Текст книги "Хроника любовных происшествий"
Автор книги: Тадеуш Конвицкий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
– И никогда уже не буду красивее. Обними меня.
Витек обхватил ее рукой и сразу почувствовал под шелковой тканью платья нежную податливость обнаженного тела.
– Поцелуй меня.
Витек поцеловал ее в губы, а она вдруг открыла рот, и он рухнул в обжигающую бездну, пахнущую мятой, ромашкой, ранним пробуждением.
– Люби меня, – пробормотала она, опрокидываясь на жесткий серебристый мох.
И он впервые в жизни постигал науку обладания. Нашел нагое тело в холодном снегу платья. Ласкал золотистые груди, налитые пульсирующей кровью. Почувствовал вкус окаменевших в ожидании сосков – вкус полыни, прогретой солнцем. Увидал впадину живота, заполненную горячей тенью. И открыл тайну, бесстыдно выданную ему в первый день лета.
И тогда загудела вся кровь, как могучий ураган. И, гонимый инстинктом, он рванулся в эту ошеломляющую сладость, сокрушая мучительное сопротивление, устремляясь навстречу нереальному по своей беспредельности блаженству.
А она зашептала хрипло, как сквозь стебли травы:
– Это ничего. Это ничего. Это ничего…
И помогла инстинктивно, и вдруг поглотила его, болезненно вскрикнув прямо ему в лицо. И оба полетели в тартарары сквозь шум ветра, сквозь наэлектризованные тучи, сквозь пламя взрывающегося солнца.
– О, Боже немилосердный, о, проклятый рай, да будет так всегда, да будет так во веки веков, – хрипела она каким-то чужим, нечеловеческим голосом.
А потом Витек очнулся и с удивлением смотрел на ее мокрое лицо. Пепельная прядь волос льнула к виску. Губы едва заметно дрожали, словно под бременем капельки голубоватой слюны. От нее исходил жар усталого тела.
Его не заботили ощущения девушки, ибо сам он пережил нечто подобное впервые. Лежал изумленный, прислушивался к себе, к рассеянному бормотанию реки и звукам оживших цимбал.
Деревья в молодой листве склонялись над ними, теплые дуновения приносили целый букет благовоний цветов и трав, что росли тогда в любой долине, облака с любопытством задерживались у края обрыва.
Алина лежала обнаженная, недвижимая, глядя в небо. Он осторожно прикрыл ее краем платья.
– Уже нет смысла стыдиться, – сказала она тихо.
– Уже нет смысла стыдиться, – повторил он тихо. – А за что сослан Сильвек?
Алина прижалась щекой к его плечу. Теплая, летучая слеза на мгновенье соединила их тела.
– Он был репетитором у лицеистки. Занимался с ней польским языком, историей, биологией и в конце концов влюбился. А она была еврейка.
– Когда же людей ничего не будет разделять?
– Всегда будет что-нибудь разделять. Может, равнодушие, скука или просто отсутствие интереса друг к другу.
Где-то в недрах города пронзительно просвистел паровоз. Наверное, тот, который увозил Грету и старого Баума.
– Ты готова?
– Да, – ответила она грустно.
– Мы можем еще передумать.
– Уйдем теперь, пока мы прекрасны. Ведь вскоре все равно начнется постепенное умирание.
– Но ведь я чувствую, что здесь что-то не так.
– Это не потому.
– А почему?
– Давай спустимся к реке. Нам понадобится вода.
Витек помог ей встать. Платье соскользнуло на колени. Густые поперечные морщины и приставшие к шелку серые волокна мха уже портили его. Начали спускаться, хватаясь за влажные, набухшие соком ветки кустов. И тут с замиранием сердца он увидал красное пятнышко на подоле ее платья, как от раздавленной ягоды земляники. Поймал в воздухе ее руку, пахнущую хвоей, и поцеловал горячую ладонь. Она взглянула на него с удивленной улыбкой. За рекой заржала лошадь. Она промчалась норовистым галопом по лугу, по зарослям лозняка, выскочила на шоссе и, бренча подковами по булыжнику, понеслась к городу.
