Текст книги "Русский крест"
Автор книги: Святослав Рыбас
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Послышался шорох гравия. Вернулся Гридасов. Артамонов замолчал, потом усмехнулся и с вызовом отбарабанил:
Витковского мы знаем по Каховке
Он очень модный генерал,
В боях командовал он ловко,
До Галлиполи доскакал!
Гридасов выпятил губу и издал какой-то мычащий звук.
– До Галлиполи доскакал! – повторил Артамонов с вызовом.
– Брось, – пренебрежительно к его вызову вымолвил ротный. – Не болтай, а то вляпаешься... И ты тоже хорош! – кивнул он Паулю. – Позволяешь в своем взводе... В такое время!
Гридасов объединил Пауля с Артамоновым, что было несправедливо.
– Я не одобряю этих стихов, – заявил Пауль.
– Тогда заложите меня контрразведке, пусть меня шлепнут, – сказал Артамонов. – Господа однополчане!
– Ты сам себя закладываешь, несчастный, – сказал Гридасов.
Артамонов встал и ударил себя кулаком в грудь. Его короткая, будто обкусанная культя дернулась. Темный серебряный крестик на гайтане качнулся.
– Мы сами потолкуем, капитан, – попросил Гридасова Пауль. – Больше не повторится. Обещаю.
– Ладно, – согласился Гридасов.
– Что ты обещаешь? – спросил Артамонов. – Кутепов всех вас с говном съест.
– Ладно, ладно! – прикрикнул ротный. – Пора и меру знать. Пауль, вызови-ка дежурных.
Сейчас Артамонова должны были арестовать, отправить на гауптвахту и потом судить.
Пауль обнял Гридасова и зашептал:
– Уйди, прошу тебя. Я сам.
Ротный оттолкнул его, повернулся и ушел.
– Ты дурак, Сережа? – спросил Артамонова Пауль. – Зачем? Тебе жизнь надоела?
Артамонов горько засмеялся.
* * *
Впрочем, Кутепов вернулся, и весть об этом облетела весь город. Ура, Кутеп-паша – единственный, кто мог спасти. Пристань была запружена русскими. они кричали, размахивали руками, поздравляли друг друга, как будто забыв о суровости своего вождя.
Александр Павлович речей не произносил, сказал встретившим только одну фразу:
– Будет дисциплина – будет и армия, будет армия – будет и Россия.
Его, тяжелого, как медведя, на руках отнесли мимо французской комендатуры в штаб и потом долго не расходились, будоража себя ожиданием чего-то возвышенного.
Но – чего?
* * *
Порыв прошел, наступили будни. Полки, дивизионы, училища – все словно сжимались перед надвигающейся из Константинополя угрозой. Предстоящая отмена пайков должна была привести к катастрофе. Французы продолжали настаивать на том, что русской армии больше не существует, а есть одни частные лица. Врангель хотел приехать в Галлиполи. Его снова не пустили. Тогда он направил послание: "Русские люди! К вам, потерявшим родину, обращаюсь я с горячим призывом объединиться для общего труда и борьбы за спасение России. В забвении всех разногласий – спасение нашей несчастной родины..."
Не первый раз раздавался призыв к объединению. Наверное, со времен удельных княжеств Киевской Руси звучал он в сердце военных. Докатилось его эхо и до турецких берегов, и русская душа не осталась к нему равнодушной. Большинство корпуса ждало команды выступать и штурмом брать перешеек у Булаира, как будто это был выход из "Крымской бутылки". Меньшинство подавало рапорты о переводе в беженцы или дезертировало.
Неопределенность тянулась до тех пор, пока генерал Шарпи не приказал сдать оружие.
Кутепов ответил: приходите и забирайте силой, по-другому не отдадим.
Шарпи распорядился сократить пайки.
Развязка приближалась.
Сколько они могли протянуть? Надо было либо начинать войну, либо покориться.
По городу потянулись колонны в белых рубахах, с примкнутыми штыками. В лагере начались смотры. Оркестр играл марши.
Французский комендант, полковник Томассен явился в штаб корпуса и прямо спросил:
– Будете атаковать Константинополь?
– Нет, – ответил Кутепов. – Пойдем походным порядком в Сербию.
"Мы не бессловесная масса, – следовало из его слов. – Рассеять нас не удастся".
Томассен доложил в оккупационный совет, что обстановка накаляется, надо прислать подкрепление. Полковник Томассен еще помнил недавнее письмо Кутепова по поводу вызова русскими французского лейтенанта: "В вопросах чести никакое подчинение и никакие угрозы не могут заставить нас забыть ни своего личного достоинства, ни, в особенности, традиций нашей армии, знамена которой находятся в нашей среде".
Шарпи понял опасения Томассена. Он знал, что если не ответить на этот вызов, потом разговаривать с Кутеповым будет еще труднее.
К Галлиполи подошла эскадра боевых кораблей – два броненосца, три крейсера, миноносцы, транспорты – встала на рейде на расстоянии выстрела от кутеповского штаба.
Томассен предложил Кутепову:
– Завтра высаживаем десант, начинаем учение по захвату города.
– В пятнадцатом году здесь, кажется, уже был десант? – спросил командир корпуса, намекая на провал англо-французского десанта. – Я понимаю, насколько важны подобные маневры. Но по странному совпадению на завтра назначены маневры всех частей русской армии по овладению перешейком.
"Мы пойдем на Константинополь, – таким была суть его ответа. – Лучше не дразните!"
И кто знает – они бы взяли древний Византий, сомкнулись бы с армией Мустафы Кемаля, вышибли бы союзников и погибли бы со славой.
Они не боялись смерти, французы это поняли. Эскадра ушла. Торжество русского военного духа должно было как-то выразиться в суровой, почти нищей обстановке. Требовалось что-то такое же суровое и великое, как и жизнь обреченных, но несдающихся людей.
И никто не знал – что же?
Пауль тоже не знал. На алтарных дверях полковой церкви нарисовали архангела Гавриила в багряном плаще, с поднятыми ветром волосами и белой лилией в руке. Пауль думал: нужно что-то вечное, как молитва.
За рекой, над обрывом размещался в холщовом строении корпусной театр и там ставили чеховский "Вишневый сад". Пьеса из недавней русской жизни притягивала, доводила до злой тоски. Россия представлялась вырубленным садом, а все – чеховскими героями, этими непрактичными Гаевыми, предприимчивыми Лопатиными и даже мечтательными студентами Петями Трофимовыми, которые мечтали о переустройстве жизни.
Переустройство грянуло. Нынешние зрители, преодолев реки крови и грязи, смотрели пьесу как страшный сон и чувствовали, что они тоже обречены исчезнуть. Казалось, даже души умерших слетались к корпусному театру, чтобы прикоснуться к потерянному отечеству. Это был новый памятник.
Теперь уже не узнать, кому пришла в голову мысль поставить на кладбище памятник Белой идее. Там уже стояло множество крестов, и ветер постукивал вырезанными из жести венками о железные перекладины.
Это должен был быть памятник всем погибшим, умершим и живым. Во взводе лишь Артамонов открыто насмехался над замыслом увековечить позор изгнания, раздражал всех обитателей палатки.
В один из апрельских дней Артамонов не явился на вечернюю поверку. Он был арестован.
– Туда ему и дорога! – сказал Гридасов. – Допрыгался. Теперь ему не сдобровать. – И повторил слова генерал-майора Пешни, командира Марковского полка: – Все протестующее в гражданскую войну выводится в расход во имя сохранения престижа и спасения власти.
Над лагерем зеленело вечернее небо, с пролива дул ветер и шумели волны.
– Кто его выдал? – спросил Пауль.
– Не знаю. Он всем надоел, – ответил ротный. – Наверное, у него не хватило храбрости самому справиться со своей тоской.
– Это легче всего, – сказал Пауль. – Вот когда Каледин застрелился... Нет, никому он не помог, только хуже наделал.
– Ну этот не Каледин, нечего сравнивать, – возразил Гридасов.
– Да тебе и лучше, что избавился. Тоже дружок!
Он прислушался. Из соседней палатки раздавались возгласы – там играли в карты.
– Как ни кончится, а в роту я его не пущу, – закончил Гридасов. Все! – И заговорил о предстоящем банном дне и очистке уборной.
Артамонов больше не возвращался. Видно, сидел в Галлиполи, ждал суда.
Пауль подал на конкурс свой рисунок часовни и стал искать место для огорода, заставляя себя поменьше думать о товарище.
В Галлиполи росла всякая всячина: инжир, миндаль, орехи, черешня, персики, айва, абрикосы. Что-то родное виделось в тополях, дубах и ясенях, словно они пришли сюда с Дона. Буйные травы – костры, ежа, мятлик, лисохвост, клевер – тоже навевали мысли о родине.
Пауль нашел пустырь возле города неподалеку от кладбища. Многие сочувствовали его замыслу. Оказалось, что и в других полках тоскуют по земле.
Он покупал в лавке семена огурцов, торговался с греком за каждый пиастр.
– Карашо! – улыбался грек, сбавляя. – Стратегиос, калиспера.
Они понимали друг друга. Все торговцы уже знали русский счет и несколько десятков слов. Даже французы и сенегалы объяснялись с галлиполийцами на русском.
Пауль взял тридцать пакетиков семян и стал расплачиваться. В эту минуту вошли в лавку вольноопределяющийся Игнатенков и какой-то штабс-капитан в малиновых дроздовских погонах.
Игнатенков узнал Пауля, пожал ему руку и познакомил со своим спутником Шевченко, бывшим агрономом.
– Мы картошку посадим, синенькие, капусты побольше, – сказал Шевченко. – Земля должна родить. На земле душа отмякает.
У него были карие веселые глаза и вислые усы.
– Что нового? – спросил Игнатенков.
Пауль рассказал о своем проекте памятника и аресте Артамонова.
– Тю! – махнул рукой Шевченко. – Пропал, никто не спасет. Там французы новую каверзу придумали – вывесили объявления, что разрешают свободный выезд* . Они – свободный выезд, а мы военно-полевой суд... Лучше с землей нам возиться...
Наверное, прав агрономический штабс-капитан, нечего было тягаться с армейской силой, которая-то и спасла беженцев, сдавила железной рукой и спасла. Но – тяжко, господа, как тяжко отдавать на жертву своих!
* * *
Девятого мая заложили памятник почившим русским воинам.
Нет, не паулевкая часовня была отмечена. Зато другой проект, тоже часовни, в псковском стиле занял первое место. И Паулю было приятно осознавать, что его чувства созвучны общему чувству.
Правда, строительство часовни требовало немалых денег – 750 лир, и поэтому командир корпуса выбрал проект, занявший второе место, более дешевый. Это было надгробие в римско-сирийском стиле, тяжелая, грубая пирамида, увенчанная крестом.
Строила памятник команда из тридцати пяти человек под началом подпоручика Технического полка Акатьева, автора проекта. Они работали на кладбище с утра до вечера, и к ним тянулись десятки, сотни, тысячи русских. Каждый нес на плече тяжелый камень. Гора камней росла. Здесь был камень, принесенный Кутеповым, были офицерские, солдатские камни. Весь наличный состав корпуса побывал здесь.
Не было только тех, кто ждал суда за агитацию против армии.
Рос и паулевский огород, поднялись помидоры, огурцы, картошка, капуста, лук, перец, морковь, кабачки. Роскошная красота цветущих растений, полных золотого гула пчел, вызывала благоговение и радость бытия.
Вечером огородники и строители шли на море купаться. Песок был горячий, вода теплая. Вдали по проливу шли большие пароходы, приковывавшие к себе взгляды. И никто не говорил, что он думает при виде больших кораблей, но потом купались молча, без улыбок.
Памятник вырастал. Скоро должно было быть торжественное открытие. Говорили, что Врангель в Константинополе ведет трудные переговоры с союзниками о переброске Русской армии в славянские страны. Отечественные либералы по-прежнему стояли на позиции французов и слышать не хотели о сохранении военной силы.
Жарким днем двадцать третьего мая пришел пароход и французы объявили, что всех без всякого разрешения принимают на борт для отъезда в Болгарию на работы. Дисциплина, долг, традиции – это перестало существовать. Пароход и освобождение от последних оков державности – вот что было двадцать третьего мая.
И корпус уменьшился почти на тысячу человек. Они освободились, уплыли в Бургас, ускользнули.
Кутепов на следующий день издал дерзкий приказ: до двадцать седьмого числа каждый мог свободно выйти из корпуса. Он как будто уступал французам, но на самом деле, снимая внешние законы, вызывал к действию законы более могущественные, над которыми никто не был властен. Теперь не было неорганизованного хаотического отъезда, похожего на бегство. Ворота крепости были распахнуты.
Ушли немногие, две тысячи. Остальные не покинули полков, вновь подчинившись национальному закону, который обрекал их либо общему спасению, либо гибели.
У Пауля ни на мгновение не возникло сомнения, с кем ему быть.
Вечером двадцать седьмого он зашел в церковь, молился за гибнущую Русь, и архангел Гавриил в багряном плаще напоминал о его друге Артамонове. Скорей всего, думал он, глядя на икону, Сергея освободят и выпустят на все четыре стороны.
Но кончился день, наступило двадцать восьмое. В палатку вошел Гридасов, показал Паулю приказ о приведении приговора в исполнение – штабс-капитан Артамонов был расстрелян.
Все перепуталось: свобода, традиции, дисциплина.
– Почему его расстреляли? – спросил Пауль. – Разве он враг?
Гридасов пожал плечами, ответил, что председательствовал на суде генерал Пешня.
Пауль повернулся на постели лицом вниз и заплакал.
Гридасов присел на корточки, положил руку ему на плечо и сказал:
– Теперь ничего не поделать.
– Он прошел всю войну! – пробормотал Пауль, не поднимая головы. – Мы всех убили! Все – мертвые души! Когда это кончится?
Гридасов шлепнул его по плечу.
– Никогда не кончится, – произнес он. – Мы живы, пока служим идее. Наша идея – сильная Россия... А ты не французик, чтобы хныкать. Зажмись! Ты офицер или тряпка?
Ротный вышел из палатки.
Пауль лежал разбитый, почему-то вспоминал Скадовск, Нину, Судакова. Все улетело. Судакова убили свои, Артамонова расстреляли, Нина пропала. Что ждало Пауля? Смерти он не боялся. Что смерть? Нечувствительный удар, как тогда возле станицы Георге-Афиопской, когда он наклонился, чтобы поднять с земли обойму, и пуля неслышно вошла в его голову.
"Боже, – решил Пауль. – Я могу служить только тебе. Доберусь до Болгарии, уйду в монастырь".
* * *
В начале июля бушевал норд-ост. Палатки скрипели и ерзали, вздувались будто паруса. Ночью во сне кричали люди, раздавались боевые команды, вели огонь бронепоезда, кавалерия скакала на пулеметы.
После шторма наступили погожие дни. По вечерам солнце уходило за фиолетовые горы на том берегу. Ночи были ясные, лунные. Тревожные сны улетали.
Двенадцатого июля, в Петровки, в день ангела Главнокомандующего, состоялось производство в офицеры самых твердых защитников идеи – юнкеров старших классов. Юноши стали подпоручиками неумирающей армии. У них ничего не осталось, кроме нее, освященной страданием, кровью и преданиями. Полуистлевшая парча старых знамен уже утратила позолоту, но песня "Бородино" гремела над Галлиполи и долетала, если не до Парижа, то до России.
Шестнадцатого июля освящали построенный Памятник. Было светлое солнечное утро. На закрытую брезентом каменную гору смотрели корпусные священнослужители, греческие священники, муфтий, французский комендант, греческий мер, жители Галлиполи, русские дамы и воспитанники русской гимназии и детского сада* в полном составе. Ждали.
Кладбище окружали стройным каре воинские части, приготовленные к параду.
Вот сдернули брезентовый покров, трубачи заиграли "Коль славен", и тяжелая, грубая, величественная громада, вместившая в себя тысячи каменных частиц, открылась взорам. Это был курган, напоминавший шапку Мономаха, увенчанный мраморным четырехконечным крестом. На сияющем белизной мраморе фронтона выбита надпись: "Упокой, Господи, души усопших. 1-й Корпус Русской Армии своим братьям-воинам, за честь родины нашедшим вечный покой на чужбине в 1920 и 21 г. г. и в 1854-55 г. г., и памяти своих предков запорожцев, умерших в турецком плену".
Все были помянуты, никто не забыт.
Протоиерей отец Федор Миляновский начал говорить речь. Он был седой, величественный, с благообразным лицом. В его глазах стояли слезы, и он говорил:
– Путник, кто бы ты ни был, свой или чужой, единоверец или иноверец, благоговейно остановись на этом месте – оно свято: ибо здесь лежат русские воины, любившие родину, до конца стоявшие за честь ее...
Он обратился к офицерам:
– Вы, воины-христолюбцы, вы дайте братский поцелуй умершим соратникам вашим.
Потом обратился к женщинам:
– Вы, русские женщины, вы дайте свой поцелуй умершим братьям и мужьям вашим.
И еще обратился к детям:
– Вы, русские дети, вы дайте свой поцелуй умершим отцам вашим.
От подножия Памятника была видна серебряная полоска Дарданелл. Священник поднял голову, глядя затуманенными глазами на далекие горы на том берегу, и обратился к мертвым, тем, кто распылился по Божьему свету и чей голос замолк в этом хаосе современной жизни.
И, наверное, мертвые услышали его. Над кладбищем низко пролетела большая белая чайка, что-то крича. Возбужденные проповедью люди увидели в ней символ.
Проповедь заканчивалась, отец Федор замолчал, потом возвысил голос и обратился к будущему, к грядущей России:
– Вы – крепкие! Вы – сильные! Вы – мудрые! Вы сделайте так, чтобы этот клочок земли стал русским, чтобы здесь со временем красовалась надпись: "Земля Государства Российского" и реял бы всегда наш русский флаг.
Но будущее не откликнулось никаким знаком.
Он взял ведерко и стал кропить Памятник святой водой.
После освящения выступали Кутепов, греческий мэр, комендант Томассен и муфтий.
Все уже знали, что вскоре Сербия примет на постоянное жительство кавалерийскую дивизию и что вслед за кавалерией покинут Галлиполи остальные части. Знали, что корпус уйдет армейским порядком, с оружием, что французы не добились его распыления.
Это были минуты примирения людей, религий и традиций.
– Для магометан всякая гробница священна, – сказал муфтий, – но гробница воина, сражавшегося за отечество, особо священна, какой бы веры ни был этот воин.
И никто не вспомнил, что их разделяло, ибо понимали: закрывается последняя страница трагедии.
После возложения венков под звуки церемониального марша корпус отдал последние почести умершим. Смерть примирила несгибаемых корниловцев, ходивших с папиросой в зубах в атаку, и противников насилия над человеческой душой, которые стремились вырваться на волю и были расстреляны своими.
Отпели заупокойные молитвы, отзвенели торжественные трубы.
Однажды Гридасов сказал Паулю, чтобы тот объявил во взводе, что надо пожертвовать дневной паек голодающим в Советской России.
Пауль не поверил и переспросил:
– Кому жертвуем?
Он знал: там голод страшный. Но чем страшнее, тем легче будет вернуться русской армии, тем безогляднее будут ее поддерживать.
– Народу жертвуем, – ответил Гридасов, зло прищуриваясь. – Может, конечно, комиссары все заберут, не исключаю.... Только думать не хочу об этом. Мы свое дело сделаем, а там как Бог даст!
– Хорошо, – согласился Пауль. – Когда-нибудь это нам зачтется... хотя бы за Артамонова.
– Зачтется или нет, – не знаю, – хмуро произнес ротный. – Покойников с кладбища не носят. Объяви во взводе про паек!
– Тогда я сдам паек и за него, – решил Пауль. – Ты не сердись. Это нужно.
Во взводе согласились пожертвовать все. Одни с равнодушием, подчиняясь, другие – с душевным подъемом, словно вступали на путь возвращения. То же самое было и в роте, и в полку, и в корпусе.
Корпус склонял голову перед далекой Родиной, на один день любовь отодвинула ненависть.
* * *
Спустя два месяца Пауль со своим полком погрузился на пароход "Решид-паша", идущий в Варну. В последний раз он видел городок, приютивший его в горе-злосчастье, уютную квадратную бухту, высокую башню-маяк Фэнэра, маленькие дома под тополями и платанами.
Они уходили навсегда. Больше никогда не будет здесь русских людей, постепенно обветшает Памятник, развеется дерн с могил, рухнут кресты. Прощай, Галлиполи, они уносят свой крест дальше...
В Константинополе пароход остановился на рейде Мода, принимал груз, и Пауль неожиданно встретил Нину, сопровождавшую каких-то выздоравливающих больных.
Она похудела, зеленые глаза на загорелом лице радостно смотрели на него.
– Господи, я думала, ты остался в Крыму, как Артамонов! – сказала она. – Ну слава Богу... А я собираюсь в Прагу. Хочешь, направим тебя в Прагу учиться в университете?
– Я пока останусь с корпусом, – ответил Пауль. – Мы ведь должны держаться вместе... Знаешь, Артамонов тоже был с нами...
И он поведал ей о расстреле Артамонова.
Она подняла голову вверх, посмотрела на солнце, потом зажмурилась, сдавила зубами губу, повернулась к городу, полному красоты белых дворцов и минаретов, провела рукой по лицу, и прижала руку к горлу.
– Лучше бы его расстреляли в Севастополе красные! – тихо вымолвила она.
Пауль молчал, смотрел на нее единственным глазом и вспоминал, как с Артамоновым и Судаковым защищали её от толпы.
– Значит, не судьба, – сказала Нина. – Ну прощай, мой спартанец, вдруг ласково произнесла она и поцеловала его. – Новая начинается жизнь. Бог даст, тебе и мне еще улыбнется счастье.
Пауль отвернулся и вытер слезу.
Собранные вместе горем они уходили, как те легендарные триста спартанцев, на чьем примере их воспитывали в гимназии, уходили в свою русскую трагедию, ненужные сейчас родине и неотторжимые от нее.