Текст книги "Лабиринт"
Автор книги: Тадеуш Бреза
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
– И зять у него поляк.
– Я слышал об этом.
Дверь снова приоткрылась. На пороге появилась пани Козицкая, держа высокую рюмку для вина.
– Дядюшка, сироп.
Она присела на стул, ожидая, пока он выпьет. Как и раньше, Козицкая была молчалива и не поднимала глаз. Шумовский пригубил лекарство, поморщился.
– Мне приходится ухаживать за своим голосом, как Карузо, – объяснял он. – Сырые, холодные церкви вперемежку с раскаленными площадями и улицами-это ужасно. Ну и в автобусах все окна открыты-сквозняк. С одной стороны греет, с другой дует. И ко всему надо надрывать глотку. Если в автобусе-так из-за уличного шума, а если в церкви или, например, в Форуме-так мои туристы не стоят на месте, а расползаются кто куда.
Он жаловался и медленно пил сироп. Наконец он справился с ним и потянулся за сигаретами, лежавшими на столе, но Козицкая накрыла их рукой.
– Лучше не курите, дядюшка, – сказала она, а затем оставила нас одних.
Мы еще немного поговорили о том о сем. Вернувшись к себе в комнату, я долго не мог заснуть. Улица была шумная, поблизости гудели поезда: я прочитал от первой до последней строчки итальянский журнал, который купил после того, как вручил письмо лакею адвоката Кампилли.
III
Проснулся я рано, и сразу на меня дохнула жара и оглушил шум. тот же самый, что и вчера, еще умноженный на голоса уличных торговцев. Я выглянул в окно. У ворот дома стояла тележка с помидорами и зеленью, по мостовой тащился ослик, нагруженный корзинами персиков, чуть подальше угольщик толкал тачку с поблескивающими На солнце черными глыбами и смолистыми ветками для растопки, на которых искрились капли живицы. Было очень шумно. Отдельных голосов я не различал. Я видел только широко разинутые, кричащие рты.
И всюду краски, до предела насыщенные светом. Краски, сплошной крик, жара.
Чтобы попасть в ванную, мне пришлось пройти через столовую. Возвращаясь из ванной, я увидел, что пустовавшее вчера место занимает пожилой господин с проседью, в роговых очках, погруженный в чтение газеты большего формата, чем наши, польские. Я не знал, кто он: поляк или итальянец. В зависимости от ситуации следовало сказать "добрый день" по-польски или по-итальянски-"buon giorno". Пока я раздумывал, не зная, как поступить, неизвестный мне обитатель пансионата встал и поздоровался со мной по-польски. Он уже знал, кто я такой и когда приехал в Рим. Спросил, как я спал первую ночь на новом месте.
Его удивило, что я спал хорошо, несмотря на температуру, и особенно, что днем меня не валит с ног жара.
Он приписал сон усталости после путешествия, а невосприимчивость к жаре объяснил тем, что я всего два дня в Риме и зной не успел еще истомить мое сердце. Все это он высказал еще до того, как мы друг другу представились. Наконец он назвал свою фамилию – Малинский-и при этом пожал мне руку как доброму знакомому. Хотя он держался очень сердечно и произвел на меня приятное впечатление, я не поддержал разговора. До встречи с Кампилли оставалось, правда, много времени, но я все-таки торопился. Как и всякий новичок в большом городе, я испытывал страх перед средствами передвижения, тем более что в Риме ими пользоваться очень сложно, в чем я уже успел убедиться. Таким образом, наш контакт оборвался на дружеском рукопожатии. По крайней мере на этот раз.
До виллы адвоката Кампилли я добрался вовремя. Даже смог передохнуть у излома колоссальной замшелой каменной стенычтобы остыть. Здесь была тень. и, значит, в этом месте стена была холодная. Пустынно, тихо. Вдали, за несколькими поворотами, следовавшими после мощных защитных бастионов, был вход в ватиканские музеи. У ворот высотой в несколько этажей царило оживленное движение. Группы приезжих высаживались из больших туристских автобусов. Тянулись нереницы пеших паломников. Из-за потока машин возникали пробки. Все это происходило в пятистах метрах от меня, если идти вниз по улице. Но здесь, в верхней части виале, была полная тишина.