Сошли на берег, в гущу высоких ярких цветов, благоухающих медом и летней ночью. Тысячи мошек роились над венчиками. Водомерки, словно гидропланы-бипланы, скользили по реке. Виленка повысила голос, звучала, как фисгармония.
Алина подобрала подол платья и вошла в мелкую воду. Витольд, скинув праздничные туфли, последовал за ней. Они стояли на скользких камнях, быстрое течение щекотало ступни.
– У меня это в облатке, – сказала она, раскрыв ладонь.
Он увидал круглую коробочку, похожую на белую костяную шашку.
– А у меня в землянике.
Витольд показал кружечку, из которой пил по утрам кофе, кружечку, полную теперь ягод, словно слепленных сахарной пудрой. Его все еще донимало ощущение, будто получилось что-то не так, как нужно. Только теперь, посреди реки, он заметил, как она бледна. Черты лица заострились, потемнели странные глаза и не напоминали уже кратеров на видимой стороне луны.
– Сначала простимся?
– У нас будет достаточно времени для прощания.
Наверняка его брало искушение спросить, будет ли больно, и очень ли больно, однако после долгой паузы он прошептал:
– Кто первый?
– Могу быть я.
– Нет. Умоляю. Как-никак я же мужчина.
Алина чуть заметно улыбнулась. Длинные предвечерние тени уже перегораживали реку, которая бурлила у подмытых коряг, выполосканных камней, под тающими навесами рыжей глины.
– Хорошо. Только я хотела бы сама тебе поднести.
– Может, лучше я это сделаю. Если это грех, он будет на моей совести.
– Так прими же из рук моих, супруг мой.
Шагая по мутноватой воде с распластанными водорослями, Витек подошел к ней вплотную и открыл рот, как в ожидании причастия. Ее пепельная прядь беспомощно моталась у виска. Алина посмотрела прямо в глаза и дрожащими пальцами положила ему на язык белую облатку, пахнущую сочельником. Он невольно зажмурился.
Она наклонилась, зачерпнула воды в пригоршню, и он испил влагу, настоянную на лесном холоде. Золотистые капли с ее пальцев падали, как искорки, в темную реку.
– Мы не нашли монету, с которой все началось, – сказал Витек, стирая с лица и шеи струйки воды.
– Она нам больше не нужна. Давай твои ягоды.
Алина поднесла кружечку к губам, вытряхнула обсыпанные чем-то белым ягоды в открытый рот. Теперь он набрал воды в пригоршню, ей запить.
– Ранняя земляника, – улыбнулась девушка, проглатывая горсточку ягод. – Откуда ты знаешь, что я люблю землянику?
– Я подумал, что будет лучше, если сам насобираю.
– Пошли, выйдем на берег. Пусть река останется безгрешной.
Они прилегли в цветах, которые кололись мелкими, невидимыми шипами. Облака с позолоченными солнцем краями отчалили от горизонта и поплыли на северо-восток, в Арктику.
– Обними меня, – шепнула Алина.
Он подсунул руку под ее беззащитную голову в ореоле шелковистых волос.
– Поцелуй меня.
Он коснулся мокрыми от речной воды губами ее уст. И вдруг им овладела нелепая, слепая, бессмысленная страсть. Увидал в вырезе платья ее грудь, уже потерявшую стыд, со съежившимся в последнем приступе страха соском.
– Пожалуй, мы не будем страдать, – шепнула она ему на ухо. – Заснем и никогда уже не проснемся.
Божья коровка задумчиво ползла по белому платью, которое наверняка было для нее безграничной снежной пустыней.
– Где истина, где ложь в пережитом нами?
– Это не имеет теперь никакого значения, супруг мой.
Божья коровка взбиралась уже на грудь, прихваченную предвечерним холодком. У Витольда заколотилось сердце. Ему захотелось снова подмять девушку под себя, разрывать ее, терзать.
– Что случилось?
– Меня одолевает похоть, супруга моя. Ты дала мне приворотное зелье?
Алина улыбнулась через силу, мимолетно. Она смотрела невидящими глазами в небо, которое, казалось, звенело, как стеклянное. Но это соседний храм напоминал, что настало время вечерни.
– Уже слишком поздно. Я, кажется, ухожу.
Она поискала его руку. Пальцы их сплелись.
