Текст книги "В тисках чужого выбора (СИ)"
Автор книги: Светослава Левкой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Его тиски. Глава 4
Первые недели брака прошли для Никиты как в тумане – он двигался по расписанию, которое сам себе выстроил: работа, дом, вежливые разговоры за ужином, попытки быть тем мужем, каким его обязали стать. Внутри всё ещё сидела та самая – её смех, её запах, её голос, повторяющий его имя, – и первое время он был уверен, что так будет всегда: тело рядом с новой женой, сердце – там, откуда его вырвали силой.
Как же он ошибался.
Вера оказалась не той, кого он ожидал встретить. Он готовился к покорной, испуганной девушке, готовой на всё, лишь бы удержаться на плаву после смерти отца, – а вместо этого столкнулся с человеком спокойным, ироничным, с внутренним стержнем, который не сгибался, даже когда обстоятельства были откровенно не в её пользу. Она не устраивала сцен из-за его задержек на работе. Не требовала внимания, не жаловалась на холодность, которую он, чувствуя вину, порой всё же позволял себе проявлять. Она просто жила рядом с ним – достойно, с тихим тактом человека, который сам многое пережил и умеет уважать чужую боль, даже не зная её причины.
Первые дни он злился на неё – иррационально, несправедливо, но злился. Каждый раз, когда она входила в комнату спокойная, собранная, ни на что не жалующаяся, что-то в нём сжималось от глухого раздражения: она была не той. Не той, что могла часами спорить о живописи, размахивая руками, забывая обо всём на свете. Вера казалась ему тогда просто удачно подобранной декорацией для отцовской сделки – идеальной именно потому, что была слишком правильной, чтобы быть настоящей.
Он помнит один из первых вечеров, когда застал Веру в мастерской за работой над эскизом – она сидела, подобрав под себя ноги, карандаш в зубах, разложенные вокруг листы с набросками платьев, и что-то тихо напевала себе под нос, полностью погружённая в процесс. Он тогда несколько минут простоял в дверях, просто наблюдая, – и поймал себя на мысли, что ему нравится смотреть на неё.
И тут же, с неожиданной остротой, вспомнил другую, которая точно так же однажды описывала ему свою мечту о мастерской с окнами, где будет писать никому не нужные научные статьи. Оказывается, у той, которая досталась ему против его воли, тоже был свой мир – просто он до этого вечера не давал себе труда его заметить.
Физическая близость между ними случилась не сразу – оба, кажется, интуитивно понимали, что торопиться не стоит. Но когда это всё же произошло, Никита обнаружил то, чего никак не ожидал: с Верой оказалось легко. Не через силу, не по обязанности супруга, исполняющего формальный долг, – а с настоящим, живым притяжением, которое застигло его врасплох.
Она была внимательной, но не робкой; страстной, но без наигранности. В её прикосновениях чувствовалось то же спокойное достоинство, что и в остальной её жизни – она ничего не изображала, не пыталась понравиться или заслужить его расположение через постель. Просто была собой, честно, без остатка, – и эта прямая, обезоруживающая честность оказалась куда притягательнее любого продуманного кокетства.
Он замечает мелочи – то, как она поджимает под себя ноги за завтраком, кутаясь в кардиган, будто дом никогда не бывает достаточно тёплым для неё по утрам. Не спрашивая, не привлекая к этому внимания, он начинает приносить плед из гостиной и молча оставлять его на спинке её стула ещё до того, как она спускается вниз. Она никогда не комментирует этот жест – просто однажды утром он замечает, что плед уже лежит у неё на коленях, когда он входит на кухню, и что-то в этой безмолвной, привычной уже заботе отзывается в нём непривычным теплом.
Наутро после одной из таких ночей он лежал, глядя, как она спит рядом с растрёпанными волосами на подушке, и чувствовал что-то похожее на панику. Не от отвращения – от прямо противоположного. От того, что тело его, кажется, уже сделало выбор, который разум пока отказывался признавать.
Он не понимал ещё, что тело не лжёт так изощрённо, как разум, и что желание, которое просыпалось в нём каждый раз, когда Вера входила в комнату, было куда честнее всех клятв верности прошлому, которые он продолжал повторять себе по ночам.
По утрам Вера готовила завтрак – с той же внимательностью, с какой относилась ко всему. Сырники получались у неё безупречными, и Никита, спускаясь на кухню, каждый раз ловил себя на предвкушении – не только вкуса, но и того короткого момента, когда она поднимала на него взгляд, ещё сонная, но уже улыбающаяся. Он тогда обнимал её сзади, утыкался носом в шею, вдыхал запах её волос, смешанный с ароматом ванили и подрумяненного теста, и говорил одну и ту же глупую фразу: «Пахнет счастьем».
В одно такое утро, стоя вот так, обнимая её со спины, пока она переворачивает очередной сырник на сковороде, он вдруг с пугающей ясностью осознаёт: если бы кто-то сейчас спросил его, где он хочет оказаться через пять, десять лет, ответ пришёл бы мгновенно, без раздумий – именно здесь, на этой самой кухне, с этим самым запахом ванили в воздухе. Мысль эта одновременно греет и приводит в ужас, потому что ещё несколько месяцев назад он бы поклялся, что подобного ответа у него никогда не появится.
Он не лгал, произнося это. В те минуты счастье действительно казалось почти реальным, почти достижимым – если бы не тень Кристины, которая продолжала жить где-то на периферии его сознания, напоминая о себе редкими сообщениями, которые он всё ещё не находил в себе сил окончательно оборвать.
Он говорил себе, что это временно – что нужно просто время, чтобы полностью отпустить прошлое, прежде чем позволить себе признать очевидное: что-то настоящее рождалось прямо у него на глазах, в его собственном доме, с женщиной, которую он поначалу считал лишь ценой за сохранение своего положения.
Но новое сообщение снова возвращало его в муки реальности.
Его тиски. Глава 5
В один из дней Никита просыпается медленно, ещё не до конца выныривая из сна, и первым делом тянется рукой туда, где обычно спит Вера. Место рядом уже остыло – она встала раньше, как встаёт почти всегда, будто у неё внутри свой, отдельный будильник, не совпадающий с его собственным.
Он лежит ещё немного, слушая дальние звуки дома – где-то внизу, на кухне, звякает посуда, – и позволяет себе короткую, почти сентиментальную мысль о том, что этот звук стал одним из немногих, которые за последние месяцы начали ассоциироваться со словом «дом», а не просто «место, где я живу».
Телефон на тумбочке коротко вибрирует. Никита тянется за ним – и видит имя, от которого внутри привычно что-то сжимается.
Кристина.
«Нам нужно поговорить. По-настоящему, не по переписке. Прошу тебя».
Он кладёт телефон обратно на тумбочку экраном вниз, будто это может стереть сам факт его существования. Он знает, что должен ответить решительным «нет», раз и навсегда, без недомолвок. Но каждый раз, когда доходит до дела, рука будто сама тянется к отсрочке: «Не сейчас. Позже. Ещё не время».
Он поднимается с постели, одевается и спускается вниз – но у самой лестницы его перехватывает отец, прежде чем он успевает дойти до кухни, откуда доносится любимый запах и голос Веры, тихо напевающей себе под нос.
– Зайди в кабинет. Есть разговор.
Тон не предвещает ничего хорошего. Никита следует за ним, чувствуя, как привычная тяжесть возвращается в плечи, – та самая, которая всегда появляется рядом с отцом, независимо от возраста и статуса.
Аркадий Львович закрывает дверь кабинета, поворачивается к сыну – и Никита сразу понимает: разговор пойдёт не о делах компании.
– Мне стало известно, что библиотекарская дочь пишет тебе. Вчера и позавчера. И на прошлой неделе, – отец произносит это ровно, без эмоций, будто зачитывает отчёт.
– Это не то, что ты думаешь, – начинает Никита, чувствуя привычное раздражение от того, что его снова застали, снова проверили, снова отнеслись как к ребёнку, которому нельзя доверять.
– Меня не интересует, что это такое, – обрывает отец. – Мне нужно, чтобы этого больше не было. Ты женат, Никита. Твоя жена – Вера, дочь моего покойного друга, а не та девушка, которая ошибочно возникла в твоей жизни когда-то.
– Я помню, кто моя жена, – голос Никиты становится жёстче. – Мне не нужно напоминание.
– Судя по количеству сообщений на твоём телефоне, нужно, – отец делает шаг ближе, и в его голосе появляется та самая ледяная нота, которую Никита ненавидел с детства. – Я не для того сдержал слово, данное умирающему другу, чтобы наблюдать, как ты продолжаешь цепляться за прошлое, будто оно всё ещё имеет значение. Ты получишь всё, что тебе причитается как наследнику, – компанию, моё имя, доверие партнёров, – но только оставаясь мужем Веры. Это меньшее, что я могу сделать для человека, который тридцать лет был мне братом.
Что-то внутри Никиты – та часть, которая копилась месяцами, годами, – вдруг срывается с места, как пружина, слишком долго державшаяся под напряжением.
– Имеет значение?! – он повышает голос, впервые за долгое время позволяя себе это в присутствии отца. – Ты вообще понимаешь, что ты сделал? Я был вынужден жениться не на той, которую люблю, – потому что ты поставил такие условия ради наследства!
Слова вырываются раньше, чем он успевает их обдумать, – горькие, несправедливые в своей однобокости, потому что на самом деле давно уже не про Кристину, а про саму несправедливость принуждения, про годы, в которые у него не было права голоса в собственной жизни. Но сказаны они именно так – прямо, резко, без единой оговорки, которая могла бы смягчить их буквальный смысл.
И в этот самый момент, за долю секунды до того, как он успевает договорить, боковым зрением он улавливает движение у двери.
Он оборачивается – и видит Веру.
Она стоит на пороге, замерев, и лицо её меняется прямо на глазах: сначала недоумение, потом – стремительное, необратимое понимание. Никита видит, как что-то в ней рушится, обваливается изнутри, будто он собственными словами обрушил стену, которую она даже не подозревала, что придётся защищать.
– Вера... – вырывается у него, но она уже разворачивается и бежит вверх по лестнице, не оглядываясь.
Никита бросается следом, перепрыгивая через ступеньки, сердце сильно колотится. Он влетает в спальню секундами позже неё – она стоит у окна, спиной к двери, плечи напряжены, как будто окаменели.
Первое, что вырывается у него, – не извинение, а что-то похожее на защитный удар, инстинктивный, ещё до того, как разум успевает вмешаться:
– Вера! Зачем ты вообще подходила к кабинету?! Ты хоть понимаешь, в каком контексте мы это обсуждали?! Отец давно ведёт свою игру, я просто пытался его осадить!
Она не оборачивается. Не отвечает. Продолжает стоять неподвижно, глядя в окно, будто вообще не услышала ни единого слова.
– Ты вообще... – он делает шаг ближе, всё ещё на волне возмущения, – ты бы хоть спросила, прежде чем...
Он не договаривает – натыкается на стену. Тишина в комнате настолько абсолютна, что собственные слова вдруг начинают звучать чужими, нелепыми даже для него самого.
И тут его будто окатывает холодом узнавания: Зачем ты вообще подходила к кабинету – да он же обвиняет её в том, что она узнала правду, а не в том, что правда вообще существовала. Он слышит в собственном голосе ту же интонацию, с которой отец когда-то бросал ему «ты можешь идти» над расколотым королём, – то же стремление найти виноватого где угодно, только не в себе. Осознание бьёт сильнее, чем любой её ответный крик мог бы ударить.
Злость гаснет так же быстро, как вспыхнула, и на её месте проступает настоящий, холодный испуг.
– Вера, послушай, это не... – он уже тише, уже другим голосом, не зная, с чего начать, слова путаются, разбегаются в разные стороны, потому что как объяснить то, что даже сам он ещё до конца не осознал – что фраза, вырвавшаяся в гневе, была правдой только наполовину, только про прошлое, но никак не про то, что происходит с ним сейчас, рядом с ней, каждое утро за завтраком, каждую ночь в темноте их общей спальни. – Ты не так поняла, я имел в виду совсем другое, я...
– Не волнуйся, – говорит она тихо и очень ровно, не оборачиваясь, продолжая смотреть в окно. – Ты не потеряешь своё наследство. Но прежней жизни, как раньше, между нами больше не будет.
Каждое слово падает, как камень в стоячую воду, – и круги от этого удара расходятся так далеко, что Никита физически чувствует, как между ними за одну секунду вырастает стена высотой в целую жизнь.
Он хочет сказать что-то ещё – объяснить, вернуть, исправить, – но не находит ни единого слова, которое не прозвучало бы как жалкое оправдание. Он молча разворачивается и уходит – вниз, на улицу, в машину, только чтобы не стоять больше в этой ледяной и одновременно удушающей тишине.
Он мчится по трассе с такой скоростью, что очень быстро оказывается около работы, а потом он ещё долго сидит, вцепившись в руль, прокручивая в голове случившееся и не замечая звонки на телефон из офиса. День проходит так же – в мыслях и отстранении от происходящего.
Его тиски. Глава 6
Весь день Никита не может сосредоточиться ни на одном деле. Коллеги что-то докладывают, кладут документы на подпись, а он кивает, подписывает, не вникая в смысл, – где-то на периферии сознания непрерывно прокручивается одна и та же картина: лицо Веры, меняющееся на глазах, тот момент, когда что-то в ней окончательно обрывается.
На совещании он трижды переспрашивает то, что уже обсуждалось, и наконец его заместитель, Игорь Стрельцов, с которым Никита проработал бок о бок последние пять лет, останавливает его в коридоре.
– Ты сегодня явно не здесь, – говорит Игорь без обиняков, придерживая дверь. – Дома что-то случилось?
– Всё в порядке, – отвечает Никита слишком быстро, и по лицу Игоря видно, что тот не купился ни на секунду.
– Ладно, – Игорь поднимает руки в примирительном жесте. – Не хочешь – не говори. Но если что, ты знаешь, где меня найти.
Никита благодарно кивает, хотя знает: никогда не решится рассказать даже самому близкому из коллег, что натворил сегодня утром.
Он несколько раз берёт телефон, чтобы написать ей, – и каждый раз останавливается, не находя ни единого сочетания слов, которое не прозвучало бы жалко или лживо. «Прости» – слишком мало. «Это не то, что ты думаешь» – уже говорил, не помогло. Он откладывает телефон снова и снова, пока рабочий день не заканчивается сам собой, без единого сообщения, отправленного домой.
Вечером, подъезжая к дому, он репетирует, что скажет, – какие-то обрывки фраз, извинения, объяснения контекста, которые, как ему кажется, могли бы смягчить удар. Ничего из этого не пригождается.
Он поднимается в спальню и останавливается на пороге, глядя на кровать.
Вера выстроила по центру ровную линию подушек – аккуратную, продуманную, лишённую даже намёка на случайность. Граница, проведённая молча, без единого слова, но яснее любого крика.
Он стоит, разглядывая эту стену, и чувствует, как внутри нарастает чувство, похожее на стыд, смешанное со странным, почти уважительным восхищением: она не устраивает сцен, не пытается что-то доказать криком – просто ставит границу и держит её.
Дверь ванной открывается, и выходит Вера – в белье, которое он раньше не видел. У Никиты учащается сердцебиение, медленно, но верно формируется ком в горле: она стройна, собранна, недоступна и абсолютно владеет собой в этот момент. Он не может отвести взгляда – и тут же одёргивает себя, стыдясь этой откровенной, неуместной сейчас реакции тела на её вид.
Она проходит мимо, не глядя на него, ложится на свою половину, отворачивается к стене.
Никита молчит. Раздевается, уходит в ванную, стоит там дольше необходимого, разглядывая своё отражение в зеркале и пытаясь понять, в какой момент он превратился в человека, способного одной необдуманной фразой разрушить то немногое хорошее, что успело появиться в его жизни.
Когда он возвращается и ложится на свою половину кровати, повисает тишина – тяжёлая, густая, не дающая дурацким мыслям уйти прочь. Он лежит, глядя в потолок, слушая её дыхание – ровное, слишком ровное для того, чтобы быть настоящим сном, – и понимает: она тоже не спит, и, возможно, сейчас ненавидит его больше всех на свете.
Я должен был сказать ей раньше, – думает он в темноте. Должен был рассказать всё, что случилось, и как изменилось моё отношение к ней, и не допустить, чтобы она узнала это через мою же несдержанность, обрывком чужого крика.
Он ещё долго лежит без сна, прислушиваясь к её дыханию за подушками, прежде чем усталость всё же берёт своё и утягивает его в тяжёлый, беспокойный сон.
Последующие дни даются морально сложно. Вера больше не готовит ему завтрак – просто наливает себе кофе и молча садится за стол, глядя в телефон или в окно.
В одной из таких попыток приготовить себе завтрак Никита методично разбивает яйца в миску – вернее, пытается: скорлупа крошится, застревает в желтке, и он вылавливает мелкие осколки пальцами, ругаясь одними губами и не издавая ни звука. Сковорода уже шипит маслом, забытая на слишком сильном огне. Он путается, какая конфорка отвечает за какую горелку, – плита оказывается незнакомой территорией, которую он раньше даже не рассматривал как часть своего быта, – и в результате яичница покрывается плотной коричневой коркой снизу, оставаясь полусырой сверху.
Вера, сидя за столом с чашкой кофе, наблюдает за этим методичным разрушением завтрака в полной тишине. Один раз, когда он роняет вилку на пол с грохотом, она вздрагивает – и на долю секунды ему кажется, что в её взгляде мелькает что-то похожее на желание подойти, показать, как правильно. Но она тут же отворачивается к окну, так и не сдвинувшись с места, и Никита, поймавший этот момент периферийным зрением, чувствует, как в груди что-то болезненно сжимается – от того, что она сдержалась, и одновременно от того, что вообще заметил в ней этот проблеск. Он был реальный или просто ему почудился?
Проблемы с завтраком у него случаются почти каждое утро. После каждого такого провала Вера молча поднимается и уходит, ничего не говоря, оставляя его наедине с ощущением полной беспомощности.
Он не жалуется. Считает это справедливым – своего рода расплатой за то, что позволил себе ту вспышку гнева в присутствии отца, забыв, что стены в их доме не такие уж толстые, а шаги на лестнице бывают почти беззвучными именно тогда, когда меньше всего этого ожидаешь.
Ему хочется поговорить с ней по-настоящему – сесть напротив, объяснить всё с самого начала: про Кристину, про отца, про долг перед её собственным отцом, про то, что происходит внутри него самого сейчас, когда каждый вечер он с необъяснимым волнением ждёт, спустится ли она к ужину или снова останется в мастерской допоздна. Но всякий раз, когда он собирается с духом, вспоминает жёсткий наказ отца – она никогда не должна узнать правду, – и слова застревают где-то на полпути между сердцем и языком.
В один из вечеров, возвращаясь домой позже обычного, он видит полоску света под дверью мастерской и слышит оттуда сдавленные, короткие звуки – не то всхлипы, не то что-то похожее на подавляемый крик. Он замирает у двери, рука тихо проворачивает ручку.
Заглядывает – коротко, без предлога – и видит её среди раскиданных по полу листов, смятых в комки, один за другим. Состояние Веры похоже на отчаяние. Он стоит в дверях, разрываясь между желанием войти, сказать хоть что-то, обнять её, взять на себя часть этой боли, – и пониманием, что его присутствие сейчас, после всего, прозвучит как издевательство, а не утешение.
Он делает шаг назад, тихо, стараясь не издать ни одного звука, и медленно закрывает дверь. Всю дорогу до спальни его преследует один и тот же немой вопрос: сколько ещё подобных вечеров она выдержит, прежде чем сломается окончательно и уйдет от него.
Мать застаёт его одного на кухне поздно вечером, когда весь дом уже спит, – он сидит за столом, обхватив голову руками, не притронувшись к остывшему чаю перед собой. Марина Аркадьевна садится напротив, не говоря ни слова, – тот самый жест, знакомый ему с детства, безошибочно считывающий, когда сыну нужно не утешение словами, а просто присутствие.
– Я всё испортил, мам, – произносит он наконец, не поднимая головы.
– Ты всё ещё можешь это исправить, – отвечает она тихо.
– Я не могу сказать ей правду. Мне запрещено.
Марина Аркадьевна долго молчит, и в этом молчании Никита слышит что-то, чего не может до конца расшифровать – не то сочувствие, не то узнавание собственной, похожей судьбы.
– Иногда правда – это не единственный способ показать человеку, что он важен, – говорит она наконец. – Покажи ей делом. Слова подождут своего часа.
Той же ночью, лёжа без сна, он наконец достаёт телефон и открывает переписку с Кристиной – ту самую, которую откладывал завершить месяцами, из чувства вины, из инерции, из страха перед тем, что означало бы окончательно захлопнуть эту дверь.
Он долго смотрит на пустое поле для сообщения, подбирая слова, которые должны были прозвучать ещё тогда, когда отец выставил свои условия.
«Хорошо, давай поговорим. В последний раз».
Отправляет – и впервые за долгое время чувствует не облегчение и не боль, а нечто третье: тихую, пугающую решимость наконец разобраться с прошлым, чтобы у настоящего появился хоть какой-то шанс.




