С адвокатом я. разумеется, был знаком. Однако, не будь у отца его фотографии, в моей памяти мало что сохранилось бы от встречи двадцатилетней давности. Я не узнал бы его. Но теперь, благодаря фотокарточке, я сразу догадался, что седоватый господин в синем костюме, осторожно тормозивший машину песочного цвета, – это адвокат Кампилли. Он еще разворачивался, ставя машину в гараж, а я уже подошел к калитке его дома. Он обернулся и тоже мгновенно узнал меня. Но, как мне кажется, вовсе не потому, что видел меня когда-то, а просто из-за моего сходства с отцом. Ворот гаража он не закрыл. Сразу бросился ко мне.
– Как приятно! – воскликнул он. – Ну наконец-то.
Вид у Кампилли был отличный. Волосы слегка вились. От него пахло лавандой. Из кармашка пиджака элегантно торчал светлый платочек. С минуту он держал меня за руки. Потом положил ладони на мои плечи.
– Как ты похож на отца! – несколько раз повторил он.
Он не мог надивиться этому. Больше того-нарадоваться. Не только глаза и улыбка, даже жесты у меня были отцовские. Даже мое итальянское произношение напоминало ему отца.
– Я словно слышу его, – уверял он.
– С той лишь разницей, что отец хорошо говорит поитальянски, а я прескверно, – засмеялся я.
– Научишься. А впрочем, не в том дело.
Все это мы сказали друг другу до того, как он отворил дверь виллы ключиком, выбрав его из целой связки, хранившейся в изящном портмоне. Мы вошли в роскошный холл, где стояло множество бюстов и статуй. Тень от них падала на пол, выложенный черными и белыми ромбами. Прошли через маленький зал, где преобладали золотисто-розоватые тона. Я догадался, что это приемная. На столах и столиках лежали различные иллюстрированные издания. Следующая дверь вела из зала в кабинет адвоката. Здесь мы наконец уселись в удобных кожаных креслах, низких и очень глубоких, среди шкафов, заполненных так хорошо мне знакомыми томами "Bullarium", "Juris Canonici Funtes" и "Des Decisiones sen Sententiae"', лишь немногие из которых сохранились у отца.
Мы еще несколько минут поговорили о моем сходстве с отцом.
Оно искренне растрогало адвоката. Я напоминал ему отца, что в свою очередь напоминало ему молодость. Годы учения и различные связанные с ними приключения. А также приключения, связанные не с учением, а с молодыми годами. Я же, глядя на Кампилли, размышлял о том, что и он мне напоминает отца. Не буквально, не физически. Однако в облике этого человека было нечто, заставлявшее меня думать об отце.
Вернее всего, сходство было в особого рода элегантности, покрое костюма, типе рубашек, хорошем вкусе при подборе тонов, что особенно бросалось в глаза в Торуни, где господствовал тяжеловесный стиль в одежде даже в наши дни, когда в город съехались люди с разных концов Польши. В том, что отец проникся духом Италии, нет ничего удивительного. Он увлекся ею смолоду, а потом в течение стольких лет ездил туда и, наверное, там все покупал для себя. Более удивительным было то, что и теперь он находил время и энергию и-прежде всего-деньги, чтобы одеваться так же, как в прежние годы. Я знал, что с тех пор, как епископ стал чинить ему трудности, он едва сводил концы с концами. Вероятно, ему приходилось во всем себя ограничивать, чтобы не отступать от своих привычек. Но так или иначе, мы оба с синьором Кампилли были растроганы. Меня растрогал он, его-я, а точнее-нас обоих растрогал отец, здесь не присутствующий, но какими-то своими чертами воплотившийся в каждом из нас.
Кампилли знал, что через несколько месяцев после вступления немцев в Торунь нас выселили и всю войну мы прожили в Кракове. Отец писал ему об этом. Но мне пришлось рассказать ему еще раз, как нас вынудили в течение получаса покинуть квартиру, разрешив взять с собой только по чемоданчику. С моей матерью он был знаком: она несколько раз ездила с отцом в Рим.
Ему захотелось услышать подробности о ее болезни и смерти.
Далекие дни, события пятнадцатилетней давности, словно живые, встали перед моими глазами. Мать в Кракове стряпала для нас.
Однажды она рубила мясо-видимо, оно было не вполне свежее, – порезала палец, и у нее началось заражение крови. Болезнь развивалась молниеносно, спустя сутки вены на ее руке уже почернели. Я не отходил от матери. Отец носился по городу в поисках лекарства, но его нигде нельзя было достать. А без лекарства самые лучшие врачи, которых мы пригласили, ничем не могли помочь. Она скончалась неделю спустя, под утро, когда я спал в кресле возле ее кровати, а отец-на кушетке в соседней комнате.
В кабинете Кампилли было светло даже при опущенных жалюзи. Лучи проникали только сквозь узкие щелки. Но этого оказалось достаточно, чтобы победить мрак, – так велика была пробивная сила солнца. Кампилли встал и прошелся по комнате.
Рассказ о смерти произвел на него впечатление не в силу своей исключительности. Ведь если учесть время и место, смерть эта не была особо героической. Она взволновала его так, как волновало все, касавшееся моего отца, а значит, их общей молодости. Он произнес несколько теплых слов, засуетился возле шкафчика со спиртными напитками, потом позвонил, чтобы принесли лед и кофе.
Теперь в свою очередь он рассказал мне о своей семье. Начал с себя, а именно с того, что он не воевал, так как его затребовал в свое распоряжение Ватикан. Много ездил, главным образом в Германию, Швейцарию, Испанию, ну и в Риме массу времени посвящал большому благотворительному учреждению, созданному Ватиканом. Жена работала в больницах, тоже ватиканских, рассчитанных на беженцев и лиц, пользующихся правом убежища. Дочка тоже работала, но только в последний год войны и после освобождения Рима; до этого она была слишком мала.
Тогда-то она и познакомилась со своим теперешним мужем, польским офицером, который обратился к синьоре Кампилли с просьбой о постое для солдат. Она пригласила в дом этого человека-первого поляка из частей, вступивших в Рим вместе с союзниками, – не предполагая, что приглашает будущего зятя.
Вошел лакей в полосатой куртке. На полированном, несколько великоватом подносе он принес две маленькие чашечки кофе, две рюмки и небольшую вазочку с кусочками льда. Синьор Кампилли предложил мне вермут, сказав, что для этого времени дня вермут незаменимый напиток. Бросил в рюмку лед. Залил его золотистой, мерцающей в полумраке жидкостью. Вермут действительно освежил меня.
– Жена, наверное, захочет тебя повидать, – продолжал он. – Теперь она в Остии. У нас там вилла, и мы туда перебираемся на лето. Жена, дочь, зять. Что касается меня, то, пока курия работает, я езжу к ним только на субботу и воскресенье.
Я потянулся за рюмкой.
– Ну как вермут?
– Отменный.
– Как долго ты думаешь пробыть в Риме?
– Зависит от обстоятельств.
– Понятно, – сказал он. – Прежде всего уладим финансовую сторону.
Моих денег могло хватить на неделю. Столько мне выдала валютная комиссия. Я сказал об этом Кампилли Он внимательно выслушал, после чего заметил:
– Ты мой гость. О деньгах не беспокойся За неделю ты ничего не добьешься. В лучшем случае успеешь нанести несколи.
ко визитов, да и то, наверное, нс самых важных, то есть нс попадешь на прием к людям, которые могут помочь. Они заняты
Затем он спросил, где я живу. Я ответил.
– Ах, правда, ты писал мне, – скачал он. – Ну что ж, это приличное место. К кому ты думаешь здесь обратиться'*
– Я хотел бы посоветоваться с вами.
– А какие фамилии назвал тебе отец? Разумеется, рассчиты вать можно только на тех, кто хороню его помнит.
Я достал блокнот, в котором у меня все было записано.
– Отец де Вое.
– Отлично.
– Отец Кордеро.
– Умер.
– Монсиньор Крешенци.
– Нунций в Лиссабоне.
– Монсиньор Риго.
– Отлично.
– Адвокат Куньяль, патрон отца.
– Фи!
– Слишком стар?
– В курии не существует такого понятия. А в твоем случае только очень старые люди смогут тебе помочь. Куньяль, бедняжка, болеет в последнее время и чаще всего находится вне Рима.
– Я мог бы к нему подъехать. Отец очень на него рассчитывал.
– А я бы не рассчитывал. Скажу тебе откровенно: Куньялю уже память изменяет. Кто у тебя там еще?
У меня больше никого не было. Я огорчился.
– Значит, остаются де Вое и Риго. Достаточно.
– Вы так считаете?
– Конечно. Дело несложное. Но деликатное. Не надо поднимать вокруг него слишком много шуму. Это могло бы только снизить шансы на успех. Ты куда-нибудь уже обращался?
– Нет. Только к вам.
Он предложил мне рюмку вина. Сам тоже выпил. Потом задумался.
– Напиши отцу де Босу, – сказал он наконец. – Так же, как мне. Это лучшая форма. Хотя нет. Ему можно даже позвонить.
Или напиши, что ты находишься здесь и завтра с утра позвонишь.
Да, так проще всего.
Придуманный им ход и вся эта тактическая схоластика рассмешили его. Но тотчас он снова заговорил с прежней серьезностью:
– И расскажи ему все. Он человек дальновидный и осторожный. Для меня. например, его мнение будет авторитетным.
Однако пока я бы не относил мемориала.
– Он не годится?
– С чего ты взял? Очень хорош.
– Тогда почему же9
– Он по-своему хорош. Только, быть может– понадобятся другие аргументы. Ведь дело можно представить на тысячи ладов.
Сперва надо знать, каковы IBM настроения и что монсиньоры в данном вопросе готовы считан, истиной. Нам отнюдь не следует навязывать свое мнение. Мемориал пюсго отца должен подтвердить их точку зрения, то есть точку зрения тех лиц, относительно которых у нас будет уверенность, что они к нему благоволят.
Понимаешь?
– Не вполне. Но, разумеется, я подчиняюсь.
Он взглянул на часы.
– Гляди-ка, скоро час. Ну и заболтались мы!
Я встал, чтобы попрощаться. Он удержал меня. Объяснил, что обедает в городе, поскольку жена увезла кухарку в Остию.
Посоветовал мне позвонить в пансионат и предупредить, что я не вернусь к обеду. А затем спросил, куда бы мне хотелось пойти. Я засмеялся, ведь я не знаю римских ресторанов. На это он возразил, что мой отец знал все рестораны, понятно из числа лучших, и, наверное, мне о них рассказывал. Я вспомнил несколько названий, которые отец чаще всего упоминал. Синьор Кампилли одобрительно кивал головой, когда я произносил эти названия.
– Превосходно! – говорил он. – Превосходно!
Он успокоился, со лба исчезли морщины.
Образ моего отца-любителя итальянских ресторанов-в данном случае тоже связывался с далекими временами и, должно быть, вызвал у Кампилли приятные ассоциации. Он пришел в хорошее настроение, выбор его пал на первый из названных мною ресторанов. Он позвонил лакею, сказал, что уходит. А когда тот исчез за дверью в приемную, синьор Кампиллн протянул руку к лежавшему на письменном столе конверту, видимо заготовленному до моего прихода.
– Возьми, – сказал он. – У меня старые счеты с твоим отцом.
Поэтому не смущайся.
Никаких счетов у них не было. Я хорошо это знал. Кампилли просто избрал такую форму. Я поблагодарил.
– Когда истратишь их, сообщи, – добавил он. – Если бы мое дитя оказалось без денег, твой отец тоже ему помог бы. Я надеюсь, что ты будешь смотреть просто на такие вещи.
Мы обнялись. Я спрятал конверт. Перед уходом мы пошли в ванную вымыть руки. Мы шли и шли, тогда только я понял, какая огромная вилла у семейства Кампилли. Ванная тоже была большая. В ней могла бы уместиться вся наша торуньская квартирка. Из окна, выходившего в сад, открывался бесконечно далекий ландшафт, тот самый, которым я вчера любовался с угла виале и Кливо-делле-Мура Ватикане.
Ресторан поразил меня своим внутренним видом. Залы узкие и высокие, как церковный неф; в окнах витражи, пропускающие мало света. Среди этой непонятной архитектуры кружилась тьма кельнеров в ослепительно белых накрахмаленных пиджаках. Все они знали адвоката. Он долго раздумывал, какой выбрать столик.
Наконец мы сели. Вино Кампилли выбирал так же старательно, как столик. Наполнив бокалы, чокнулся со мной, выпил за здоровье отца и за успех его дела. Но о деле мы больше не говорили. Он не хотел. Раза два я пытался возобновить разговор на эту тему, но Кампилли уклонялся. Обрывал меня, говоря:
– Теперь важнее всего побеседовать с де Восом; интересно, что скажет отец де Вое.
Мне хотелось использовать пребывание в Риме для моих научных занятий, и я намекнул на это. Работая над моим "Польским судебным процессом XVI века", я наткнулся во Вроцлаве на любопытный документ – послание испанской Роты ', адресованное вроцлавской курии. Послание, снабженное печатью, которая дала мне повод для размышлений. Я обнаружил, что некоторые ее детали могут разрешить спор, тянувшийся целые десятилетия, – спор о происхождении названия папского трибунала: Рота [Рота-высший церковный трибунал католической-церкви.]. Нужно было исследовать ее печати на самых старых документах. Из литературных источников я знал, что печати хранятся в Ватиканской библиотеке. Я вкратце рассказал об этом Кампилли и спросил, не может ли он оказать мне содействие, поскольку я слышал, что полякам, приезжающим из Польши, чинят препятствия. Он посоветовал мне и с этой просьбой обратиться к отцу де Восу. Сказал, что сам по себе вопрос пустяковый, но, если им займется де Вое, профессор, ученый, это будет выглядеть более естественно. Мы выпили также и за успех моих планов.
IV
Выспался я отлично. Проснулся, не чувствуя лихорадочной дрожи, не покидавшей меня со дня приезда, и без той слезинки, которая то и дело пробегала от сердца к глазам, щекотала веки и в любой момент готова была выползти наружу. Я думал, что это вызвано натиском воспоминаний и разных ассоциаций, а это была просто усталость. Исчезло также волнение, естественное в моем положении, но еще подхлестываемое усталостью.
Одевшись, я первым делом позвонил по телефону. Вчера, как и советовал мне Кампилли, я оставил письмо на пьяцца делла Пилотта, где находится Грегорианский университет и где живут его профессора. Кампилли продиктовал мне письмо и подвез на пьяцца делла Пилотта. Он предложил подвезти меня до самой "Ванды". Я отказался. Передав письмо, я вволю погулял. Сперва решил обойти университет, а вернее огромный четырехугольник дворцов, церквей и садов, в которых он размещен. По пути то и дело встречались колоссальные лестницы. У меня спирало дыхание. От вида этих лестниц и от восторга, потому что весь ансамбль действительно очень внушительный. Особенно со стороны Квиринала. Нечто сказочное!
Я разыскал в записной книжке номер, который тоже дал мне Кампилли. Набрал. Пока я стоял у телефона, перед моими глазами высилось здание университета. Лестница, вестибюль и дежурная комната, где сидели два молоденьких иезуита: один в справочном окошке, другой-у телефонного коммутатора. Ему-то теперь я пытался по буквам назвать свою фамилию. Безуспешно.
– Скажите, пожалуйста, отцу де Восу, – сказал я тогда, – что звонит тот поляк, который вчера оставил ему письмо.
– Понимаю.
Наконец отозвался сам де Вое. Я смелей произнес свою фамилию, ему она была знакома. Молчание. Я упомянул о письме. Молчание. Затем я сказал, что привез ему привет от отца.
Вместо ответа все то же молчание. И только спросив, может ли он меня принять, я услышал:
– К вашим услугам.
И тут же, прежде чем я успел поблагодарить и попросить назначить час, он добавил:
– В двенадцать. Вам удобно?
– Да-да. Я буду точен.
– Слава Иисусу Христу.
Он говорил тихо. А последние слова произнес еще тише. Если я их уловил, то скорее по наитию, чем на слух. Заканчивая разговор, он, вероятно, уже опускал трубку на рычаг. Я тоже положил трубку. Некоторое время я не отходил от телефона.
Короткий диалог, только что оборвавшийся, все еще звучал у меня в ушах. Слова священника де Воса, скупые и лишенные интонации, приковывали внимание. Мой отец высоко его ценил. В "Аполлинаре" де Вое читал процессуальное церковное право.
Вероятно, этот же курс вел и в Грегориане. Предмет свой он знал и, хоть это материя сухая, лекции читал интересно. Мне ^известно также, что он автор нескольких знаменитых публикации.
Но у студентов он заслужил добрую славу прежде всего своей сердечностью и искренностью. Его ученики всегда знали, как с ним себя держать. Он не юлил. Не обижался. Не чнанился. Так мне его охарактеризовал отец, добавив, что у других священников нрав куда более крутой. По этим причинам отец и поместил де Воса в списке лиц, к которым мне следовало явиться в Риме– Я полагаю, что он поместил отца дс Воса на первом месте еще и потому, что в курии считались с его мнением. Он входил в состав различных совещательных, научных и административных комиссии и органов. Отец прекрасно разбирался в их сложном переплетении и даже сообщил мне их названия. Они вылетели у меня из памяти. Во всяком случае, помню одно-они звучали внушительно. И следовательно, священник де Вое имел в курии влияние.
Спешить мне было незачем, и одевался я медленно. В задумчивости ходил по комнате, мысленно приводя в порядок все материалы для предстоящей беседы. За окном буйствовали краски, к которым я уже привык, и раздавались крики, которые теперь меня нс отвлекали. Я раскрыл блокнот и набросал кратенький план беседы. Важнее всего было не растекаться, по возможности сжато и без отступлений показать различия в точках зрения, основу и историю спора. Это было важнее всего, но отнюдь не легко, хотя бы потому, что период идиллических отношений между епископом Гожелинским и моим отцом отошел в далекое прошлое. Потом начались тренил и тот конфликт, из-за которого пострадал мой отец и который, помимо всего, материально разорял его.
Закончив заметки, я заглянул на кухню-предупредить, что опоздаю к обеду. Как и принято в Италии, обедали здесь рано, в половине второго, и я боялся, что не поспею вовремя с пьяцца делла Пилотта. На кухне я застал пани Козицкую. Рядом с ней-с одной стороны горничная, с другой-кухарка, а напротив-уличный торговец рыбой, который в соответствии с ритмом переговоров то закидывал на плечо корзинку с товаром, то снимал ее. В ответ на мои слова пани Козицкая кивнула головой, дав понять, что принимает их к сведению. Но повернулась ко мне, лишь когда заметила, что я не двигаюсь с места, ибо сценка заинтересовала меня. Во взгляде ее я не прочел одобрения. И поэтому поскорее удалился из кухни.
В передней-Малинский. Роговые очки. Портфель. И на поводке маленький бульдог, приветствующий меня рычанием.
– Вы куда?
– В город.
– Могу вас подбросить.
Я колеблюсь. Сам не знаю почему: ведь я звонил отцу де Восу из пансионата, а не из какого-нибудь бара. Вернее всего, я колеблюсь потому, что в предложении Малинского слышу тон превосходства. И когда Малинский спрашивает, куда меня надо доставить, отвечаю: к Квириналу. Мы спускаемся вниз. Синий фиатик у ворот, мимо которого я несколько раз проходил.
оказывается, принадлежит Малинскому. Я сажусь. Черный как сажа бульдог, который перестал на меня ворчать еще на лестнице, теперь дружески располагается на моих коленях. Мы трогаемся.
Малинский везет меня не той дорогой, по которой идет троллейбус, а более красивой. Но, оказывается, он выбрал этот маршрут не для того, чтобы любоваться памятниками старины (когда я его расспрашиваю про какие-то достопримечательности, он ничего мне не может объяснить) а потому, что ширина улиц здесь позволяет развить большую скорость. Наконец я узнаю, где мы находимся: Колизей, Форум, площадь Венеции. А потом вместо пьяцца Квириналс пьяцца дслла Пилотта; уж и не знаю почемуто ли по интуиции, то ли по рассеянности: быть может, Ма линский слышал мой утренний разговор по телефону и машиналь но отвез меня сюда, забыв, о чем я просил его. Но нет, это нс так, по крайней мере нс вполне так. С пьяцца делла Пилотта on едет дальше. Я высаживаюсь у Квиринала и как можно медленнее спускаюсь внизОстанавливаюсь перед магазинами. Мне еще рано.
Время тянется бесконечно долго. Но вот пора идти. Я толкаю тяжелую дверь из стекла и железа и подхожу к окошечку дежурной комнаты. Узнаю молодого иезуита, которому вчера вручил письмо. Ему уже известно, что я условился с отцом де Восом, и он высовывается из окошечка лишь для тою, чтобы указать мне, в какую приемную надо пройти. Их тут несколько. В каждую ведут двери из зала, напоминающего приемную адвоката Кампилли. Низкие кожаные кресла, столы, картины и бюсты.
Это сходство. Но я замечаю также и отличие. У синьора Кампилли стоят бюсты цезарей и богинь, а здесь-прелатов; на столах разложены журналы без крикливых разноцветных обложек. Все это я отмечаю мимоходом, бессознательно. Сердце колотится. Во рту пересохло. Рука у меня дрожит, когда я отворяю дверь приемной. Пусто. Стол, диванчик, несколько стульев. На стене только распятие. Чисто. Душно. Немножко пахнет ризницей и немножко больницей или амбулаторией.
Я не решаюсь сесть. Подхожу к окну. Напротив-стена вышиной во много этажей. Достает до самого неба. А наверху виднеется зеленая полоса, кусты, деревья-наверно, какая-то терраса. Вокруг полная тишина. Я жду и жду, не шевелясь. Вдруг раздается голос, тот же самый, что утром в телефоне:
– Слушаю.
Я оборачиваюсь. Невысокий худой священник указывает мне на стул. Голова у него маленькая, остриженная по-немецки, он опустил ее так, словно ему докучает боль в затылке. Я быстро подхожу, чтобы поздороваться. Он едва прикасается к моей руке.
После чего снова так же, как и минуту назад, тем же самым жестом приглашает меня сесть. Мы даже не глядим друг другу в глаза.
– Прежде всего, – говорю я, – позволю себе передать вам самые сердечные и почтительные приветы от моего отца.
Молчание. Поначалу весь разговор ведется в таком духе. Он молча принимает к сведению приветственные слова, а затем мои общие фразы и сообщение о здоровье отца и о его душевном состоянии. Ни разу даже не кашлянул. Вместе с тем не знаю почему, не знаю, на каком основании, но я проникаюсь уверенностью, что слушает он меня внимательно. Смотрит в сторону.
Мимо меня. Когда я объясняю, что приехал вместо отца, так как он болен астмой, то внезапно слышу голос де Воса, лишенный всякого выражения, всякой теплоты:
– Вы, кажется, очень похожи на отца.
– Все так говорят.
– Я слушаю. Пожалуйста, продолжайте.
Он сам напомнил о нашем сходстве. Но, видимо считая, что это не имеет отношения к делу, попросил меня вернуться к главной теме. И я в конце концов приступил к изложению самой сути. До этого я спросил только, дошли ли до него слухи о наметившемся в последнее время конфликте между моим отцом и его епископом. Он ничего мне на это не ответил и повторил:
– Пожалуйста, говорите.
Одно это я от него и услышал. И теперь, и позже, в течение всего разговора. Всякий раз, когда я останавливался или спрашивал, каково его мнение, он торопил меня, прося, чтобы я рассказывал дальше. Свое пожелание он выражал в нескольких почти одинаковых вариантах. Прошло немало времени, прежде чем я понял, что он ни в коем случае не выскажет свое мнение.
Тогда я перестал задавать ему вопросы. Но по-прежнему время от времени прерывал свой рассказ, чтобы набраться духу. В такие моменты он тоже нарушал свое молчание стереотипными фразами: "Продолжайте, говорите дальше" – или: "Я слушаю. Это уже все?" До самого конца уравновешенный, невозмутимо терпеливый, полный решимости узнать все. Но уже усталый. Я догадывался об этом по его произношению. Оно менялось.
Вначале трудно было поверить, что мой собеседник не итальянец.
А час спустя я уже ясно это чувствовал. Священник де Вое был голландцем. Он пятьдесят лет прожил в Риме. Отец рассказывал, что де Вое говорит по-итальянски превосходно. Но при иных обстоятельствах, после чрезмерно долгих торжественных церемоний или на затянувшихся научных заседаниях, его итальянское произношение становится более твердым. Я вспомнил об этом теперь. И даже сообразил, что злоупотребляю не только его временем, но и силами, и что-то пробормотал по этому поводу. Он ответил своим неизменным:
– Пожалуйста, говорите дальше.
Хотя я и заготовил план, но говорил бессвязно. И прекрасно это сознавал. Мне мешал мой итальянский язык, мое волнение, ну и то пассивное внимание, с каким священник де Вое слушал мой отчет. И прежде всего то, что я не мог разобрать, многое ли ему известно о моем отце и условиях жизни в Польше. До нашей встречи я предполагал, будто из ответов на мои вопросы кое-что выясню. Не получилось. Отсюда и длинноты в моих объяснениях.
Понял я это только позднее. Мой отец, получив образование, сдав экзамены, пройдя практику и стажировку в Риме, был включен в список адвокатов, имеющих право выступать во всех папских трибуналах, и, разумеется, как в Роте, так и в Сеньятуре Во всех низших инстанциях также. А значит, и в судах каждой курии. К адвокатам этой категории принадлежал Кампилли, проживающий в Риме. Но сколько таких же адвокатов, как он или мой отец, выбирали для себя ту или иную провинциальную курию.
Они выступали в ее судах чаще всего по делам об аннулировании брака и, когда "казус", выражаясь профессиональным языком, осложнялся и, согласно церковному праву, переходил на рассмотрение в Рим, – могли там выступать, не прибегая к помощи ватиканских адвокатов. От этого выигрывали их престиж и их финансы. Они обладали также привилегией передавать дело прямо в Роту, которая для других была апелляционным судом, а для них-судом первой инстанции. Они передавали дела. Рота для проведения следствия посылала их местной курии, а курия, считаясь с тем, что дела прибыли из Рима, относилась к ним с особым вниманием. Это опять-таки шло на пользу адвокату.
Конечно, я совершенно зря объяснял это отцу де Восу, в таких вещах он разбирался лучше, чем я. В какой-то момент я сравнил адвокатов Роты и Сеньятуры с адвокатами, которые имеют право выступать в верховном суде, а обыкновенных, консисторских, – с теми, кому разрешается выступать только в административных коллегиях. Тут я прервал свою речь. Сперва до моего сознания дошло, что, пытаясь разъяснить вопрос, я затемняю его, так как пользуюсь терминами, которые незнакомы священнику де Восу.
А потом я сообразил, что вообще напрасно его мучаю, поскольку все, что касается папских трибуналов, ему и без того великолепно известно. Я попросил извинить меня за ненужное отступление. На мои извинения он ответил так же, как на вопросы:
– Пожалуйста, продолжайте!
Зато я четко и связно изложил суть конфликта между епископом Гожелинским и моим отцом. Это уж верно. Без отступлений, без разбега, не касаясь предвоенного периода и лет оккупации. Самое важное-дать представление о нынешней ситуации. Об этом можно было рассказать в нескольких словах. А именно: епископ Гожелинский лишил отца возможности занимать ся своей профессией на территории епархии. Отец перестал ходить в курию и выступать перед консисторией. Воспользовавшись полнотой власти, которой обладает епископ во всех церковных вопросах на территории своей епархии, Гожелинский фактически лишил отца не только положенных ему специальных привилегий, но и обычных прав консисториального адвоката.