– Прощай, любимая. Спасибо тебе за все. Спасибо тебе за смерть.
– И я тебя благодарю. Если бы ты знал, как я тебя люблю. Как я тебя любила.
– Несмотря ни на что?
– Спасибо за все.
Над их головами жалобно пели комары. Порой пролетала стрекоза с громким, механическим шелестом крыльев. Усердно шумела листвой грустная верба. А из кустов и высоких трав струился густой аромат ромашки, чабреца, дикой смородины.
– Ты еще слышишь меня? – шепнул Витек.
– Слышу, хотя очень издалека. Скоро мы все узнаем.
– Если есть что узнавать.
– Теперь мне все равно.
– Спи, моя любимая.
– И ты спи сладко, мой любимый.
* * *
Витольд просыпался медленно, постепенно, поочередно воспринимая тоскливый полумрак осеннего дня, знакомую, как домашние животные, утварь и ноющую в недрах утробы боль. Эта боль никогда не унимается, она постоянно бодрствует и, склонная к агрессии, навязчиво сопутствует ему повсюду.
– Где же я был? – спрашивает он себя, глядя на черные космы паутины, угнездившиеся по углам, где стена смыкается с потолком. – Снова был там, где мне всегда хорошо, куда постоянно крадусь во сне или мысленно, впадая в тоску. Хорошо убегать от будничного прозябания в какое-то выдуманное будущее, в несбывшиеся варианты судьбы, в эйфорию разыгравшейся фантазии. Хотя лучше отправиться проторенным путем вспять, вернуться к родному гнезду, вмешаться в толпу людей, еще не ведающих своей участи, рядиться в шкуру юнца, переиначивать происшествия и события, углубиться в таинственный и тревожный тоннель предыстории, не доискиваясь ни в чем смысла, логики, оправданий, желая лишь обрести быстротечный час отрады.
Витольд включает лампу, которая услужливо превращает оконные стекла в мутные зеркала с оспинами капель осеннего дождя. Нажимает клавишу черной коробочки транзисторного приемника. Слышатся фортепианные позывные радиостанции.
Без удивления рассматривает свое отражение в зеркале. Это лицо – назойливый спутник повседневности. Общение с ним начинается с утреннего бритья. А до этого оно еще мелькнуло ночью на чужом туловище, по чьему-то злому умыслу. Потом на протяжении всего дня это лицо возникает по любому поводу. То выскочит из зеркала в магазине и воззрится на Витольда с глуповато-добродушным и словно бы идиотски-извиняющимся видом. То лукаво выглянет из уступчатых уличных витрин. То вызовет перехватывающее горло воспоминание, наложившись на физиономию случайного прохожего.
О чем напоминает это назойливое лицо, от которого невозможно избавиться? Напоминает оно о каком-то буйно разросшемся саде, который время и судьба превратили в пустошь.
Приходится жить с чужим, противным тебе телом. С телом, которое вызывает отвращение, как плоть постороннего человека. Какие-то бурые пятнышки выступили на коже предплечий, облепили тыльную сторону ладоней. Ноги опутаны вздувшимися венами, словно стеблями вьющихся сорняков. Живот оброс студенистым жиром, который мятыми складками расползается к груди, спине, ягодицам. Отвратительны дряхлеющие тела, а собственное омерзительнее всех.
Боль оживает тотчас же, обрадованная пробуждением сознания. И принимается за дело, как древоточец. Сперва на второй скорости. Потом включает третью, четвертую и, наконец, ту невыносимую сверхскорость, беспощадную, грубо домогающуюся морфия. Но морфия уже нет. Ни один врач в городе не желает выписать рецепт. Им давно знакомы его плаксивые телефонные звонки в полночь или на рассвете. Потерпите, говорят, следует ожидать поправки. Ведь это всего-навсего язва желудка. Правда, вырезано три четверти кишечника. Но боли наверняка рефлекторные либо невралгические. Надо ждать.
Однако Витольд знает, хоть никому этого не говорит, что там, у него внутри, среди остатков кишечника, обитает хищник, куда более беспощадный, чем пиранья. Капризный, яростный, способный напасть невзначай и замучить насмерть.
За окном преждевременно догорает день. Голые ветви сонно копошатся в отвислых животах облаков, которым некуда спешить. Дождь время от времени старательно хлещет по стеклу. Огромное, словно гигантская базилика, здание спрятало шпиль в густом тумане и дремлет, укутанное серым пухом мокрого снега.
– Не будет уже никаких эффектных сюжетов в жизни, – говорит Витольд, подымаясь с тахты, своего постоянного лежбища, и лавируя среди мебели, которой многовато по нынешним временам. Она покорно доживает свой век вместе с ним. – Вся жизнь пролетела без сюжетов, даже не приближаясь к кульминационным пунктам. Этакая полужизнь. Половинчатые поражения и половинчатые победы. Не слишком много, не слишком мало. Ни грустно, ни весело. Ни два, ни полтора. Лишь под конец нечто забористое, впечатляющее и драматичное. Этот подвижный, энергичный, себялюбивый гость, воцарившийся во внутренностях. Пожалуй, не выдержу я до следующей ночи.
В старом кресле лежит огромный кот, свернувшийся в полосатый клубок, чтобы не упустить тепла. Открыл глаз, равнодушно взирает на своего господина. Молчаливый и бездумный свидетель остатков жизни Витольда. Он один безразлично внемлет ночным стонам своего хозяина и со скучающей мордой принимает его монологи в редкие минуты необоснованного оптимизма. Кот дремлет уже пятый год, безгранично уверенный в бессмертии своей души. Он явно вознамерился переждать весь этот абсурд, неизвестно почему дарованный ему природой.
– Кого бы нам навестить сегодня, Эмануэль? – вопрошает Витольд своего фальшивого друга, который с высокомерной брезгливостью закрывает равнодушный глаз. – Не будем никого навещать. Никто ничего мне не скажет, чего бы я сам не знал. Никто мне теперь уже не поможет. Я остался один на один. А, собственно, с чем я остался один на один? Как бы это назвать, Эмануэль? Может, крайностью. Крайность – емкое слово. Чего только в нем нет. Настоящее ассорти. А может, выберемся в мою долину? В варианте – наяву, ты знаешь, о чем я говорю, дорогой мой тупой самодур.
Витольд поднял телефонную трубку. Раздался гудок. Значит, аппарат исправен. Набрал две цифры и, поразмыслив, отложил трубку. Где-то за третьей стеной ревел младенец, темпераментно, с поразительной алчностью, в сущности победоносно.
– Не презирай меня, дорогой Эмануэль. Я не преждевременно состарившийся истерик, который смотрит на мир сквозь призму своего геморроя. Я не заражаю окружающую среду своей прокисшей грустью. Ни от кого не требую, чтобы хныкал вместе со мной. Совсем наоборот, Эмануэль. Со временем я выработал у себя чувство юмора, вытесал прочные оглобли, которые, словно буфера, ограждают меня от всех, а следовательно, создают дистанцию. Я ползу с соблюдением дистанции. Значит, все в порядке. Хотя лучше было бы все же втихую, без шума, умереть скоропостижно.
Витольд набирает номер «точного времени». Замечает при этом, что ногти неизвестно почему у него трескаются вдоль, а на концах крошатся, как вафли.
– Пятнадцать часов двадцать семь минут, пятнадцать часов двадцать семь минут, – повторяет женский голос с ученической артикуляцией.
– Эмануэль, ведь я вижу, что ты меня презираешь. Поверь, я тоже презираю себя. Правда, в данную минуту чуть меньше, ибо уже кольнуло в печени или толстом кишечнике, и чувствую, что сейчас начнется. Моя судьба ординарна, нечто из области статистики, и поэтому, Эмануэль, я не осмеливаюсь обобщать. Готов даже вычеркнуть себя из сводных таблиц, чтобы не нарушать пафоса статистических данных. Ты лентяй, Эмануэль, и тебе не захочется сопровождать мою персону в странных скитаниях на пороге ночи. Впрочем, может, ты согласишься сопровождать меня духовно, то есть твое личностное начало последует за мной в погоне за скромными приключениями? Боже, как болит. Битое стекло проглотил бы, лишь бы перестало. Но я уже не навязываюсь тебе, Эмануэль.
Кот вытянул передние и задние лапы, растопырил короткие пальцы с крючковатыми когтями. Разинул пасть в безнадежном рывке, физиономия его на секунду приняла выражение невероятной, наглой хитрости.
Витольд надевает куцый плащ из болоньи, находит черную кожаную фуражку. Наконец по привычке берет транзистор.
– Выключим, как всегда, на всякий случай электричество, перекроем воду. Как эта мебель состарилась. Погибает оттого, что ею не пользуются. Ага, еще ты, Эмануэль. У тебя должен оставаться неприкосновенный запас, на всякий случай.
Витольд открывает две банки с детским паштетом и выгребает клейкую массу на тарелку с засохшими объедками. Кот возникает под рукой, подхалимски выгнув спину, вдруг начинает преданно урчать. Но, мимоходом обнюхав тарелку, с явным разочарованием тут же принимается закапывать лапой угощение.
– Итак, прощай, Эмануэль, – говорит от дверей Витольд. Минуту стоит, словно ожидая телефонного звонка. Однако телефон умер уже давно, даже неизвестно когда. – Может, увидимся, а может, и не увидимся.
Витольд спускается по ступенькам узкой и запущенной лестничной клетки. В чьей-то квартире грустит Бетховен, транслируемый по радио. Ветер, который заждался у дверей, врывается на лестницу с истерическим шумом, прихватив с собой кучу сухих и мокрых листьев.
На улице, у мемориальных досок, увековечивающих память жертв войны, мечутся огоньки в пластмассовых плошках. Тот же вездесущий ветер срывает с древков бело-красные флажки. Бойскауты в промокших мундирчиках несут караул у мемориальных досок, выкованных в форме военного креста.
– А у меня больше смертей позади, нежели впереди, – говорит Витольд, кутаясь в скользкую, холодную, как плесень, болонью. – Собственно, вся смерть уже позади. Сколько близких, друзей, знакомых лежать осталось в темноте. Мудра смерть первооткрывателя, достойна смерть государственного мужа, прекрасна смерть воина. А моя смерть нужна только мне.
В витрине магазина отчаянно мигает телевизор. Мрачное изображение каких-то намокших могил и качающихся деревьев безнадежно борется с помехами, которые в конце концов побеждают.
– Пойдем, Эмануэль, если хочешь, к реке, в тот глубокий овраг, заполненный шепотом дождя и жалобами мертвых листьев, гонимых, как и люди, нечистой силой.
Где-то в облаках или под ними гудит реактивный самолет, который, вероятно, не может приземлиться в такую погоду и кружит тревожно, как птица, заблудившаяся в тумане. У забегаловки мокнут алкаши без гроша в кармане.
– Хорошо бы с кем-нибудь попрощаться. Некрасиво уходить молчком.
Навстречу семенит торговка с охапкой белых хризантем и корзиной стеариновых плошек.
– До свиданья, уважаемая. – Витольд учтиво приподымает кожаную фуражку.
Торговка плутовато косится на него, раздумывает и откланивается на всякий случай.
Против ветра шествует трамвайщик, подняв барашковый воротник.
– До свиданья, уважаемый.
– Пошел ты, хрен моржовый.
Трамвайщик оглядывается со злостью. А Витольд уже чувствует, что враг его начинает взбираться по внутренностям вверх, под самое сердце. Перед ним лестница, сбегающая к набережной. Скауты спешат на посты. Топают по бетонным ступенькам.
– До свиданья, дети.
– Доброй ночи, спать до полночи, чесаться до зари.
И они удирают в сырую темень парка, радостно хихикая.
Витольд нажимает клавишу транзистора. Сразу несколько станций борется за первенство. Сквозь шум прорывается голос кукушки. Нет, это не кукушка. Это крик какого-то экзотического инструмента.
На набережной его встречает ночная тишина. Слышно только бормотание близкой реки, такое же монотонное, как у всех рек на свете.
– Уже столько лет мчит она неутомимо свои воды, – шепчет Витольд. – Там, наверху, деревянный костел с умершей женщиной на катафалке. А левее, в непроницаемой влажной тьме, бренчат цимбалы, как разбуженный поздней осенью комар. Минуточку, Эмануэль, где-то тут должна быть железнодорожная насыпь. Взойдем-ка на пути, по которым все разъезжались по белу свету. – Он карабкается по крутому откосу, усыпанному шлаком. Цепляется за чахлую, золотушную траву, прозябающую в нищете. И вот он уже на вершине, один на один с небом, как ледник, и кусачим ветром, который не приносит никаких ароматов.
Дрожат ноги, трясутся руки – боль ширится внутри, словно оглушительный волчий вой. Витольд снимает фуражку и преклоняет колени на металлических шпалах. Ветер захватывает в холодный кулак остатки волос. Торжественно гудит орган. Иоганн Себастьян Бах в мучительных конвульсиях рвется в небо.
– Это только начало или уже конец? – спрашивает Витольд, всовывая окостеневшие пальцы в рот, как когда-то, как неведомо когда.
И тут начинают ритмично постукивать рельсы, в этом есть что-то от бесшабашности перепляса. Во тьме, которая может быть и покинутой долиной, и дебрями укрывшегося в дожде города, раздается зычное мычание электровоза.
Витольд небрежно касается запавшего, трусливого живота.
– Мы убьем тебя преднамеренно, негодяй. Я тебя уничтожу прежде, чем ты сожрешь меня окончательно. Ты этого не предвидел. Прислушайся, приближается твоя смерть. Она мчит на встречу с тобой, задорно покрякивая осями, легкомысленно разгоняясь в веселом состязании с ветром. Ты этого не мог предположить? Мы положим тебя на серебряный рельс, от души прижмем всем телом, чтобы не удрал в последний момент. Прощай, паршивец, прощай, неумолимая самовлюбленная тварь, прощай, последний и единственный мой роковой друг.
* * *
Прямо перед собой он увидал глаза, подобные неведомой, вымершей планете. Это были глаза кота Магараджи, который пытался лизнуть его в висок.
– Что случилось? – спросил.
Кто-то тяжело сел в ногах постели. Он узнал Леву в зеленой форме допризывника.
– Все нормально. Ты жив.
– А она?
– Она тоже жива.
– Где она?
– Лежит в Вильно, в гарнизонном госпитале.
Витек закрыл глаза.
– Слава Богу, – произнес он тихо. – Значит, Бог есть.
Левка наклонил к нему свое крупное, костистое лицо, испещренное черными веснушками. От его густых курчавых волос пахнуло овчиной.
– Может, и есть Бог. Ты ее пожалел, она тебя пожалела. И нашел вас Володко у реки спящими, как заблудившиеся дети из сказки.
– Неправда! Зачем врешь! – крикнула мать. – Они наелись белены по ошибке и уснули. Это несчастный случай, обыкновенная детская глупость.
Она стояла посреди комнаты в черном платье со старинными вишневыми четками в сплетенных пальцах. Из-под темного платка выбивались слипшиеся пряди поседевших волос.
– Белена еще не созрела, – буркнул Лева. – Но пусть будет по-вашему.
Только теперь Витольд заметил на столике у своей кровати подсвечник с погребальной свечой деда. Фитиль черен, длинные натеки стеариновых слез. Кто-то зажигал эту свечу минувшей ночью.
Мать подошла к кровати. Закрыла глаза, чтобы истово дочитать молитву. Однако горло перехватил спазм. И она склонила голову, стараясь пересилить дрожь.
– Не плачь, мама, – произнес слабым голосом Витек. – Все нормально. Говоришь, Володко нас нашел?
– Вас нашел, а себя погубил. Уже сидит в тюрьме и ждет суда.
– Витюнька, скажи, что это неправда.
– Что, мама?
– Вы забавлялись, как невинные дети. Лихо вас соблазнило отведать дьявольское семя. Там, у реки, полно его растет. Плоды колючие, как каштаны. Никто не предупредил вас, детки, что это страшный яд. Многие умом тронулись от этих черных зерен. А вы ведь только из любопытства, правда? Витюнька?
Тихонько запели разболтанные стекла в двойных рамах. Со стороны города приближался скорый поезд, гогоча на всю долину. Паровоз приветствовал станцию продолжительным, сиплым свистом, как океанский лайнер.
– Она очень мучилась?
– Лучше о ней не спрашивай, – произнес кто-то. Витек с трудом повернул голову. На пороге комнаты стоял удивительно сократившийся в размерах Энгельбарт. – Ты больше ее никогда не увидишь.
– Говорят, говорят, а я ничего не слышу, никто мне ни о чем не рассказывает, – пожаловался из боковушки дед страдальческим голосом.
Мать поцеловала затертый крестик четок.
– Надо искупить грех. Ты должен стиснуть зубы и учиться, учиться до тех пор, пока не перегонишь всех и все будут тебе первыми кланяться.
Витек глянул в окно, залитое искрящимся пурпуром.
Снова заходило солнце. Еще раз заходило солнце.
– Мама, я провалился на выпускных экзаменах.
Мать, творившая крестное знаменье, задержала руку на полпути. Набожно прижала пальцы к высохшей груди. Попыталась улыбнуться, но только с каким-то стоном растерянно оглядела собравшихся.
– Зачем пугаешь меня, сыночек? Зачем говоришь такие глупости? К чему гневить Господа Бога?
– Я действительно провалился на экзаменах.
А главное – мне все равно.
– Не слушайте его. Теперь он все будет говорить назло, – тихо произнес Энгель, который продолжал стоять в дверях на фоне заходящего солнца, багровый, словно призрак.
Витек оперся руками о край постели. Попробовал приподнять ужасно тяжелую голову и неповоротливое, как колода, туловище.
– Лежи. Спятил, что ли, – рявкнул Левка. – Чего тебе надо?
– Хочу выйти из дома.
– Выйдешь еще. Всю жизнь будешь выходить из дома.
А Витек уже рухнул на колени возле кровати. Хватаясь руками за воздух, тяжело поднялся с пола, который негромко потрескивал, остывая после жаркого дня. Заковылял к выходу в длинной рубашке, обшитой голубой тесьмой, и дедовых подштанниках, застиранных, ветхих, как сито, помнивших еще царские времена.
Витек отталкивался распростертыми руками от мебели, пропитанной теплом, накопленным за день. И снова зазвонили в деревянном костеле в Верхнем предместье.
– Витольд, – прошептал дедушка, когда он поравнялся с боковушкой.
– Все будет хорошо. Как ты себя чувствуешь, дедушка?
Старик поднял руку, похожую на куриную лапу, и обессиленно уронил ее.
– Больше о себе ничего не скажу. Сам видишь, что живой.
– И я живой. Буду жить сызнова. Другого выхода нет.
– Да, – вздохнул старик. – Надо жить, поскольку нет другого выхода.
На крыльце Витека бережно обнял липкий зной. Понизу уже стлался бодрящий запах ночной фиалки. Прозвучал последний, запоздалый аккорд благовеста, и колокол умолк до утра.
– Ну и что ты хотел увидеть, чудик? – пыхтел за спиной Левка.
– Все нормально, – шепнул Витольд. – То же небо, те же деревья. Та же долина. Нет, ведь это не долина. Это древняя пойма, которой мы дали грустное название «долина», чтобы было красивее.
– Знаешь, Витольд, теперь я уже всегда буду тебя бояться, – проговорил изменившимся голосом Энгель. – Где ты был, когда тебя не было?
– Где был? Наверное, в беспамятстве. Хотя и там было плохо. Там я как-то все понимал, а теперь ничего не понимаю и уже не смогу припомнить.
– Ну, тогда смотри до упора на небо, на луга, на сады.
– А она?
– Лежит в госпитале.
– А она?
– Уедет отсюда навсегда.
– А она?
– Может, встретишь ее и при жизни. Может, догонишь, как собственную тень.
И вдруг, в этот вечерний час, весь мир наполнился каким-то болезненным воем. Вопили паровозы, на запасных путях и на магистральных, вопили фабрики, городские и пригородные, автобусы, называвшиеся арбонами, вопили дома. Великий плач расколол пепельное, мертвое небо.
– Что это? – спросил Витек, цепенея от ужаса.
– Учебная воздушная тревога. Третья со вчерашней ночи.
Вот так все это кончилось.