Текст книги "Лабиринт"
Автор книги: Тадеуш Бреза
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Расспрашивает. Вполне естественно, ведь он историк, хорошо знает город, по которому уже лет пятнадцать водит экскурсии.
Меня удивляет другая особенность его памяти. Я перечислил все места, где побывал, и он это твердо запомнил. Обсуждая со мной план новых прогулок, он вспоминает все, что я видел в предыдущие дни. Мне осталось провести в Риме совсем мало времени, и он не советует мне посещать те или иные достопримечательности, поскольку я уже видел похожие. Я выражаю удивление: каким образом он это запомнил?
– Что ж, дорогой мой, уродство, связанное с профессией, – отвечает он. – Я вечно вожусь с туристами, которые требуют, чтобы я все за них помнил: то, что они видели и чего не видели, как это называлось и что им напомнило. В противном случаежалобы и недоразумения. Ах, наказанье божье!
– А как у вас с голосом? – спрашиваю я. – Кажется, прошла хрипота, на которую вы жаловались.
– Да, лучше.
Вмешивается Козицкая:
– Было бы еще лучше, если бы дядя и дома берег голос и не ораторствовал без конца.
Ее присутствие тяжело действует на окружающих. К счастью, Козицкая не всякий раз появляется за столом. Она много времени проводит в больнице. Встает рано, первые утренние часы вертится на кухне, помогает кухарке, потом спешит к Малинскому. После обеда тоже сидит возле него до тех пор, пока это разрешается больничными правилами. Я знаю расписание Козицкой и стараюсь опередить ее. Навещаю Малинского до того, как она туда приходит. Я хожу к нему каждое утро; таким образом, начало дня у меня невеселое. Но мне жаль Малинского, и я не могу забыть, что в самые тяжелые минуты он изо всех сил старался мне помочь. Я не вдаюсь в некоторые аспекты предложенной мне помощи. Достаточно того, что Малинский проявил добрую волю.
В его палате с самого утра стоит тошнотворный, противный запах. На второй день после моего возвращения в Рим я зашел к Малинскому под вечер. Духота невыносимая; спасаясь от жары, в больнице целый день держат окна закрытыми, даже не чувствуется, что утром проветривали палаты. От застойных запахов лекарств, дезинфекции, пропитанной потом постели кружится голова. У Малинского чистая постель, Козицкая за этим следит и моет его, однако я догадываюсь, что с гигиеной большинства больных дело обстоит неважно. В тот раз я попрощался с Малинским уже спустя четверть часа, но моя одежда еще долго сохраняла больничный запах-от Козицкой постоянно им несет.
Так что и по этой причине я благодарю бога за то, что она не всегда сидит с нами за столом. А в больнице мне ее не хочется видеть совсем по другой причине. Я не пытаюсь что-то вытянуть из Малинского. Расспрашивать его неловко, он болен и поэтому ведет себя как капризный ребенок. Добиваться от него откровенных признаний неприятно. Другое дело, когда он начинает первый и ему самому хочется что-то сказать. Случается это, когда мы остаемся с ним вдвоем. Тогда я слушаю.
Я скольжу глазами по его осунувшемуся лицу или перевожу взгляд на коврик, который Козицкая прибила у него над головой.
К коврику она приколола английскими булавками военные награды Малинского и несколько фотографий: дом, где он родился, дом в котором у него была квартира в Варшаве, а на третьем снимке-Пилсудский награждает орденами польских офицеров. В их числе Малинский.
– Мой музей! – говорит он. – Мои святыни!
В комнатке Козицкой я подглядел другие святыни. У Шумовского и у Рогульской тоже. У каждого из них и у всех им подобных есть свой маленький алтарь, пантеон, разрозненное собрание реликвий. Шумовский хранит их для себя и не носится с ними. Козицкая скрывает от чужих глаз. В этой больнице, предназначенной для бедноты, святилище Малинского выставлено для публичного обозрения. Может быть, только для престижа, а может быть, с практической целью: эти реликвии напоминают, что некогда он был фигурой более значительной и заслуживает лучшего отношения и со стороны больных, и со стороны персонала больницы.
– Как вы чувствуете себя сегодня? – Я неизменно каждый раз начинаю с этого вопроса.
– Неплохо. Неплохо.
– Ну и не повезло вам! – сочувственно говорю я. – В разгар лета!
– Именно, это хуже всего. Потому все так тянется. Если бы не жарища, я намного раньше поднялся бы.
Он в свою очередь справляется, что я поделываю. Мои туристские походы его не интересуют. Поэтому я не обременяю его подробностями и перечисляю только самые важные из достопримечательностей, которые я посетил.
– Вчера, уйдя от вас, я пошел в Ватиканский музей, – говорю я, например.
– Ага, знаю. Бьш там, – коротко обрывает он меня.
Тогда мы переходим к более интересным темам. Я рассказываю, что все покидают Рим. Синьора Кампилли с дочерью и внуками уже переехала в Абруццы. С Кампилли я еще увижусь до отъезда, но ни вчера, ни позавчера не видел его, потому что перед отпуском он все время занят. Упоминаю о Весневиче, с которым провел приятный вечер.
– Очень симпатичный тип, – говорю я.
– Э, шут! – морщится Малинский. – И к тому же сноб.
– Вероятно, эти черты объясняются характером его занятий, – защищаю я Весневича.
– Инженер по образованию, а занимается такими глупостями!
– Он, кажется, считает эти глупости интересными.
– Потому что здорово на них зарабатывает. Не говоря уж о том, что много путешествует. Занятие у него очень двусмысленное. Он ездит и собирает сведения о миллионерах, которые добиваются ватиканских почестей, и привозит из своих путешествий чеки для разных учреждений. Ну и процент для себя!
– Собирает пожертвования, – говорю я.
– Торгует, – Малинский понижает голос, – рыцарскими званиями того ордена, для которого он работает. В зависимости от обстоятельств с одних берет больше, с других меньше. И на этом он когда-нибудь влипнет, если его клиенты спохватятся.
Мы спорим. Если он даже прав, осуждая занятие Весневича, то ошибается, предполагая, что ему придется в будущем за все расплачиваться. Я знаю из истории, что испокон веков людям давали различные звания в обмен на материальные ценности и что на это нет твердой таксы. Но Малинский сердито отводит мои аргументы.
– Я не говорю, будто он ворует! Я не говорю, будто он мошенничает! Будто потихоньку, незаметно откладывает какие-то суммы в свою пользу. Допустим! Что с того? Рано или поздно от него отступятся, отстранят его от работы, как только эта коммерция-в весьма растяжимом смысле слова-станет привлекать к себе слишком много внимания. Торговлю не прекратят.
Слишком доходный промысел, чтобы от него отказываться.
Только для отвода глаз на низшей ступени лестницы сменят одного человека. Пешку! Слепого исполнителя!
Говоря о Весневиче, он явно думал и о себе. Я спрашиваю:
– А что его тогда ждет?
– Карантин. Пока не утихнет шум, вызванный его делом. А потом тесть снова что-нибудь для него подыщет.
– А если бы у него не было такого тестя?
– Много всяких неприятностей и унижений. Все, кроме тюрьмы. Разумеется, если такая слепая пешка честно трудилась на своего работодателя. Тюрьма-это единственное, от чего его избавят. Чтобы не раздувать скандала, его уж как-нибудь вызволят, спасут от худшей из возможностей.
Возле Малинского нет ни книг, ни газет. В его углу, хоть он и неподалеку от окна, в течение всего дня темно. Окно занавешено от солнца. Мне хотелось сделать Малинскому что-нибудь приятное, и я купил ему цветы. Он попросил больше этого не делать: цветы привлекают мух. Я спросил, играет ли он в шахматы или в шашки, может, принести их ему. Не захотел. Ни с кем в палате он не познакомился. Вокруг полно людей, но он ко всем равнодушен, никем не интересуется. Когда я прихожу, глаза у него обычно закрыты; я наклоняюсь над ним, и тогда он их открывает. Малинский часто жалуется на больницу. Действительно, если судить по той палате, которую я посещаю, хорошего там мало. Малинский жестоко страдает из-за недостатка воздуха, однажды, когда он, неведомо в который раз, начал ругать больницу, я не выдержал и спросил, нельзя ли его перевести в другое место. Разговор был при Козицкой.
– Меня тут держат бесплатно, – ответил Малинский.
Козицкая одновременно:
– Конечно, можно.
Он упрямо повторил:
– Я же говорю, меня тут держат бесплатно.
Она:
– Ну и что с того! Лучше платить, чем задыхаться без воздуха.
Спор продолжался еще некоторое время. Ясно было, что они спорят по этому поводу уже не в первый раз. Но по каким причинам он так настаивает на своем, я понял только на следующий день. Я пришел к Малинскому ранним утром, в то время когда Козицкую еще задерживали дела в пансионате.
Видно, его задело, что я спросил о больнице, и он сам вернулся к этой теме.
– Ися, – он так ее называл: теперь и в моем присутствии он обращался к ней по имени, чего раньше никогда не делал, – не разбирается в обстоятельствах. Правда, у меня есть сбережения, но, как только об этом пронюхают, у меня их из рук вырвут.
– Кто?
– Суд. Адвокаты.
– Но все-таки...
Он перебил меня:
– К тому же не знаю, сколько времени продлится мой карантин. Возможно, я никогда больше не вернусь на ринг!
– На ринг?
– Не войду в милость! И мне придется довольно долго жить на эти жалкие накопленные гроши. Очень долго! То есть до самого конца. А кроме того, по некоторым соображениям мне удобнее дольше болеть, чем раньше времени выздороветь. Ися и этого не понимает.
– Ваша болезнь очень ее волнует, – говорю я, – и ей хочется поскорее поставить вас на ноги.
Он на это:
– Для того чтобы смотать удочки! Чтобы с чистой совестью бросить наконец Рим, не оставляя тут без присмотра тяжелобольного человека!
Я притворился, будто не понимаю, не слышу. Напрасно. Он хотел довести до конца начатый разговор, углубить тему, которую лишь слегка затронул. "Я вспомнил, что мне говорили о Козицкой знакомьте из Кракова: она потеряла мужа в Варшаве за месяц до восстания, а сама сразу после войны, прямо из лагеря, попала в Рим.
– Я поддержал ее, – дополнил теперь мои сведения Малинский. – Выходил ее. Но с годами наше положение перестало ее удовлетворять. Из Рима уехало большинство ее знакомых. Остались только такие, как мы, это верно; и, быть может, она действительно права-пользуемся мы немногим, а больше используют нас...
Тут он запнулся, стал задыхаться, лоб у него покрылся капельками пота. На столике стоял флакончик с одеколоном.
Малинский не мог до него дотянуться. Я помог ему и постарался его успокоить.
– Пожалуйста, не утомляйте себя, – сказал я. – Я более или менее разбираюсь в ситуации. Понимаю.
– Ее или меня?
– Обоих, – ответил я.
Он мне поверил. А может быть, устал. Во всяком случае, больше не возвращался к разговору о Козицкой, к теме взаимных расчетов, о которых мне неловко было слушать. По крайней мере нс говорил об этом прямо, а только с помощью метафор.
Например:
– Такова наша судьба, судьба хромых и слепых, связанных друг с другом. Раньше я ее нес, теперь она меня ведет. Вы понимаете, в каком смысле я это говорю? – Или:-Ей всегда кажется, что везде, помимо Рима, нас только и ждут. Что везде, помимо Рима, мы добудем независимость. А между тем я знаю, что нам уже поздновато ждать ее. Мне, ей-одним словом, всем, кто попал в здешние условия.
– Ну, ну, да неужели?
Я отвечал на афоризмы Малинского в таком духе, иногда вступал в спор, но чаще старался его пресечь. Потому что спор-то был пустой и никчемный. К тому же я не имел намерения задерживаться у Малинского. Не говоря уж о том, что с каждой минутой дышать здесь было все трудней. Особенно когда солнце, миновав башню святого Варфоломея, шпарило прямо в окна больничного флигеля. Тогда я уходил от Малинского. На дворе в эти часы уже было жарко и знойно. Но после душной больницы даже раскаленный воздух улицы казался мне благоуханным.
XXIX
У меня осталось еще два дня. Предпоследний и последний день работы курии. В первый из них, за час до завтрака, меня будит стук в дверь: к телефону! Накидываю халат, причесываюсь.
Это длится мгновение, но горничной за дверью не терпится, она снова стучит. Выхожу в коридор, и тогда она мне сообщает, что звонит междугородная. Подношу к уху трубку. Звонят из Польши. Отец!
– Это я! – кричу. – Здравствуйте, отец! Как я рад!
Я говорю чистую правду, хотя к моей радости примешиваются укоры совести, и я боюсь упреков, потому что так долго не писал.
– Вы получили мое последнее письмо? – глупо спрашиваю я.
– Нет. Уже две недели от тебя нет писем!
Объясняю, почему оборвалась наша переписка. Осторожно подбираю слова, так как знаю, что отец будет волноваться, хотя главные трудности преодолены.
– Мы топтались на месте. Поэтому я и не отзывался, со дня на день ожидал, когда смогу сообщить что-нибудь конкретное.
Едва только это оказалось возможным, я тотчас написал.
– Мне знакомы такие вещи, – слышу я голос отца. – Знаком этот порядок.
Затем я перехожу к информации, содержащейся в письме, которое он не получил. Он одобряет метод, предложенный Кампилли и утвержденный монсиньором Риго. С первого слова отец понимает, в чем тут суть.
– Чудесно, – говорит он. – Это положит конец моему делу.
– Жаль только, что хлопоты заняли столько времени, – говорю я. Догадываюсь, как дорого для ваших нервов обошлось ожидание.
– Не важно. Я вооружился терпением.
– Во всяком случае, хорошо, что вы позвонили, отец. Теперь вы можете быть более спокойны.
Тогда он:
– Я не затем звоню. Скажи, ты в Риме не слышал, кого прочат в преемники Гожелинского?
– Нет.
– А у нас считают твердо решенным, что назначение получит каноник Ролле.
– Вот здорово! – говорю я, памятуя о дружбе отца с каноником. – Если это верно, я зря ездил в Рим!
– О нет, Рим-это Рим! К тому же неизвестно, насколько достоверно то, о чем я тебе говорю. Попросту так говорят здесь люди, обычно хорошо осведомленные.
– А как само заинтересованное лицо? Что он говорит?
– Со дня смерти Гожелинского каноник Ролле находится в Познани, которой, если ты помнишь, подчинена наша епархия.
Самый этот факт дает повод для размышлений. Во всяком случае, сразу же сообщи Кампилли относительно Ролле. Такая информация может иметь кое-какое значение.
– Конечно, сообщу, если вы того хотите, отец. Только это мало что даст: Кампилли сегодня во второй половине дня уезжает в Абруццы.
Отец на это:
– Знаю. Я разговаривал с его слугой. Сперва я позвонил на виллу Кампилли-ты ведь писал, что там живешь. А слуга дал мне номер телефона твоего пансионата...
Нужно было разъяснить положение, и я произнес еще несколько слов, разумеется, далеких от ь,.авды и соответствующих версии, выгораживавшей Кампилли: долг закрыли на лето, и даже сам Кампилли ночует не в римской вилле, а в Остии. Наконец последний вопрос отца:
– А когда ты получишь для меня документ?
– Сегодня после полудня, а самое позднее-завтра с утра. Я поддерживаю постоянный контакт с секретариатом монсиньора Риго, и меня торжественно заверили, что я получу документ прямо в руки.
– Ну, так спасибо за все, и, как только он будет у тебя в руках, дай телеграмму, сынок. Приветствуй от моего имени Кампилли и до свидания!
– До свидания! До свидания!
Я вернулся в комнату, оделся, позавтракал и-в город. Ролле я знал, он человек рассудительный и в большом долгу перед отцом-ведь без его помощи каноник не справился бы в тот период, когда ему пришлось управлять курией. Если бы действительно назначили Ролле, он с легким сердцем принял бы римский документ, восстанавливающий права человека, обиженного покойным Гожелинским именно за то, что он старался помочь нынешнему епископу. В такого рода делах позиция нового епископа имела неоценимое значение для отца: ведь случается, что и в куриях саботируют волю Рима. А так документ и воля нового епископа были в полной гармонии. Взвесив все это, я обрадовался. Только я предпочел бы уже иметь документ в кармане.
На площади Вилла Фьорелли я сажусь в автобус. Он идет отсюда прямо за Тибр, с остановкой на мосту Гарибальди, в двух шагах от острова, где находится больница святого Варфоломея.
Возле моста в киоске с фруктами я купил Малинскому на прощанье корзинку с персиками, а в парфюмерном магазине, по пути, флакон лавандовой воды. С этими покупками я забежал в больницу только на минутку. Попрощались мы очень сердечно.
Времени впереди было много, но, по мере того как приближался момент отъезда, мне все сильнее хотелось узнать тот Рим, который я вскоре собирался покинуть.
В меру моих сил я выполнил задачу, ради которой сюда приехал. Места, которые следовало посетить в первую очередь, посетил. Теперь все это уже было позади, нервное напряжение улеглось, и я собирался провести последние часы как вздумается, ничем и никем не тревожимый. Я двинулся прямо вперед, выбрав себе маршрут вдоль реки, шел, любуясь платанами, дворцами на противоположном берегу и садами, воротами и каменными стенами по правой стороне. Так я добрел до моста Кавура. В этот момент взгляд мой упал на скамейку, я тут же на нее опустился и просидел почти до одиннадцати. Потом встал, чтобы поспеть на свидание с Кампилли.
Мы условились встретиться в книжной лавке, торгующей художественными изданиями на пьяцца ди Спанья. Кампилли пришел раньше меня и уже рассматривал великолепньш альбом, посвященный архитектуре и музейным коллекциям Ватикана. Он выбрал альбом мне в подарок. Уславливаясь о часе встречи, он сказал, что хочет купить мелочи для отца. Оказалось, что щедрость Кампилли распространяется и на меня, причем ее размах меня смущал, принимая во внимание цену подарка. Тем более что Кампилли ведь мне помог деньгами. Он прервал поток моей благодарности в тот момент, когда я намекнул на последнее обстоятельство.
– Оставь! Мне приятно, что у тебя будет такой альбом. В особенности потому, что, так или иначе, ты не без горечи покинешь нас. Я много думал о нашем последнем разговоре и о твоих упреках и укорах. Ты приехал к нам из другого мира, и тебя поразили некоторые особенности нашей жизни. Поразила наша осторожность, нерешительность, оглядка друг на друга и всякие наши цепные реакции и рефлексы. Все это нам надо простить-ведь мы находимся в центре стольких скрещивающихся влияний и действуем под бременем великой ответственности.
– Я все это понимаю, – ответил я, – и со временем всякая горечь-или, точнее, неприязнь к явлениям такого рода, – поверьте, у меня исчезнет. Но, искренне говоря, я легче справился бы со своими сомнениями, если бы не чувствовал, что последнее из соображений, которые здесь принимают в расчет, – это соображение справедливости.
– А понимаешь ли ты, – сказал Кампилли, – о сколь многом надо помнить, когда принимаешь любое серьезное решение на такой высокой, венчающей целые миры ступени, как наша курия?
Помимо справедливости, о которой ты говоришь, существуют десятки других соображений, и ни одно из них нельзя упустить. В этом и заключается сущность нашей работы и наше призвание.
Мы вышли на улицу. Кампилли взял меня под руку, я нес альбом. Мы свернули вправо, на улицу Кондотти, где расположены самые красивые и дорогие магазины, которые расхваливал мой отец. Диалог наш продолжался.
я:
– Но ведь и жизнь, и история, и опыт каждого из нас в отдельности доказывают, что люди прежде всего добиваются справедливости. Разве это ничему не учит?
Он, полушутя, полусерьезно:
– Нас-нет! Мы ничему не учимся, а если уж учимся, то перестаем верить в смысл своего существования, и тогда наше место занимают другие.
Сразу за углом пьяцца ди Спанья Кампилли вошел в магазин мужской галантереи. Поздоровался с хозяином, видимо своим постоянным поставщиком, и, обо всем со мной советуясь, выбрал несколько галстуков, два шарфа-один шелковый, другой шерстяной, – пояс для брюк из крокодиловой кожи, коробочку с носовыми платками. Это были подарки для отца. Нагрузив меня ими, он взглянул на часы и сказал, что у него еще есть время, можно выпить кофе. Мы пошли вниз по улице Кондотти и свернули влево, во дворец Шара-Колонна-там помещался клуб Кампилли, тот самый "Чирколо Романо", где мы встретились несколько дней назад. По большим плоским ступеням мы поднялись на второй этаж, а здесь вступили в прохладу и тишину знакомого уже мне большого зала-не то читальни, не то курительной, – где в тот раз мы пили кофе после обеда. Мы уселись в тех же самых великолепных удобных креслах, что и тогда. Нам сразу подали кофе. Я закурил.
– Я много думал о нашем последнем разговоре, – повторил Кампилли. – Не спорю, кое в чем ты, возможно, прав. Взглянув со стороны, ты замечаешь те аспекты, которых мы в силу привычки уже не замечаем. Но в то же время я опасаюсь, что ты не ухватил самого существа дела, главного смысла действий того великого механизма, с которым ты соприкоснулся. Он сам по себе является внушительной действительностью, превосходя все другие механизмы того же рода своей глубиной, чистотой и размахом мысли, многомерностью. Ибо знай, что, помимо всех иных земных и людских измерений, он учитывает еще одно: мистическое!
Тогда-то и зашел разговор об Анджее Згерском, брате синьоры Кампилли, убитом в 1917 году, и о том, что мне сказал Весневич: будто после моего визита к кардиналу Травиа шансы Згерского на ореол святости резко поднялись, а кандидатура епископа Гожелинского отпала. Пожалуй, я сам направил разговор по этому пути. В тот вечер я не придал особого значения информации Весневича. Только теперь, после слов Кампилли о разных измерениях, меня поразило одно обстоятельство. Если все так и происходило на самом деле, то почему один кандидат сменил другого, какое измерение принималось тут в расчет?
Услышав мой вопрос, Кампилли беспокойно заерзал в кресле, но, несмотря на это, после паузы ответил:
– Не знаю, какое измерение. Нет, этого я не знаю. Однако тебя не должно удивлять, что у нас все принимается в расчет, что план на текущий день пересекается с планом, обращенным к бессмертию. Твердо известно одно: каждый из этих планок действует в своей области, хотя всюду и всегда учитывается весь комплекс, все измерения и все планы, ибо ведомство, о котором мы говорим, можно уподобить искусственному мозгу, решающему одновременно сотни уравнений.
– Но так или иначе, независимо от всех этих сложностей, – сказал я, ваша жена должна была пережить безмерно волнующие минуты, когда узнала, что в курии переменилась точка зрения.
– Она привыкла, – ответил он. – Такие перемены происходят не в первый и, я полагаю, не в последний раз.
– Ах, вот как! – удивился я.
– Колебания! Колебания! – сказал Кампилли. – Если надо слишком много учитывать, т легко растеряться и трудно принять решение. Конечно, когда до нас дошла весть о происшедшей перемене, мы обрадовались, прежде всего жена, в особенности потому, что в той области, с которой связаны ее надежды, давно царил застой.
Я, как эхо, повторил вслед за ним:
– Застой!
– Да, застой, – сказал он, раздраженный тем, что я его прерываю, и забыв, что совсем недавно употребил это слово применительно к моему делу. – Следовательно, мы обрадовались, но тотчас поразмыслили и пришли к выводу: скромность и спокойствие, спокойствие и скромность.
После паузы он продолжал:
– Поскольку ты дружески к нам расположен, прими как должное наш вывод. Мне важно, чтобы ты зря не называл фамилию нашего мученика, не говорил о его возрастающих возможностях и уж ни в коем случае о том, будто Травиа симпатична именно такая кандидатура. В нашем деле надо ко всему подходить с тактом, соблюдая осторожность.
И вдруг переменил тему.
– А у тебя что? – спросил он. – Когда ты получишь документ в Роге?
– Сегодня или завтра, но самое главное: звонил отец!
Я изложил в общих чертах содержание нашего телефонного разговора и передал сообщение о канонике Ролле. Я сказал, что отец сперва звонил на виале Ватикане и только потом, услышав, что я там не живу, в пансионат "Ванда".
– О, боже мой! – вскричал Кампилли. – Как охотно я поговорил бы с ним. Какая жалость! Я ничего не знал! По приезде из Остии я даже на заглянул домой. И вот такая новость!
– А что вы думаете относительно известия, которое сообщил отец? спросил я. – Пожалуй, оно хорошее? Вы помните, это тот самый каноник...
Он перебил меня:
– Конечно. Ты однажды уже рассказывал о нем и о том, какую роль он сыграл в жизни отца. Подожди. Я соберусь с мыслями. – Он потянулся к чашке с кофе. – Да, – заявил он наконец. – Сообщение, вероятно, достоверное. Скажу даже больше: правдоподобное.
– Что это значит?
– Достоверное, – пояснил Кампилли, – ибо я вспоминаю, что в последнее время о Ролле стали говорить как о преемнике покойного Гожелинского. А правдоподобное, поскольку имя покойного больше не пользуется здесь таким авторитетом, как вначале. Отсюда стремление к перемене.
– Курса? – спросил я.
– Или хотя бы стиля. Не знаю. У меня слишком мало данных, чтобы высказывать точное суждение.
Я:
– Во всяком случае, у этого человека есть обязательства по отношению к моему отцу.
Он:
– Прежде всего по отношению к церкви.
Я:
– Ну и старый долг благодарности.
Он:
– Не всегда можно об этом помнить, если подымаешься на столько ступеней выше.
Высказав эту истину, Кампилли улыбнулся.
– Ну, не будем каркать, – продолжал он. – Ты говоришь, что он человек добрый и рассудительный. Следовательно, у твоего отца одним шансом больше. Разумеется, уже в Торуни. После того как в Риме наконец примут решение.
– Лишь бы его в конце концов приняли! По временам меня одолевает страх, мне кажется, будто все, что теперь происходит, – это только игра на промедление.
– Боишься, что уедешь ни с чем?
– Вот именно!
– Ах нет, невозможно. Это было бы слишком просто.
Недостойно курии.
– Почему же все так затягивается?
– По многим причинам! Потому, что возникают новые точки зрения! Потому, что природа их разнообразна. А поэтому трудно прийти к окончательному выводу.
Он поглядел на часы. Удивился. Было больше двенадцати.
– К сожалению, мне уже пора, – сказал он. – Обними от всего сердца твоего отца. Можешь вполне откровенно ему рассказать о наших хлопотах, о наших победах и провалах, ничего от него не утаивай. Он все поймет. Ничего дурно не истолкует.
Передай ему от меня подарки, которые мы вместе с тобой купили.
Это безделушки. Но он как раз писал мне недавно, что у вас особенно не хватает красивых мелочей.
– В некотором смысле.
– А тебе ничего не нужно, дорогой мой мальчик?
– Абсолютно ничего. Спасибо.
– А деньги?
– Тоже не нужны. Вполне достаточно тех, что вы мне дали.
Спасибо. И за чудесный альбом тоже большое спасибо. И за все!
За все!
Но настоящее волнение охватило меня лишь после того, как мы спустились по лестнице во двор, где Кампилли в прошлую нашу встречу оставил машину, и я наконец перестал твердить как попугай о своей благодарности. Машины на этот раз не было. Она с утра ждала его в мастерской, куда он ее поставил для осмотра перед сегодняшней поездкой в Абруццы. Я проводил его до такси.
Он уже закончил все дела. Оставалось только взять машину и заехать домой за слугой и чемоданами. Кампилли рассказал мне об этом, пока мы шли до ближайшей стоянки такси за углом. А на меня все время волна за волной накатывало задушевное, теплое чувство. Я вытирал со лба пот, он тоже. Я подумал о том, что из-за меня он задержался и теперь поедет в самую жару. Но я не смог найти слов, чтобы объяснить, как я ценю его доброту.
Жестами я тоже ничего не мог выразить, так как руки у меня были заняты, и я старался по крайней мере улыбкой и взглядом передать то, что чувствую.
– Не вспоминайте обо мне дурно, – прошептал я.
– А ты о моей помощи, – попросил он.
– Да что вы, никогда! – вскричал я.
– Ну вот и хорошо, – ответил он.
Он снял очки. Сунул их в карман пиджака, где у него торчал платочек. Какое-то время мы с глубокой сердечностью глядели друг другу в глаза. И улыбались. Длилось все это недолго. Он торопился. У меня замлели руки. Кроме того, нужно было следить, чтобы публика на стоянке не перехватила такси, как обычно бывает в это время дня, да еще в центре.
XXX
Сегодня уезжаю. Вчера прощался с Кампилли и звонил в Роту. Документ не готов. Брожу по городу до семи, возвращаюсь в пансионат к ужину и снова ухожу. Это мои последний вечер в Риме. Мне дорог каждый час. Улицы и площади центра искрятся огнями. Жара не спадает. Почувствовав усталость, я захожу в кафе и заказываю апельсиновый члк лимонный сок. Отдыхаю, но недолго, жаль терять время. Да мне и не сидится. Нервы взвинчены. По разным причинам, но прежде всего в связи с отъездом.
Секретарь монсиньора Риго посоветовал мне звонить с самого утра. Звоню. Никто не отзывается. Звоню четверть часа спустя.
К телефону подходит служитель. Говорит, что секретарь поехал на вокзал проводить монсиньора Риго и вернется через полчаса.
Раз так, я иду в столовую завтракать. Там полно. Рогульская уже ушла в амбулаторию, Козицкая-к Малинскому, Шумовскии поторапливает группу англичанок, которые приехчли позавчера и намереваются осматривать замки под Римом. Обмениваюсь с Шумовским несколькими фразами, как всегда, на одну и ту же тему-об "Аполлинаре". После моего возвращения из Ладзаретто вновь ожил его давний план-показать мне бывшую школу отца и стоящую с ней по соседству церковь. План так и не удалось осуществить: ведь Шумовский занят с утра до вечера.
– Так, может быть, завтра или еще лучше послезавтра, – утешает он себя.
– Я сегодня уезжаю, – напоминаю ему.
– Ах, правда! Вот она, моя жизнь в Риме! Ни одной свободной минутки для себя или для друзей.
– Во всяком случае, сердечно благодарю вас за доброе намерение.
Он не отвечает. Его внимание отвлекла от меня группа англичанок. Они разбредаются по пансионату в тот самый момент, когда надо садиться в автобус. Наконец во главе с Шумовским они исчезают. Я доедаю завтрак и еще раз пытаюсь соединиться с секретарем в Роте. Он уже вернулся. Приглашает меня к двенадцати.
– Значит, все в порядке? – спрашиваю я. – Документ будет?
Он на это:
– Жду вас между двенадцатью и половиной первого. Не позднее, потому что я заканчиваю работу.
Это не ответ на мой вопрос. То ли он его не расслышал, то ли в последний день у него нет времени для разговоров. Я кладу трубку, захожу в свою комнату, ставлю чемодан на стол и начинаю укладываться. Бумаги и книги вниз, альбом ватиканской архитектуры положу сверху: буду рассматривать его в дороге. В течение десяти минут очень старательно пакую вещи. И вдруг бросаю. Я не чувствую тревоги, у меня нет никаких сомнений относительно того, что дело улажено, но я не могу сидеть дома.
Девять часов. Сбегаю по лестнице и в маленьком баре на углу виа Авеццано и площади Вилла Фьорелли стоя выпиваю чашку кофе. За углом остановка. Я вижу, как приближается троллейбус.
Расплачиваюсь, бегу и вскакиваю в вагон. Уложить вещи всегда успею. Вчера вечером, слоняясь по городу, я неожиданно заметил, что нахожусь в двух шагах от вокзала. Отправился туда, отыскал столик, за которым мы в последний раз сидели с Пиоланти, выпил еще одну порцию лимонада, а потом подошел к доске с железнодорожным расписанием и выбрал наиболее удобные для меня поезда. Теперь в троллейбусе, я заглянул в календарик, куда все записываю. Один поезд уходит в час, на этот мне не поспеть. Следующие в четверть третьего, в три, в половине четвертого. Все они идут по маршруту, для которого мой билет действителен. Я составил список расположенных на этой трассе городов, которые мне хотелось посетить. Рассматриваю теперь мой список и радуюсь. Названий много, и поездов много. Есть из чего выбрать! От всего, вместе взятого, у меня возникает ощущение, будто я преодолел сопротивление пространства и наконец наслаждаюсь полной свободой. Наглядевшись на свои записи, я прячу календарик и смотрю в окно. Троллейбус как раз сворачивает на корсо дель Ринашименто, на площадь перед зданием бывшей школы моего отца и церковью святого Аполлинаре. Мы проезжаем мимо. На ближайшей остановке я схожу.