Текст книги "Русский крест"
Автор книги: Святослав Рыбас
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
– Я тебя найду и на том свете! – сказал Судаков и усмехнулся: – Там я буду с двумя ногами.
Его усмешка показывала, что он тоже все понимает и не поставит ее в трудное положение.
* * *
Этот честный чиновник Меркулов был патриотом, как и каждый русский чиновник. Он готов был терпеть невзгоды, спать на походной кровати без подушки, лишь бы вернуться в привычную жизнь и раздавить державной силой врагов. Враги – это, конечно, красные, но еще больше – это сидящая на двух стульях интеллигентщина, это спекулянты, кооператоры, банкиры, татарские националисты. Он чувствовал, что после Новороссийской жуткой эвакуации, которая его жену и детей выбросила куда-то в Египет, в Крыму правят две противоположные силы – державная сила армии и алчная сила денежного мешка. Армия вопреки воле англичан сражалась, а денежные тузы, обласканные Кривошеиным, ослабляли ее, и это выдавалось Кривошеиным перед французами как демократия. Но зачем демократия простому народу, если от нее только растет дороговизна?
Меркулов знал, что никакой демократии на самом деле нет. Лавочка, именуемая этим красивым словом, платила Кривошеину и другим высшим чиновниками валютой, а Меркулову – грошовыми "колокольчиками". Различие было разительное. Но еще разительнее – это разорение русской державности друзьями-французами, они вывозят в Марсель все, от хлеба до табака, нисколько не заботясь, чтобы в Крыму заработала бы хоть какая-нибудь промышленность. Вслед за ними и русские капиталисты распродают за валюту клочок родной земли, все это называется свободой.
Зачем такая свобода, когда она превращает Россию в Сенегал?
Выхода не было. Честный чиновник Меркулов лично видел и слышал в Мелитополе, в ставке Главнокомандующего, как Врангель – длинный, сухой, в черной черкесске, кричал в отчаянии генерал-квартирмейстеру Коновалову:
– Где же мне взять честных толковых людей? Где они, Герман Иванович? Где найти?
Меркулов не ведал, чем допекли уверенного в себе Петра Николаевича, но одно знал точно: людей тьмы, а работников нет. Даже приказ о земельном законе распространяется по цене в сто рублей с черепашьей медлительностью и безмерным канцелярским идиотизмом. И это закон, которым хотят привлечь народ! И это тогда, когда красные бьют поляков!
Сенегал, натуральный Сенегал, прости Господи. Только вечная сила, всегда спасающая и кровопролитная, может тебя взнуздать. Ее нынешнее имя Кутепов, Александр Павлович Кутепов, командир добровольцев. Это он первым заявил Деникину, что после Новороссийска не верит ему. Это он вешал в Симферополе забастовщиков, несмотря на либеральную политику Кривошеина. Это он потребовал от Врангеля строгих мер против "Донского вестника", и поэтому был суд над донскими генералами Сидориным и Кельчевским.*
Страшная сила Кутепов! Но с ним легко. С ним можно обходиться без людей, которых вечно нет. Достаточно только подчиняться его силе.
Вот так рассуждал чиновник Меркулов после ухода коммерсантки Григоровой. У него было и свое горе – мучилась в Египте жена с детьми. И спасти их он не мог: въезд семей в Крым был ограничен. Только державная мощь могла вернуть их. Или чудо.
Тут его позвали к Тверскому на совещание. Сейчас Тверской занимал пост управляющего ведомством внутренних дел, а в недавние; времена был помощником главноначальствующего Черноморской губернией, заведовал эвакуацией Новороссийска.
На месте Врангеля Меркулов ни за что не стал бы держать этого эвакуатора.
– Надо сбить дороговизну! – потребовал Тверской. – Выбрасывайте на рынок побольше дешевого хлеба. Дайте наконец обывателю почувствовать преимущества нашей политики.
Меркулов слушал и думал: "Ты-то получаешь во франках!"
– Вытесняйте из Таврии всякого рода купцов и кооператоров! – призвал Тверской и велел Меркулову доложить об этом.
Меркулов мог доложить об этом и так и этак, по-хорошему или по правде, в зависимости от обстановки.
– Интенданство не справляется, – сказал он правду и смягчил:
– Не совсем справляется.
Тверской замахал рукой, как будто погрозил. Наверное, ему хотелось какого-то чуда.
И Меркулов преподнес ему чудо.
– В Скадовске военные повесили кооператора, – сообщил он.
– Что за чушь? – остолбенело вымолвил Тверской. – Я ничего не слышал!
– Повесили, Сергей Дмитриевич, нас не спросили, – сказал Меркулов, не зная, оправдываться или Тверской сам поймет.
– Не вовремя! – буркнул тот, выдав свои чувства. – Что скажут французы?
На совещании все были свои, настроенные патриотически, без снисхождения к экономической безнациональной анархии, но даже этих закосневших в казенном мышлении чиновников обожгла жестокость казни. Они предпочли бы ничего не знать. И к тому же – союзники, Европа! Что за казни египетские?
Но спустя минуту совещание переползло с этой болезненной темы на другую, оставив кооператоров бороться с интендантами, контрразведкой и остальной армией в равной честной борьбе.
Горькое воспоминание охватило Меркулова. "Вот по твоей воле мы, наверное, скоро погибнем", – донесся до нега голос жены.
На самом деле это был не голос, а письмо. Он знал его наизусть. Оно тоже саднило ему душу, к нему он возвращался, как к мучительному покаянию.
В голове у Меркулова проходили страшные видения: полный больными пароход, дети, придушенные корью и сыпняком, тюрьма в Каире, где раньше сидели пленные турки.
– Что нам делать? Как выбраться? – раздается далекий голос. – Ты во всем виноват, в нашей гибели, мы пропали. Спасай нас.
Меркулову нечего ответить.
... Дети скучают и плачут.
... Приезжай за нами. Страшно будущее.
... Ничего не знаем. Сидим, как звери, а дальше ужас.
... Я так жалею, что поехала.
... Все погибло. Теперь, наверное, не увидимся.
... Ради Бога, скорей.
... Молю Бога, только ты был бы жив, и напиши, где ты, когда ждать.
... Кто прочтет это письмо, ради Бога прошу, ради детей ответить, где находится мой муж.
... Спасай.
... Если не получу через два месяца письма, тогда буду проситься отправить в Советскую Россию.
... Спасай! Жутко".
В сердце у Меркулова ныла скорбь, он вышел от Тверского и пошел к морю. В небе померещились ему розоватые буквы: "Кутепов".
Почему Кутепов? Соскучились по железной руке? Уж он не станет смотреть на всякие "Дни покаяния" в газетах и прочий либеральный разнобой. Кутепов Александр Павлович – последняя надежда!
* * *
И вскоре к Меркулову в комнатушку, где стол теснил походную кровать, явились от зеленоглазой предпринимательницы два хмурых посланца. Оба были в английских поношенных мундирах, пропахших потом, с желтыми нашивками за ранения. Таких офицеров-полубродяг немало на улицах Севастополя, они еще держатся на плаву. Но кто ведает, какие сражения идут в их мозгах?
Рослый однорукий штабс-капитан потребовал сопроводительную бумагу для Григоровой и похлопал по кобуре. У него было тупое офицерское лицо. "Должно быть, попил крови," – скакнуло в голове Меркулова, правда, страха он не ощутил.
Одноглазый, с развороченной скуловой костью молоденький прапорщик смотрел мягким взглядом и улыбался, словно хотел уравновесить однорукого.
– Да откуда вы вылезли? – спросил Меркулов. – Вы кто? Русские или греки? Такие, как она, все у нас разваливают!
– Пишите бумагу, – велел штабс-капитан. – Вы уже морочили голову Нине Петровне. А нам не надо. – Он поднял кулак и поводил им возле своего уха.
– Вы и так виноваты перед Ниной Петровной, – добавил прапорщик укоризненно, и Меркулов почувствовал, что не надо обольщаться его мягкой улыбкой.
"Убить не убьют, – прикинул Меркулов. – Поднимут шум. А я все-таки брал "колокольчики".
– Вы знаете, господа, – сказал он. – Положение у нас изменилось. Мы на грани ужасного краха, похуже, чем в Новороссийске. Вы сами видите: разгул спекуляции, деньги ничего не стоят, патриотизм отвержен на последнее место. А в это время – спекулянты из Русско-Французского общества гонят хлеб в Марсель и Константинополь. Будто мы – Сенегал, а не Россия!
– Пишите бумагу! – потребовал Артамонов.
Он не верил чиновнику. Широкие погоны боевого офицера на интендантских плечах говорили сами за себя: это как наклейка "смирновской" на бутылке с самогоном.
– Вы мне не верите? – спросил Меркулов.
– Не верим! – сказал Артамонов. – о каком крахе речь? Военные сводки превосходны.
– Да, на первый взгляд превосходны, – терпеливо вымолвил Меркулов. – И конный корпус Жлобы мы разбили, и наступаем на Александровском направлении, и десант возле Таганрога... А посмотрите глубже, разве все так уж превосходно? Красные бьют поляков. Как только разобьют окончательно, навалятся на нас. От Каховского плацдарма, который мы не можем взять, им до Перешейков всего семьдесят верст. А центр нашей армии удален на сто шестьдесят. Судите сами, как быстро они могут нас отрезать от нашей базы.
Меркулов от своих слов оробел, он воочию увидел картину разверзающейся пропасти, неосознаваемой им прежде.
– Вы в своем уме? – прорычал Артамонов. – Пауль, что он мелет?
Чиновник оскорблял добровольческие идеалы подлой обывательской правдой. Он хотел измерить верстами то, что надо было мерить духом героев, живых и павших.
– У меня заболела голова, – сказал одноглазый Пауль. – Может, ты дашь ему в ухо?
– Вот разговор офицеров, – с горечью произнес Меркулов, делая усилие, чтобы побороть страх.
Перед ним была мрачная прямая сила, которую можно было остановить, наверное, только оружием. Но никакого оружия у него не было. Наоборот, он чувствовал, что виноват перед ней за то, что брал, что не изранен в боях, что ему не дана доблесть, не задумываясь, идти на смерть.
– Вы чиновник, а не офицер, – чуть спокойнее сказал Артамонов. – Не пойму, почему вы упорствуете. И Нина Петровна не собирается спекулировать, она привезет хлеб для города!
– Мы нищие, нам нечего вам дать! – горячо вымолвил одноглазый.
– Я тоже нищий, – сказал Меркулов. – Сейчас все мы нищие... На Лондонской бирже наши ценные бумаги и деньги катятся вниз. Англичане хотят обескровить нас, чтобы потом без великого труда забрать в кабалу. Разве вы заодно с ними?
С англичанами он попал в точку. Инвалиды возмутились таким сравнением и, ворча, обзывая его речи глупостью, потребовали объяснить, что делается на Лондонской бирже. Меркулов и объяснил.
Выходило со всех сторон – невеселые дела. Артамонову стало совсем кисло.
– Да что ж у тебя так беспросветно? – спросил он. – Ни во что ты не веришь. Тяжело с тобой.
Нина как будто отдалилась от него, и открылась огромная рана, горькое одиночество умирающего титана. Артамонов почувствовал себя этим титаном, которого только что предали.
То, что он потерял в бою руку, то, что сброшен в самый низ, в преддверие офицерской гибели – в "Союз увечных воинов", то, что связался с торгашеством, – все это можно вытерпеть, если за тобой Бог, Отечество и старый мир человеческий. Но мир человеческий только что предал. У Артамонова вырвали половину души, остался лишь азиатский темный ее обрубок. Он понял: его горе так велико, что Европа отшатнулась.
Меркулов же увидел, что злобное геройство, распиравшее инвалидов, угасает. Одновременно загорелось в сердце чиновника воспоминание о жене и детях. Несколько мгновений они как будто таращились друг на друга брошенная Россия и несчастные беженцы. В эти мгновения пролетели ангелы смерти, убившие генерала Романовского и еще многих, в том числе и неизвестного мужчину в Нинином магазине.
Но давно уже смерть жила в душе каждого как прекрасная очищающая молитва об Отечестве, и не было перед нею низменного страха, она объединяла.
И она объединила Артамонова, Пауля и Меркулова.
Вражда кончилась, Меркулов достал из чемодана бутылку водки, предложил выпить.
Он разлил водку в чашки. Закуски не было. Чокнулись и мрачно выпили, неведомо за что.
– Пристрелить бы всех либералов! – вымолвил Пауль.
– Я не могу дать документ, поймите меня, – сказал Меркулов. – Я беспринципный, жалкий чиновник, но я не могу... Моя семья... в Египте... Их содержат в бараках, где раньше сидели пленные турки.
Он снова разлил водку и еще сказал, что получил письмо, в котором жена пишет, что может вернуться в Советскую Россию.
– Ну и будут жить, – заметил Артамонов. – Коль у нас шансов нет, так пусть хоть они...
За дверью послышались шаги, кто-то постучался, и Меркулов взял бутылку, желая ее куда-то спрятать.
В комнату вошел худощавый штатский, совсем не похожий на начальство. Меркулов с облегчением чертыхнулся.
Вошедший был доктор Шапошников. Он привез на пароходе "Поти" около двух тысяч пудов бензина из Константинополя для городского топливного отдела, выменяв бензин без участия посредников на крымский ячмень.
– Ты живой? – спросил Меркулов, своим тоном показывая необыкновенность доктора Шапошникова. – Выпей с нами... Это господа от Григоровой.
– Она ведь с русско-французами, – с неопределенным, чуть насмешливым выражением сказал Шапошников. – Русско-французы живее всех нас. Они-то мне и препятствовали, патриоты от барыша.
– Ну выпей же, – повторил Меркулов. – Григорова хочет привезти хлеб для города, а ты нападаешь на нее.
Офицеры настороженно смотрели на Шапошникова, от него веяло недисциплинированностью, своеволием, другой жизнью.
– Я не нападаю! – возразил он. – Просто я понял: мой бензин никому не нужен... Это донкихотство!.. Раз я никому не даю, то я им не интересен. Даже Врангель пишет в приказах, что все наше зло – в канцелярщине. А что меняется?
Меркулов спросил его о русских беженцах, но Шапошников ничего о них не знал и стал раздраженно говорить о бестолковых порядках и подчеркивать свое бескорыстие.
– Мы пойдем, – сказал Артамонов, испытывая досаду.
Меркулов его не удерживал.
– Вот вы офицеры, – обратился к Артамонову Шапошников. – Рыцари нищенствующего ордена... Многие твердят: все равно ничего не выйдет, организация не налаживается, общество бездеятельно, низы враждебны... неужели мы не поймем, что спасение не в чужой помощи, а в национальной организованности? Мы перестали быть честными, чуткими людьми. Не многие посмеют смотреть совести прямо в глаза!
Он не обвинял, но вдруг Пауль сердито вымолвил:
– Поменьше бы болтали, больше бы делали!
– Это наивно, – ответил Шапошников. – У нас есть хорошие законы. Но как только речь заходит о русских интересах, сразу русский человек в забытом углу, в униженном положении на последнем месте, как нечто недостойное и отверженное. А всему, что враждебно России и равнодушно к ней, – широкий размах и широкое поле.
– Да! – сказал Меркулов. – Начальство получает в валюте, а мы "колокольчиками".
– Что там говорить! – махнул рукой доктор.
Артаманов и Пауль попрощались, вышли на улицу под тяжелым впечатлением от слов Шапошникова. Легкий хмель уже начал их дразнить, выпячивать недоступную им красоту. Они с завистью смотрели на загорелых женщин в белых и голубых шляпках, морских офицеров в белых кителях, порывисто шагающего юнкера и чувствовали свою отверженность.
Возле гостиницы Ветцеля крутился какой-то ком человеческих фигур. Туда бежали любопытные, туда кинулись и офицеры-инвалиды. Драка? Артамонов бежал, маша перед грудью сжатым кулаком. Пауль несся впереди.
Они уткнулись в патруль и остановились. Даже здесь не повезло, все уже кончилось! Двое англичан с окровавленными физиономиями злобно зыркали по сторонам, а толпа в человек двадцать поносила их за предательстве, переговоры Лондона с советской торговой миссией.
Вдруг один из британцев оскалился и крикнул, что они не англичане, а американцы.
– Как американцы? – воскликнули возмущенно. – Не может быть!
Американец, лишив толпу удовольствия, постучал пальцем себя по виску. Эх, рашен, – произнес он уныло.
Глава 6
Нина плыла в Скадовск на старом пароходе «Псезуапе», везла бязь, стекло и ящик спичек. Машина работала с перебоями, шли медленно вдоль берега.
Рядом с пароходом прыгали дельфины, сияя черными спинами на солнце. Нет у них ни забот, ни печали, скачут себе на радость. Глядя на них, Нина забыла, куда плывет. Не стало ни бедняги Пинуса, ни Симона, ни борьбы с интендантами. Свежий ветер и солнце игрались с ее волосами, прижимались ко лбу, подбородку, плечам. "Чего ты хочешь? – почудился ей голос. – Тебе ведь хорошо?" "Хорошо, – ответила она. – Я живу".
Но, оттесняя безмятежность, вспомнились попытки участвовать в серьезном деле, в разведке и разработке Бешуйских угольных копей. Французы не пустили туда Нину. Она потребовала узнать у Симона, нельзя ли ей присоединиться к добыче нефти в Ченгелеке, однако там даже французам не нашлось местечка, там все крепко держали британцы. Нине оставалась хлебная Таврия и затем торговля с Константинополем.
Константинополь. Галатская лестница. Граф Грабовский, корнет Ильюшка, князь Шкуро, – где они сейчас, эти потерявшие свой род люди? Погибли первыми в Слащевском десанте, пали в лобовых атаках на каховский плацдарм или, может быть, еще живы и борются с кооператорами?
Было бы забавно встретиться с ними в Скадовске и узнать, что именно они повесили Пинуса.
Пинуса она им не простила.
"Французы, англичане, наши – все против меня, – подумала Нина. – А кто за меня?"
Машина вдруг остановилась, пароход как будто осел, и стало тихо. Совсем близко от борта пролетела, зло крича, чайка.
Нина ждала, что машина вот-вот заработает, но тянулись минуты, было тихо. Пауль сходил к капитану и вернулся с неутешительным известием: когда починят – неизвестно. Она ничего ему не сказала, хмуро смотрела на далекий скалистый берег.
Дельфины куда-то исчезли. Становилось ветрено, на море появились барашки.
Рядом с Ниной постукивал деревянной ногой Судаков. Не поворачиваясь, она спросила:
– Ты плавать умеешь?
– Умею, – ответил Судаков. – А ты не умеешь?
– Товар жалко, – объяснила Нина и пошла вдоль борта к надстройке.
Капитан с грубым коричневым потным лицом стоял у входа в машинное отделение, одной ногой там, второй – здесь. На вопросы Нины он только бурчал, чтобы она не мешала. Ей захотелось натравить на него инвалидов, чтобы проучить.
Раздражившись, Нина пошла в каюту, села на рундук и предалась размышлениям.
Волны плескались, сея на иллюминатор брызги.
"Врангель! Первый нормальный руководитель," – подумала она с горечью и больше о Главнокомандующем не думала. Врангель и Кривошеин были далеки от Скадовска, следовало молиться другим богам.
Первым пришел Артамонов, сел рядом и принялся рассказывать какую-то страшную историю о том, как еще в германскую войну к ним в полк приехали две женщины, чтобы найти в братской могиле тела своих близких, у одной – жениха, у другой – мужа.
Зачем он рассказывал?
Пришли и Судаков с Паулем, сели напротив, молча слушали.
История продолжалась – из могилы вырыли разлагающиеся трупы с разбитыми лицами, вытекшими глазами.. Вдова запричитала, обняла тело убитого мужа, не замечая, ни зловония, ни ужасного вида трупа.
Артамонов усмехнулся и поведал о невесте: она побрезговала обнимать мертвеца.
В эту минуту машина заработала, пароход пошел, и живые забыли о мертвых, вслушиваясь. Но машина остановилась.
– У нас тоже погибла девушка, – сказал Пауль. – Она записалась юнкером... В нее все влюбились...
– Вы сколько людей сгубили? – перебила Нина. – Что чувствительность свою показываете? Не люблю!
– Она погибла! – с укором произнес Пауль.
– Мы тоже погибнем в этом корыте, – строго вымолвила Нина. – Ты не злись, а лучше приведи сюда капитана.
Пауль молча встал и вышел из каютки.
– Напрасно ты так, Нина Петровна, – сказал Артамонов. – Мы все живем нашими мертвыми.
– А я хочу, чтоб мы еще пожили! – ответила она. – Не надо меня учить, я сама все видела – и крестовый поход детей в Новочеркасск, и убитых мальчишек-кадетов, которые были ростом меньше трехлинейки.
– Но ты должна была выслушать Пауля, – заметил Судаков. – Что тебе стоило?
Нина не стала возражать, хотя ей это же понравилось. С офицерами трудно было спорить, особенно – об их видениях прошлого, здесь они каменели.
Она опустила голову, смотрела на грязный пол, усеянный налипшими желтыми помидорными зернышками.
– Я боюсь утонуть, – вдруг призналась она.
– Ты – боишься? – засмеялся Артамонов. – Такие не тонут!
– Я не умею плавать, – сказала Нина, чувствуя, что ему ничуть не жалко ее.
– Ничего, выплывешь, не бойся! – уверил ее Артамонов. – Разве что бязь утопнет. Так ты новую наживешь.
В его голосе звучала добродушная сила, которая говорила перед лицом опасности о тщете Нининых усилий.
Снова запустилась машина.
Пауль привел капитана.
– Может, вы забастовщик? – спросила Нина. – Кажется, вы стремитесь утопить отремонтированный пароход?
– Как же! Отремонтированный! – насмешливо произнес капитан и сел напротив Нины.
Его грубая насмешливость, коричневое лицо, запах пота – все порождало впечатление уверенности, даже превосходства.
– Ну наладили машину? – спросил Судаков примирительно.
– Черт его знает! – сказал капитан. – Нынче так ремонтируют, что страх берет... Доплывем, даст Бог! А вообще я бы на вашем месть не меня теребил, а тех, кто распустил народ. Страха мало! Забастовщик знает: ничего ему не будет, ну разве вышлют в советскую Россию. Разве это страх?
– Ты недоволен порядками? – спросил Артамонов.
– Недоволен!
И вправду недоволен капитан – зло засопел, глаза выпучил, сжатые кулаки прижал к животу.
Теперь кое-что прояснялось. Он был против врангелевских реформ и перечислил, загибая пальцы:
– Лишают военных власти? Лишают. Зачем он заявлял: "Отныне опора в праве?" У нас война, а мы подлаживаемся к французам!.. А кооперативы? Нет, господа, увольте!.. Он смеется над нами. Он говорит: "Стародавнее русское зло – канцелярщина". Но кто, кроме чиновников и офицеров, может удержать наш хаос? Кооперативы? Или газетчики? Они призывают нас провести "день покаяния" и не дают нам собрать все силы в кулак... Не я виноват в дурной работе машины.
Капитан поднял к груди кулаки.
– Много разговоров, – с едва заметной угрозой сказал Артамонов. – Не забывай, Нина Петровна сама состоит в кооперативе. За такие разговоры можно залететь в контрразведку... Я офицер, я знаю, к чему ведет разложение дисциплины. Мы должны без пустой брани удержать порядок.
– "Вот и держите! – ответил капитан. – Если б вы еще умели хорошо ремонтировать судовые машины... Я – за настоящую власть!
– Идите к своей машине, капитан, – попросила Нина. – Не думайте, что у вас есть оправдание. Это ваш пароход.
Ей было все равно, что творится у него в голове, Деникин ли, Врангель или Иван Грозный правят там. Надо было сдержать ненависть к его инакомыслию, чтобы благополучно добраться до берега.
Когда-то и она была похожа на этого человека, но после, утрат, после бегства от нее прежней мало что осталось. Офицеры тоже изменились. Они вряд ли бы защищали ее, если б оставались целы и невредимы. Однако они погибнут. "Почему погибнут?" – удивленно спросила она себя.
"Погибнут! – повторило предчувствие. – Вспомни Макария, ты его любила. Разве он не погиб, когда стал другим?"
На мгновение перед ней возник Макарий. Она запомнила его слепым, обросшим бородой, потерявшим необыкновенный вид летчика. Сейчас он был в офицерской форме, зрячий, совсем молодой. Посмотрел и исчез.
Макарий Игнатенков ослеп в феврале семнадцатого года, когда его самолет "Ньюпор-Бебе", выработав весь бензин, перевернулся при посадке на картофельное поле. Он не видел революции, не видел никого, кто душил реквизициями его родной хутор, не видел крови. Но как только ушибленный глазной нерв отпустило и Макарий прозрел, он погиб, когда из калеки снова превратился в офицера.
Много повидала Нина офицеров, прониклась духом офицерства, была женой офицера и после гибели мужа пережила короткий роман с добровольцем, погибшим в Ледяном походе. Она уважала слова Деникина, что офицер всегда на страже государственности и сменить его может только смерть. Она тоже, несмотря на коммерческие интересы, чувствовала себя прежде всего русской. Все это было в ее сердце. Но после Новороссийской катастрофы все изменялось, офицерская государственность оттеснена на второй план, а на первый вышла разноголосая, разношерстная, с притупленными национальными чертами либеральная политика. "Единой и неделимой" больше не было, Главнокомандующий признал независимость Эстонии, Армении, не говоря о Польше. Правда, поляки уже выдыхались против Советской России. Только разве живой душе можно безболезненно измениться вслед за новой политикой, измениться и при этом не погибнуть?
Увы, тысячам твердокаменным русским! Горе, мучения, а потом и смерть суждена им.
Нина вышла на палубу. Пароход двигался вдоль скалистого темного берега, сиявшего запененными, мокрыми, тяжелыми камнями.
Машина работала ровно. Но долго ли ей так работать? Дойдут ли до Скадовска? Бог ведает.
Сейчас Нине не было страшно. Она спокойно смотрела на скалы, отвернулась, стала смотреть на море. Будь что будет...
* * *
Пинус влип по доносу армейского интенданта. Этот интендант, маленький, смуглый, в пыльных сапогах, попался Нине на глаза в порту возле элеватора. Но тогда она еще ничего не знала о нем.
Среди гор золотистой пшеницы и красноватого ячменя Нина думала о рынках Севастополя и Константинополя. Хлеб Таврии лежал перед ней. В этих горах наверняка было и ее зерно, конфискованное у Пинуса. Глядя на это богатство, Артамонов сквозь зубы прорычал:
– А мы там человека застрелили!
Мучнистый запах стоял над портом. Чиликали и ворковали сотни воробьев и голубей. У причала грузилась ячменем парусно-моторная шхуна "Катерина", на мачте сидело около десятка грудастых голубей.
В ушах Нины звучал артамоновский голос, твердивший о застреленном, но она не хотела думать о покойниках и думала о деле. На кого ей здесь опереться? Был один хлеботорговец, помогавший Пинусу, и все, больше никого.
Портовый чиновник встретил ее с беспокойством, имя "Русского кооператива" было ему памятно.
– Это ваш агент Пинус?.. Ваш?.. Вы знаете, я вам советую быть осторожнее.
Он чего-то боялся. Брал, что ли? И невежлив был – не встал, сидел сиднем.
В комнате летали мухи, одна муха ползла по чернильнице.
– Говорите ясней! – потребовала Нина. – Вы тоже считаете его шпионом?
– Позвольте я посмотрю ваши вывоздные свидетельства, – вежливо попросил чиновник.
Но свидетельства были в порядке (спасибо честному недотепе Меркулову, все-таки взявшему "колокольчиками").
– Советую наведаться в контрразведывательный пункт, – сказал чиновник. – Это недалеко. Сразу за собором.
– Еще чего! – презрительно вымолвила она. – Это вы там убили невинного человека?
– Сейчас нет невинных, – заметил он. – И здесь не Севастополь. У нас нет столичных вольностей... Вас все равно вызовут в контрразведку.
– Откуда у вас такое ожесточение? Я первопоходница! – воскликнула Нина и в нескольких энергичных фразах обрисовала свое участие в белом движении, от знакомства с легендарным Корниловым до воплощения замыслов Кривошеина о самоуправлении и кооперации.
Однако портовый чиновник только улыбнулся, повернулся к окну, а там стоят три инвалида, глядят исподлобья, как волкодавы.
– Сразу за собором, – повторил он. – Можно и помолиться для успокоения души... Это ваши люди?
– Божьи люди, – ответила она и спросила, куда делось оставшееся от Пинуса зерно.
– Кажется, конфисковано, – сказал чиновник. – Точно не знаю.
"Вот кто все губит! – подумала Нина. – Вот где казенщина... А они сидят в Севастополе, речи говорят!"
В этой комнате царила спокойная вечная российская враждебности Нина вспомнила Симона – насколько француз живее, хотя тоже крокодил порядочный.
* * *
Ничего не оставалось как идти в контрразведку. Вины нет, а страшно, словно предстоит прилюдно раздеваться. Она вспомнила, как при Деникине продавала уголь туркам, стало нехорошо на душе. "Зачем? – подумала Нина. – И тогда, и сейчас ты гонишься не за спасением..." "Нет, сейчас я привезу пшеницу в Севастополь? – возразила она себе. – Это они разбойники. Моя совесть чиста". "Тебе не жалко Пинуса, а жалко конфискованной пшеницы. Ты боишься за свою шкуру".
Впрочем, кто на ее месте не боялся бы контрразведки? Здесь не было никакой опоры в праве, как утверждал Главнокомандующий. Здесь царил другой закон.
Нина со спутниками вышла из порта. На улице паслись козы и гуси. За плетеными горожами сквозь вишневые садочки виднелись белые хаты с соломенными крышами и краснели кирпичные дома, крытые крашенным зеленым железом. Хохлацкое село и портовый город как бы сбежались перед морским заливом и перемешивались.
Нина шла налегке, высматривая из-под широкополой шляпки, куда ее занесло. Впереди нее шагал с мешком на плече Артамонов, сзади Судаков и Пауль. Пауль, кроме мешка, нес и Нинин чемодан.
Они шли пока еще не в контрразведку, а к старику-хлеботорговцу Манько, но контрразведки, видно, было не миновать. Да и где тут укроешься?
Манько должен был приоткрыть завесу с другой стороны, с той, которую военные были бы рады наглухо замуровать, – со стороны вольной воли.
Нина шла, смотрела налево и направо, думала: "Куда меня занесло? Еще немного – и сделают врагом".
Она чувствовала, что приближается к какому-то краю, а дальше начинается ужас.
Только вокруг было все мирно и хорошо. Козы, гуси, трава, хаты и дома вся эта спокойная жизнь с добродушной любезностью взирала на женщину и трех инвалидов, не ведая о вражде, ни об ужасе.
До каких пор Нина должна была ходить краем пропасти и уповать на чудо? "Господи, – взмолилась она, – я знаю, что я сбилась с дороги. Помоги. Я не боюсь смерти. Пусть смерть. Куда я иду? Все бессмысленно. Я хочу разбогатеть, выйти замуж, рожать детей. Больше ничего не нужно".
Подошли к дому Манько, выделяющемуся наезженной колеей на гусиной травке перед дощатыми воротами. Видно, сюда много возили.
Над забором возвышались, косо свешивались наружу, буйные, диковатые цветы – золотые шары. Красоты в них не было, а была только многочисленность, словно эти лохматые крупные растения всего-навсего исполняли должность цветов.
Сам хозяин Манько, саженного роста хохол, лысый, с запорожскими усами, смуглый, крючконосый, походил на колдуна.
– Ох, голубенька вы моя! – обратился он к Нине ласково, жалея ее. – С кым вы тягатысь захотилы? Цэ ж злыдни!
Он горячо, быстро заговорил по-хохляцки, повествуя, как его тряс начальник контрразведки Деркулов и вырывал признание о связях с махновцами. Его серые глаза следили за ней, не испугается ли?
Но ей не было страшно. Она заметила, что он босой с огромными коричневыми бугристыми ногтями, и ей стало жалко, что никакие севастопольские чиновники никогда не узнают за указами о земле и самоуправлении об этом мужике Манько.
– А Пинус? – спросила Нина.
– Нэма Пинуса, голубонька моя!
И снова горячо, быстро – о поездках в далекие села, где дешевое зерно, где за квадратный вершок стекла или аршин бязи выменивается по полмешка пшеницы, о недотепах интендантах.