного, где пастухи разъезжали на них верхом по каким-то не совсем респектабельным делам.

За пределами этого хрустального мирка осталось всё: три пророка и Майсара, их животные, диковинные города, Река и вроде бы даже сам Путь, оставив по себе чувство ждущей пустоты. Мир этот, позвав Камиля, молчал, ожидая от него еще одного душевного движения: знака, вопроса, пароля или просто радости?

И конечно, тут был колодец, какой он придумал в своем полусне. Такой же, к каким он привык – низкий, круглый, заваленный тяжеленным камнем. Около него стояла длинная каменная колода на опорах: ее почему-то пододвинули совсем близко и приставили к верхнему краю.

Снова его позвали:

– Путник, не хочешь ли напиться?

Камиль оглянулся. При стаде, разумеется была и пастушка – девочка лет семи-восьми, в простенькой серой рубахе и шароварах, черные косички спрятаны под покрывало, чтобы голову не напекло. О лице из-за этого нельзя судить; вот ручки на виду, они слегка шершавы, а маленькие ступни – босые. Все двадцать ноготков любовно выкрашены хной.

– Пожалуй, я не против.

– Тогда дай попить и моим козам, а то мне никак не отвалить камень – я маленькая и не очень сильная.

– Зачем же тебя такую одну отпускают пасти? – спросил он, трудясь над глыбой и одновременно пытаясь заглянуть под сень тяжелой покрышки.

– Все дети моей нянюшки и кормилицы пасут: чем я их лучше? А помощники вроде тебя всегда находятся, только позови.

(Издалека же ты меня вызвала, подумал он про себя. Наверное, сама не понимаешь, откуда, и я тоже не знаю.)

– Кормилица, значит. А родители есть у тебя?

– В Городе Мира – есть. Отец мой имеет прозвище Аль-Сиддик – Правдивый, потому что он не умеет обманывать, а мама Зулейха – самая красивая в мире.

Он улыбнулся:

– Так всегда бывает. А ты сама красивая?

– Рано хвастаться. Вот вырасту – увидишь, – деловито отрезала она. – Ну старайся же, овцы давно пить хотят.

В ее тоне звучала властность ребенка, которому никогда не отказывают в просьбах, если они насущны, и поэтому не возникает никакой почвы для капризов. Вдвоем они. уперев в камень рычаг – лежащую тут же палку – освободили колодец от замка и заглянули туда. Глубоко внизу блеснуло чистое полнолуние влаги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю