355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тадеуш Бреза » Лабиринт » Текст книги (страница 12)
Лабиринт
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:47

Текст книги "Лабиринт"


Автор книги: Тадеуш Бреза



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

Взглянув на часы, я удивился. Половина седьмого! Значит, все вместе-ожидание, разговор, возвращение-не продолжалось даже получаса. Я проголодался, и мне хотелось как можно скорее очутиться в своей комнате. Я купил несколько иллюстрированных еженедельников, которые вполне уместны в момент душевного расстройства, так как помогают отвлечься, и сел в такси, чтобы поспеть к ужину. В "Ванде" нововведение! Горничная сообщает, что в пансионате полно постояльцев и ужин подают в две очереди.

Я должен ужинать во вторую. Она мне это говорит в тот момент, когда я уже стою в дверях столовой и вижу, что все домочадцы сидят за столом. Ничего не поделаешь, отступаю. А после ужина, который я провожу в незнакомом обществе, я не сразу сажусь за журналы. Укладываю вещи. По этому случаю натыкаюсь на злосчастную лупу, взятую у Кампилли. Пишу письмо, прошу извинить меня и добавляю несколько банальных фраз на прощанье. Пишу и другое письмо, более сердечное, – Малинскому, который уехал в Болонью. Я заклеиваю конверты, и в этот момент мне вдруг становится скверно. Пот, боль в груди, головокружение, перед глазами черные точки. Не знаю, что это такое, должно быть, сердце, никогда в жизни со мной ничего похожего не бывало. К счастью, через четверть часа все проходит. Тогда я принимаюсь за журналы.

XXIII

Я в Ладзаретто! Возможно, это разумный выход, хотя и неожиданный. После бессонной ночи я раненько вскочил, чтобы доставить Кампилли пакетик с лупой еще до того, как начнется дневная жара. Однако, когда я сел в такси, мне внезапно пришла в голову мысль разыскать Пиоланти и попросить его отнести письмо и лупу на виллу Кампилли. Легко понять, как мне не хотелось самому идти туда. Но другого выхода не было, что оставалось делать? Теперь выход нашелся. По крайней мере я придумал, как избавиться от неприятной необходимости являться в дом, где мне, деликатно говоря, отказали в гостеприимстве. Я взглянул на часы-восемь. Если Пиоланти по-прежнему посещает Ватиканскую библиотеку, то в это время уже должен спешить к поезду, шагая через весь городок от своего лепрозория до станции. Я попросил шофера такси отвезти меня на вокзал. Там я вышел и разыскал перрон, к которому прибывают пригородные поезда с севера. Потом уселся в тени на каменной скамье, прислонившись к колонне из железобетона. От холодной скамьи и холодной колонны на меня повеяло приятной свежестью. Я, конечно, не был болен. Просто немножко расклеился. Нервы в постоянном напряжении, а тут еще жара, духота. Отсюда вчерашнее полуобморочное состояние, да и теперешняя стесненность в области сердца. Спать мне не хотелось, однако я отчаянно зевал.

Непрерывно, целых двадцать минут, пока пришел поезд, которого я ждал. Весьма удачно. Так и есть! Мне повезло. Один из первых пассажиров, высаживающихся из битком набитого, серого от пыли вагона, следующего сразу за локомотивом и остановившегося совсем рядом с моим наблюдательным постом, – священник Пиоланти.

– Целая вечность! – удивленно восклицает он. – Каким чудом вы здесь?

Объясняю, откуда я взялся. Затем-почему не показываюсь в библиотеке. Внезапно он перебивает меня и с тревогой^в голосе, искренне взволнованный, говорит, что вид у меня такой, будто я сбежал из больницы. Наконец кончается крытый перрон. Из тени мы выходим на яркий свет. Я пожимаю плечами.

– Я вижу, что вам не нравится моя физиономия, – смеюсь я.

Он:

– Вы страшно похудели! Что случилось?

– Долго рассказывать.

С этого и началось. Мы сели в баре на вокзале. Полчаса спустя священник уже более или менее был в курсе событий. Ни на кого и ни на что не жалуясь, я кратко описал свои мытарства.

Он не высказал своего суждения, но, видимо, так же хорошо, как и я, понял, что все кончено, потому что спросил, когда я уезжаю.

Тут я признался ему, что чувствую себя не очень хорошо и вернусь в Польшу не прямо, а с остановками в пути. После чего я попросил его оказать мне услугу: отнести письмо и пакет Кампилли. Он согласился. И тогда-вертя в пальцах письмоПиоланти ни с того ни с сего робко стал меня уговаривать поехать в Ладзаретто.

– Вы отдохнете, придете в себя, – повторял он.

В конце концов я сказал:

– Может быть, это идея!

Он понял, что я согласен, и тотчас встал. Обрадовался. Веки его глубоко посаженных глаз задрожали.

– Я пойду и сейчас же вернусь, – сказал он. – Встретимся здесь через час. У нас поезд в десять.

– Ах, что вы! – возразил я. – А библиотека?

Ведь он приехал не затем, чтобы увезти меня, он приехал ради своих занятий. Когда я ему об этом напомнил, он на мгновение растерялся, но не пожелал отступать от своего плана. Я думаю, что он чувствовал себя одиноким в Ладзаретто в обществе других священников. Кстати, Пиоланти был уверен, что они не станут возражать против моего пребывания в бывшем лепрозории. Мы и об этом поговорили. И еще о том, согласится ли начальство монастырской гостиницы, чтобы я там жил. В этом он тоже нисколько не сомневался. Итак, мы в конце концов расстались на час. Пиоланти никого не застал в доме Кампилли и оставил письмо и стеклышко на соседней вилле. Что касается меня, то, пока я доехал в такси до "Ванды", мне снова стало нехорошо, и отчасти поэтому я решил взять с собой только сумку и попросить, чтобы чемодан поберегли до моего возвращения. С этой просьбой я обратился к пани Рогульской. С нею же уладил счета и вручил ей письмо для Малинского.

– Благодарю вас за все, – сказал я. – Передайте, пожалуйста, мой прощальный привет брату и племяннице. Я прощаюсь, так как не уверен, увидимся ли мы еще, я ведь только на минутку забегу за чемоданом от поезда до поезда.

– А на случай, если кто-нибудь про вас спросит или захочет узнать ваш адрес, что сказать?

– Ничего. Дело в том, – запнулся я, – что я собираюсь немножко попутешествовать и нигде надолго не задержусь.

Я почему-то удержался и не сказал ей, что еду в Ладзаретто.

Вернее всего, потому, что в моем положении соблазнительно было этак вот провалиться сквозь землю, скрыться от всех, исчезнуть. Так или иначе, я промолчал.

На вокзале я нашел Пиоланти за тем же самым столиком, где мы сидели раньше. Мы улыбнулись друг другу. Впервые за все утро, потому что во время недавней беседы нам было невесело!

Теперь настроение резко изменилось, и мы стали даже шутить.

Пиоланти твердил, что я не должен опасаться, будто соседи, которым он передал пакет, украдут его, ибо "на виале Ватикане живут исключительно люди, достойные доверия". А я, смеясь, его успокаивал: пусть не боится, что я перееду к нему на долгие времена. И приводил доказательство-малое количество вещей в небольшой сумке.

Первые два дня в Ладзаретто меня не покидало чувство усталости. Ложился я рано и после обеда спал часа два. Зато вставал я тоже рано, потому что с утра воздух тут свежий и прохладный. Кроме того, я считал, что священнику Пиоланти было бы неприятно, если бы я не заглядывал в церковь, когда он отправляет мессу. От причетника я узнал, что служат мессу отнюдь не все священники, пользующиеся гостеприимством монастыря. Рядом со мной, например, жил священник, которому это запрещено. Он вставал раньше нашего и до полудня не показывался на территории бывшего лепрозория-уходил в горы или, вернее, на холмы, тянувшиеся за монастырем. Другой священник, который за трапезой сидел особняком, на все остальное время запирался в комнате.

После мессы и завтрака я провожал Пиоланти до городка.

Здесь мы расставались. Он шел к вокзалу, а я сворачивал влево и, проделав огромный крюк, обходил больницу и лепрозорий, а затем поднимался на вершину Монте-Агуццо, где и оставался до обеда. Я брал с собой газеты и полотенце, крепко его скатывал и подкладывал под голову. Спустя какое-то время солнце сгоняло меня с облюбованного места, и приходилось искать новой от него защиты. Воздух-изумительный. Чистый, освежающий. Особенно в ранние часы. Позднее-немножко дурманящий. Эвкалипты, пинии, кипарисы да еще множество трав, среди которых я различал только знакомый мне чабрец, нагревались и испускали целый букет бьющих в нос ароматов. От такой ингаляции в голове мутилось, мысли теряли четкость. Уже не хотелось читать.

Лежать бы и лежать, лениво, равнодушно, хоть от моря, которое отсюда было видно, вдалеке правда, дул освежающий ветерок.

Море простиралось справа. Я узнавал его не по яркой синеве, сгущавшейся в том направлении, а по серебристым бликам^, игравшим вдоль всей линии горизонта. Под прямым к ней углом-Рим; он ближе от нас, чем море, сказал священник Пиоланти, примерно километрах в двадцати. С этого расстояния Рим похож на гигантскую серо-розово-лиловую цветочную грядку. Иногда яркие блики появлялись и в этой стороне, то в одном месте, то в другом; вероятно, это сверкали купола соборов. Но лишь изредка. В мыслях я почти не возвращался к дням, проведенным в Риме. Об отце я тоже не думал. Я понимал, что обязан ему написать, но все откладывал. Не потому, что не стоило спешить с дурными вестями. Просто я еще не чувствовал себя в силах написать такое письмо как следует, без горечи, дельно.

На второй день я заснул на вершине холма. А проснулся с тяжелой головой и в дурном настроении. И все из-за того, что сон, как непрошеный утешитель, извлек на поверхность то, о чем я почти не думал уже около двух суток. Сперва мне приснился вращающийся пюпитр, о котором я читал у кардинала Эрле.

Только это был пюпитр-гигант-еще больших размеров, чем тот, который смастерил бы столяр, всерьез принявший данные, приведенные в книге Эрле. Каждая из сторон верхней^ части в отдельности-так называемые rodetae-была величиной с крьыо ветряной мельницы. На одном крьше вращался я, на другомотец. Мы вращались так без конца в тишине и в пустоте, не привлекая к себе ничьего внимания. Потом, по странной логике сна, мы пробирались через подземелье, заполненное статуями с живыми, бегающими глазами. Я шел все вперед и вперед и вдруг заметил, что мы вернулись к тем самым статуям, возле которых уже один раз были. Тогда я понял, что на самом деле мы не двигаемся, а только вертимся на одном месте. С этим чувством я и проснулся-удрученный, с тяжестью на сердце, долго еще докучавшей мне. Но в конце концов она прошла бесследно.

К часу я спускаюсь обедать. Это самые неприятные минуты в моем расписании дня. Пиоланти возвращается только около трех, и за обедом я сижу один. Я стараюсь прийти за минуту до молитвы и стою в неподвижности за своим стулом, опустив глаза.

После Benedicite я, как и все, беру тарелку и стакан и становлюсь в самый конец очереди. Все тут относятся друг к другу весьма предупредительно. Так, например, священник, сидящий напротив меня, заметил, что мне мешает солнце, и опустил шторку на окне.

Я поблагодарил его на здешний манер: наклонил голову, едва заметно улыбаясь. Такая улыбка здесь очень принята. Мы улыбаемся при встрече за пределами территории монастыря или у входа в церковь, когда каждый из нас уступает дорогу другому.

Однако никто со мной не заговаривает. За столом слова роняют скупо и никогда беседа не бывает общей. Разговор ведут только с соседом или с соседями. Всегда с одними и теми же. Вот так, как я с Пиоланти. В общем, настроение тяжелое. Как в доме, где за стеной кто-то опасно болен или с кого-то снимают допрос. К счастью, мы не засиживаемся за столом. И кроме того, тягостное настроение, по крайней мере у меня, бывает только тогда, когда я сижу за столом один, то есть во время обеда. За завтраком и за ужином рядом со мной находится Пиоланти.

Он возвращается из Рима, когда я сплю, и ложится в своей келье-напротив моей. Около четырех я просыпаюсь и захожу к нему выпить кофе. Затем ненадолго мы идем в церковь. Священники, которым запрещено служить обедню, могут служить вечерню. Соблюдая вежливость по отношению к ним, мы присутствуем на богослужении, которое они отправляют. А потом неизменная прогулка, вплоть до самого ужина, на Монте-Агуццо. Здесь красиво в любое время. Красивее всего к концу дня. Море, видимое с запада, блестит тогда сильнее и переливается красноватыми тонами. Далекие контуры Рима приобретают фиолетовый оттенок. Испарения над ним сгущаются. А выше-безмерно длинная гряда фантастических медно-розовых облаков с мягкими, расплывчатыми очертаниями.

Мы не слишком много разговариваем. И в особенности избегаем того, что угнетает меня и что угнетает его. Если уж говорим, то скорее о деревне, где у него приход, чем о причинах, по которым он временно ее покинул и засел в Ладзаретто, чтобы находиться поближе к Риму. Из сказанного им я делаю только один вывод: как я и догадывался, все действительно произошло из-за книги. Он издал ее год тому назад с одобрения своего епископа, того самого, который часто говорил, что и библиотеки являются домами божьими. Однако сочинение, которым священник Пиоланти обогатил эти дома, пришлось не по душе разным важным церковным ведомствам в Риме. Пиоланти туда вызвали.

То обстоятельство, что епископ дал согласие на издание книги, ухудшало положение Пиоланти. Считалось, что он ввел епископа в заблуждение. Пиоланти поехал в Рим, пытался защищаться, просвещал себя чтением разных трудов, а кроме того, искал помощи у людей, которые знали его с тех времен, когда он кончил семинарию, и позднее. Но пока безрезультатно. Департамент, который занимался делом Пиоланти, все реже вызывал его из Ладзаретто в Рим. Однако бедняга не терял терпения.

Держался как мог. Только тосковал о своем приходе.

И получалось так, что чаще всего мы говорили с ним о его приходе, о деревушке Сан-Систо, лежавшей в горах под Орсино.

Мы располагались в тени. Удобнее всего нам было не на самой вершине, а чуть пониже, там, где когда-то были огороды прокаженных. В давние времена весь склон был изрезан такими огородами, большие террасы громоздились здесь одна над другой.

В наши дни их частью размыло, а остальные густо заросли. Но кое-какие следы еще сохранились. Осторожно, чтобы не уколоться и не запачкать платье, мы раздвигали ветки одичавшей малины или крыжовника и вытягивались на уцелевшей террасе, как на широкой скамье.

– Как здесь чудесно, – говорил Пиоланти.

– О да, чудесно, – вторил я, как эхо.

– А в Сан-Систо!.. – начинал он тогда. – В Сан-Систо воздух в сто раз чище. И поэтому видишь все кругом, как сквозь сильные оптические стекла. Уверяю вас: кристалл!

С этого начиналось. А потом он рассказывал, что провел в Сан-Систо пять лет, и объяснял мне, что если исчислять время священнической мерой, по которой духовному лицу случается всю жизнь провести на одной должности, то пять лет-это немного.

Но Сан-Систо-его первый самостоятельный приход, и потому это большой и важный период в его жизни. К этой мысли он возвращался всякий раз. Высказывая ее, он понижал голос, опускал рыжеватую голову и довольно долго рассматривал носки своих истоптанных башмаков, покрытых овальными грубыми заплатами. Из этого я заключал, что этот важный период был, кроме того, и трудным. А когда он вновь поднимал голову, тусклое выражение его глубоко посаженных глаз убеждало меня, что это бьы равно и период горьких испытаний. Поэтому так и мыкался Пиоланти. В первый раз, когда мы заговорили о его приходе и он так загрустил, я спросил, движимый состраданием.

– Я слышал, что здесь, в городских деревушках, царит нищета. Значит, и ваш приход очень бедный?

– Бедный. Очень бедный, – ответил он.

– Оттого-то, вероятно, и тяжело там работать духовному

пастырю'-сказал я.

– Тяжело, но тяжелее всего не из-за бедности прихожан.

– А из-за чего?

– Из-за их недоверия, – прошептал священник. – Из-за недоверия.

Я удивился и попросил объяснить. Он с готовностью согласился и изложил свои мысли с непривычным для него многословием.

Правда, в первый раз я не совсем понял, что он имеет в виду. Но, поскольку мы изо дня в день возвращались к этой теме, я в конце концов разобрался.

– Они не доверяют мне по моей вине, – твердил Пиоланти. – Держатся со мной настороженно. Считают, что я вмешиваюсь не в свои дела. А как же не вмешиваться, если мне известно, что вокруг свершается великое множество преступлений, а в исповедальной я о них ничего не слышу. Сперва я думал, что люди стесняются меня и предпочитают исповедоваться у других. Да нет. В другие приходы они тем более не пошли бы. Спустя некоторое время я понял почему. Это было бы равносильно полупризнанию, означало бы, что у них есть тайны, в которых они не хотят исповедаться своему приходскому священнику.

Разобравшись в этом, я стал поучать с амвона, что, исповедуясь у меня и утаивая свои грехи, они избирают наихудшее зло. Я сказал: "Если вы собираетесь и впредь так поступать, то лучше не исповедуйтесь вовсе". Но они по-прежнему приходили. Хотя с этого времени еще меньше доверяли мне, потому что приняли мои слова за ловушку, расценили их как коварный прием, с помощью которого я пытаюсь установить, кто из людей втайне от меня пребывает не в ладах с законом. А зачем? Разве я не исповедник, а судебный следователь, что они так остерегаются меня, боятся открыть передо мною душу?

Жалуясь, он сплетал руки. Сжимал их все крепче, потом широко разводил. И снова печально опускал голову.

– Сперва я считал, – продолжал он, – что так обстоит дело только у меня в Сан-Систо. Но то же самое происходит и в соседних приходах, только большинство священников к этому привыкли и самый факт умолчания объясняют темнотой населения. А я не думаю, что это результат темноты. Я думаю, что вначале, в ту пору, когда в этих краях распространилось христианство, люди, хоть, наверное, еще более темные, чем в наши дни, были откровенны со своими духовными пастырями. Я думаю, что только позднее они мало-помалу стали другими. По мере того как и мы, священники, становились другими. То есть такими, что откровенничать с нами могло быть опасно.

После такой беседы мы спускались в трапезную и быстро ужинали, но потом уже не возвращались на вершину холма или на наше излюбленное место. Для этого было слишком темно. А кроме того, у самого подножия горы, между застроенным участком и террасами, тянулась широкая полоса земли, в которой некогда хоронили прокаженных. Днем об этом не думалось, но по вечерам все мы избегали прогулок в том направлении. Одни священники, пользуясь вечерней прохладой, отправлялись в городок за газетами или в лавки, которые летом здесь не закрывались допоздна. Другие шли в больницу сестер святого Спасителя за лекарствами или навещали знакомых. Мы с Пиоланти проводили вечерние часы на внутреннем дворике. Там стояла широкая скамейка, на которую падал свет из окон трапезной. Я садился на скамейку верхом. Пиоланти следовал моему примеру, хотя и несколько смущаясь, потому что для этого ему приходилось задирать сутану. Но в такой позе удобнее было играть, повернувшись лицом к доске, расчерченной на десять клеток, согласно с условиями старой итальянской игры, называющейся "сальта", правилам которой священник Пиоланти обучил меня сразу, в первый же вечер. Сам он играл великолепно: бил меня, стало быть, как хотел.

XXIV

Сегодня последний день в Ладзаретто. Двинусь отсюда завтра утром, ровно через неделю после приезда. Физически чувствую себя замечательно. Прошла постоянная сонливость.

Сердечное недомогание тоже. Если и заколет в сердце, то лишь при мысли об отце. Никак не могу заставить себя написать ему, а следовало бы. Письмо должно прийти до моего возвращения в Краков. Высчитываю, сколько это займет времени, и получается, что больше нельзя медлить. Напишу завтра.

Вчера, провожая Пиоланти в городок, я купил малый путеводитель по Риму. Большой, привезенный из Польши, остался в чемодане, который ждал меня в "Ванде". Он сейчас пригодился бы мне, но в то утро, когда я дважды встретился на вокзале с Пиоланти, мне было не до того. По новому путеводителю я проверяю, какие достопримечательности Рима я уже видел и какие не видел. Пробелов много, но что поделаешь. На завтра у меня намечен такой план: заехать в пансионат за чемоданом, отвезти его на вокзал в камеру хранения, в час дня-в Ватиканский музей, потом обед на Пинчио, письмо и снова вокзал. Уже в последний раз. В семь часов вечера-Орсино, там я переночую из уважения к моему хозяину, священнику Пиоланти. В его приход я не потащусь, слишком это далеко от города, и, кроме того, я чувствовал бы себя там неловко. Но в самом городе Орсино мне приятно будет побывать. Пиоланти там родился, окончил семинарию. Напишу ему из Орсино. Я знаю, что открытка, присланная оттуда, доставит ему удовольствие. Хоть таким путем я отблагодарю его за доброе отношение ко мне. К тому же мне известно, что в Орсино находятся знаменитые фрески Рафаэля. В этом отношении я ненасытен. Мне хочется еще до возвращения в Польшу многое увидеть. Лишь бы не в Риме. Теперь Рим угнетает меня. Это глупо, но я с облегчением оттуда уеду. В завтрашний план, вопреки моей горькой обиде, я сознательно включил Ватиканский музей, потому что не хочу, чтобы мною управляли нелепые импульсы. Но мысль о том, чтобы снова пойти туда, вызывает у меня глухое сопротивление.

Образ моей здешней жизни, в общем, все тот же. С той лишь разницей, что теперь-по крайней мере так было третьего дня и вчера-я провожаю Пиоланти до самого вокзала, затем сажусь в автобус, разумеется предварительно составив план поездки. И вот в первый день я побывал во Френджене, на чудесном пляже среди пиний, а во второй-в Витербо, замечательном средневековом городе, расположенном на скалах. К обеду не поспеваю. Возвращаюсь только к пяти, к кофе, который мы выпиваем вместе с Пиоланти в его келье перед прогулкой на Монте-Агуццо, весь южный склон которой некогда занимали огороды. Усевшись так, чтобы вдыхать свежий морской ветерок, мы, не сговариваясь, неизменно возвращаемся к одному и тому же. Он-к своему конфликту с ватиканскими инстанциями, я-к своей неудавшейся миссии. Мы даже не пытаемся беседовать о чем-либо другомвсе равно нам это не удается. Самое большее, на что мы способны, – кружить какое-то время на ближних подступах к главной теме. Да и то не дольше четверти часа.

Вчера зашел разговор о тех двух священниках из Ладзаретто, которые имеют право служить только вечерню. Я спросил:

– Их отстранили от обязанностей?

– Да.

– Они в чем-то провинились?

– Можно и так сказать.

– Нарушили шестую заповедь?

Пиоланти покраснел, как девушка.

– Да нет же, – сказал он, – таких здесь нет. Священники, которые согрешили плотски, или те, что из корыстолюбия нарушили заповеди господни, не останавливаются в Ладзаретто, когда Рим вызывает их для объяснений.

– В чем же их вина? – заинтересовался я.

– В толковании доктрины, – прошептал Пиоланти. – Может, мы лучше оставим этот разговор...

Но сам же продолжал об этом говорить. Он рассказал, что много лет назад, но уже в те времена, когда в лепрозории давно не было больных, священники, оказавшиеся в его положении, останавливались в Ладзаретто, потому что в римских монастырях и домах, принадлежавших орденам, где обычно находит приют приезжее духовенство, их боялись и неохотно к себе пускали.

Считалось, что общение с такими людьми может бросить тень на наивных, или неосторожных, или на тех, у кого есть враги.

– Так было когда-то, – сказал он. – В наши дни и это изменилось. Но обычай сохранился, и многие из тех, кого вызывают в Рим по тем же причинам, что и меня, по-прежнему держатся за Ладзаретто.

– Из смирения?

– Вероятно. А кроме того, не хотят навязываться. Потому что, хоть и смешно в наши дни предполагать, будто общение с нами для кого-то опасно, удовольствия оно никому не доставляет.

– Почему? – спросил я. – Неужели из-за вашей репутации?

– В известной мере. Но мы сами стараемся не замарать чью-либо репутацию. Избегаем тех, кому встречи с нами могут повредить. Вообще стараемся быть от них подальше. Даже здесь, в Ладзаретто, как вы заметили, мы держимся друг от друга на расстоянии. Значит, главная причина, по которой мы выбираем Ладзаретто, не в этом. Мы попросту в тягость некоторым людям.

Наподобие того, как голодные тяготят сытых. Мы это понимаем.

– Но меня вы не избегали, – напомнил я ему. – Вы даже пригласили меня в Ладзаретто.

– Я ничем не могу повредить вам, потому что вы не принадлежите к нашей среде, – ответил Пиоланти. – И мое общество не тяготит вас, ибо присутствие наше тягостно в том смысле, в каком я употребил это слово, только для тех, кто мог бы нам помочь.

– Но не приходят на помощь, – закончил я его мысль.

– Не могут, – поправил он меня. – Не всегда могут.

– А отец де Вое? – спросил я. – Вы ему тоже были в тягость?

– Не думаю, – ответил он. – Он проявил ко мне столько доброты!

– Ко мне тоже, – заметил я. – Только ничего из этого не вышло.

– Потому что таких, как он, мало, – сказал Пиоланти. – И слишком много таких, как мы. Нуждающихся.

– А какой же он? – размышлял я вслух. – Чем же он отличается от других?

Пиоланти снова покраснел. Но на этот раз совсем по другой причине. Пожалуй, испугался, как бы его слова не показались мне слишком наивными. В конце концов он тихо сказал:

– Добротой.

– Ну а что такое доброта? – рассмеялся я.

Пиоланти помрачнел и слегка от меня отодвинулся. Я увидел его лицо в профиль. Выступающие скулы, выразительный кривой нос и стиснутые зубы.

– Ну? – повторил я.

– Это значит думать о другом человеке, – услышал я наконец. – Люди по преимуществу думают только о себе, и это исключает понятие доброты. Некоторые думают о всех, и это тоже не есть доброта. И только люди исключительные думают о других, иначе говоря-о том или ином человеке в отдельности, а это и есть доброта.

– То есть любовь к ближнему, – отметил я.

– Зачем же так иронически? – возмутился Пиоланти. – А во имя чего вы обращаетесь к отцу де Восу или даже к его преосвященству, если не во имя любви к ближнему?

– Во имя справедливости, – возразил я.

– Нет, сударь, – твердо сказал Пиоланти. – Вы обратились к ним не потому, что рассчитывали, будто они вознегодуют, узнав, что нарушено право. Вы обратились к ним, рассчитывая тронуть их сердца вестью о том, как пострадал ваш отец!

– Возможно, – согласился я.

– Вот видите!

Если до сих пор мы затрагивали темы, лишь косвенно связанные с нашими невзгодами, то после этих слов заговорили о них впрямую. Первым не выдержал Пиоланти.

– У вас были некоторые шансы, а у меня, пожалуй, никаких, – сказал он.

– А в чем же, собственно, разница? – спросил я.

– Вы приехали сюда, – ответил он, – чтобы заступиться за одного человека. А я-за многих, очень многих. Лишь в Риме я понял, что участь всех моих прихожан разделяют сотни, сотни тысяч людей. Потому-то и безнадежно их дело. А значит, и мое.

Либо же мне надо отречься от них, от правды о них и от моих мыслей об этой правде.

– Как это понять?

– Я должен отречься от моей книжки. Но разве мое отречение от книги изменит действительность хоть на самую малость?

– А что же такое ужасное вы написали в своей книге? – заинтересовался я.

– Ничего сверх того, что каждый заметит у нас, если захочет раскрыть глаза. Следовательно, ничего сверх того, о чем я вам говорил вчера или позавчера. А говорил я о том, что люди у нас боятся своих священников и лгут им.

Но из дальнейших его слов я понял, что в сочинении, которое мне не захотели продать в ватиканской книжной лавке и даже отказались сообщить заглавие, священник Пиоланти пошел дальше: не ограничиваясь описанием фактов и статистикой, он углубился в исторические параллели и занялся анализом. Рассказывая историю Сан-Систо, Пиоланти напомнил, что селение это принадлежало церкви, а его епархия в течение целых столетий входила в состав церковного государства. Это кое-кому не понравилось. Не понравились также страницы, где говорится о страхе, внушаемом церковью, а более всего формула (в ее достоверности он сам теперь усомнился), обращенная против слепого фанатизма священников, из-за которого духовное начало жизни становится чисто формальным, а посему и лживым.

Но самое худшее было в заключительных страницах книги.

Кажется, там приводилось нечто вроде письма или воззвания, в котором содержалось поучение, а это само по себе уже было оскорбительно. Состояло это поучение из двух частей. В первой Пиоланти говорил о нищенских условиях существования в СанСисто, о разящем контрасте с жизнью богачей, помещиков и фабрикантов, обитающих в роскошных особняках. Во второй части он обращался к священникам, работающим в таких же приходах, как Сан-Систо, и призывал их любой ценой вернуть доверие бедняков, ибо может настать день, когда они пойдут на своих пастырей, а те, против кого бедняки возмутятся и на кого поднимут руку, ни в какой мере не могут стать мучениками, ведь мучениками становятся только малые сии, против которых пошли богатые, а вовсе не богатые или их пособники, против которых пошли убогие. Письмо заканчивалось прямой скобкой с латинскими словами: "Sanguis iste non est venerandus".

– Это значит, – пояснил он, излагая мне смысл своего рассуждения, "крови той не может быть воздана честь".

– Кровь всегда есть кровь, – ответил я. – По-моему, в наши дни одно только это и верно.

Пиоланти еще больше загрустил. Он не сводил глаз со своих больших натруженных рук.

– Я вовсе не призывал к кровопролитию, – сказал он. – Никогда бы мне и в голову не пришло что-либо подобное. Я написал лишь, что если бы настал день подведения итогов, то у нас не было бы права на это столь возвышенное утешение, поскольку не всякая пролитая нами кровь есть кровь мученическая. К тому же я написал об этом всего несколько фраз в моей книге. В основном из-за этих фраз да еще из-за десятка других и возник разговор. А не из-за того, что исповеди у нас неправдивые.

С этим даже здесь, в Риме, соглашаются, считая, что так оно и есть и нужно это исправить.

– Где вы издали книжку? – спросил я.

– В Орсино.

– Имея imprimatur '[Можно печатать (лат.); здесь: разрешение] своего епископа?

– Да. Мои епископ одобрил ее содержание и подписал к печати. Его епархия одна из беднейших у нас. Я полагаю, что о многих наших делах он думает то же, что и я. В моей книжке, впрочем, нет никакой ереси. Даже в Риме ее ни в чем таком не обвиняют. Осуждают за другое.

– За что?

– За несвоевременные мысли.

Вчера я спросил еще, надеется ли Пиоланти вернуться в Сан-Систо.

– Пожалуй, да, – ответил он. – Куда же они меня денут?

Нелегко им найти приход более убогий, чем мой! И к тому же мое возвращение в Сан-Систо отнюдь не будет победой. Меня предупредили, что я в любом случае буду обязан, вернувшись в приход, обойти людей, которых оскорбил моей книгой, и заявить, что полностью от нее отрекаюсь. Через несколько лет люди обо всем забудут, однако вначале мне будет весьма несладко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю