Текст книги "Чернокнижник (СИ)"
Автор книги: Светлана Метелева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Рижский вокзал. Пронзительный паровозный гудок – «поезд Москва – Рига отправляется с первого пути».
Я прошел к поездам – почему-то казалось, что развернуть пакет надо непременно без свидетелей. Как в воду глядел! Присел на парапет возле платформы – черт, холодно! – слегка поддел ногтем серую бумагу – она поддалась, с мягким хрустом раскрыв хранимое внутри.
И – что? Ничего сверхъестественного. Твердая, кажется, кожаная – обложка. Иностранные буквы. Бумага… Необычная. Желтоватая. Ну, книги… И все?
Разорвал всю обертку целиком; достал то, что скрывалось так тщательно; вновь и вновь рассматривал, листал. Три старинных, с инкрустацией и золотыми обрезами, тома на иностранном языке – по-моему, на латыни, хотя я мог и ошибиться. Я прикасался к обложкам пальцами – шершавая теплая кожа отзывалась чуть слышным шепотом; я переворачивал страницы – и листы, плотные и тонкие, вступали разноголосым речитативом; я открывал книги и вновь закрывал – в глубине переплета рождался слабый свист, словно пытался вдохнуть туберкулезный больной.
И вдруг – понял. Дошло. Книги – да. Непростые книги. Дорогие, видимо, очень старые, ценные. Библиотека Института Маркса-Энгельса. По ходу – еще один источник доходов господина Киприадиса… Досадно стало: ну не парадокс ли? Такой человек… Адекватный, умный вроде… Нормально зарабатывает. А заодно – получается – книжки приворовывает? Пожал плечами, выругался чуть слышно. Три ходки за мной – но примитивной кражей всегда брезговал. Так сказать, – работа, не требующая умственного труда. Тырить библиотечные томики?
И вдруг – руки начали дрожать, на лбу выступил пот.
«…Поезд Москва – Рига отправляется с первого пути»…
Мыслей стало слишком много, каруселью – сперва медленно, потом – все быстрее – завертелось понимание. Пронзительный свет залил мозг: вот оно что! А ведь чувствовал! И – криком, то нараставшим, то затихающим в немоту, веселеньким припевом шлягера выныривало: вор! А потом – давно забытым, спустившимся из прошлого словом – порождением эпохи, находкой бесчисленных «Фитилей»: несун! Кто? Неужели – он, президент фонда, мудрый Каа Константин Киприадис? Да нет, бросьте, разве это похоже на правду? Вор – вот он, один, без всяких там алиби и смягчающих обстоятельств – Горелов, трижды судимый! Взяли с поличным. Пытался спрятать (вариант – вывезти, продать) украденные книги. Те самые, из библиотеки института марксизма-ленинизма; судя по всему, из отдела редкой книги. Доказательства? Какие еще нужны доказательства – вот книги, каждая стоит… сколько, интересно, может стоить каждая? – волчок в голове внезапно остановился, будто наткнувшись на препятствие: а, действительно, сколько стоит такая вот книга? Тысячу долларов? Две? Сорок?
«…Поезд Москва – Рига прибывает на первый путь» – хрипло, с трудом, то ли в морозном воздухе, то ли – сквозь дыру в голове…
Но – меня, меня-то как обули! Он же просто шахматную партию разыграл! И – развел, как последнего лоха, – кого? – Горелова, опытного, между прочим, аферюгу! И – как? Да легко: вы мне нравитесь, Борис Николаевич! такие оригинальные мысли, Борис! Как голова у тебя варит, Боря! Вот и все, достаточно: побежал, как пес, за хозяином, повилял хвостом, послужил, получил сахарок. Я вдруг засмеялся в голос: он ведь даже премию мне выписал – за прошлый раз, когда (теперь-то я понимал!) отвез я ворованные книги в букинистическую лавку Дома художника. Да – а что же тогда Комментатор Мингьярович? Тоже – в доле? Надо бы выяснить в следующий раз… Если он будет…
Горечь вопреки всем законам физики поднималась со дна души вверх, к глотке, наполняла рот слюной. Я попытался вдохнуть поглубже – не вышло; достал сигарету.
«…Поезд Москва – Рига…»… Я вдруг представил себе детский паровозик, который ездит туда-сюда, прибывает все время на один и тот же путь…
Надо для начала успокоиться. Надо признать: был идиотом на идиотской должности. «Директор дирекции». А ведь колобок с рожей пахана, боров Визгун наверняка все знал. Потому и цедил слова, и смотрел так… Как? Как я заслужил – с пренебрежительным интересом: а, вот он, зиц-председатель, который вместо нас на нары пойдет – а он ниче, фактурный.
Тоской сдавило голову. Следующая волна раздумий нахлынула истерическим дамским всхлипом – «за что»? С какой стати? Ведь ни в чем я не был виноват перед господином президентом. Подобрал он меня – и, правда, как пса шелудивого; по шерсти погладил; я, дурак доверчивый, пошел за ним… Даже собаку жалеют сентиментальные читатели прессы – собаку, которую приманивают, чтобы убить вернее – а человек что же? В деталях вспомнил я наше знакомство: внезапный интерес его – как только услышал он заветные эти слова «из мест лишения свободы» – мелькнули, поди, лучом надежды. До этого – наверняка – потел ежесекундно от страха: а ну как поймают? А ну как посадят – его, гения, президента фонда, уважаемого человека? И тут – подарок судьбы: бывший зэк, сам идет в руки, только возьми. Он и взял.
«…Со второго пути отправляется поезд Москва – Великие Луки»… И чего я сижу? Срочно ехать в Великие Луки – может, там найду еще одного Киприадиса…
Книги – дорогой, тяжелый антиквариат – так и лежали у меня на коленях. Пальцы мяли сигарету – зачем? – ах да, я ведь хотел курить. Аккуратно положил три тома обратно в пакет, пощелкал зажигалкой: получилось, затянулся; дрожь чуть отпустила, но с мыслями ничего не мог сделать – муравьиной колонией навалились и бегали внутри черепной коробки, жаля время от времени. Куда теперь, товарищи? Как быть? Или – выражаясь высоким слогом суки-интеллигента Киприадиса – что делать? На минуту мелькнуло: послать его на три, исчезнуть вместе с книгами – пусть до конца оценит гениальность собственного замысла. Тут же, однако, поморщился: мелко, ей-богу. Вполне достойно президента фонда – но не честного вора. Значит – что же? Оставить книги в камере хранения и уйти, ничего не объясняя?
Дальнейшую судьбу книг я представлял прекрасно – как будто сам придумал несложную схему вывоза культурных ценностей. Я оставляю три тома в ячейке – спустя какое-то время их забирает проводник либо проводница поезда: направление, скорей всего, – заграница – и спокойно вывозит. Где-нибудь в Риге – а, может, в Лейпциге – поезд встречает представитель покупателя либо сам покупатель; все: груз сдал – груз принял. Просто.
Да, так что же мне делать? Я встал, выбросил окурок – и тут увидел их.
Двое. В форме. Идут ко мне. Сердце совершило странный кульбит. Не один раз в жизни моей это было – и никогда, клянусь, никогда я не боялся ареста так, как в эти секунды – потому что знал: не виноват, подставили. Не выпуская из рук черный пакет с тысячами украденных не мной долларов, неторопливо пошел им навстречу. Вот один полез в карман – неужели за стволом?..
– У вас огня не найдется? – мент вытащил из кармана сигарету, вопросительно глянул на меня. Машинально кивнул головой, достал зажигалку. Они прикурили по очереди, вернули мой «Крикет», сказали спасибо.
…Перед тем как сдать книги в камеру хранения, я купил пару газет, упаковал их как следует. Потом спустился в метро…
* * *
– …Здравствуй, дорогой, проходи!
Мы обнялись, Алик привычным жестом похлопал меня по спине, помог снять пальто. Странно: когда бы я к ним не приехал, гендиректор торговой фирмы «Терек» Алик Бериев был дома, с женой, детьми и прочими чеченскими родственниками. Когда он работает? Или это я все время так попадаю?
Я огляделся – ничего не изменилось. Восточный базар в московской трешке. Везде ковры: дорожки с розочками на полу, красные ковровые изделия с кистями – на стенах; обои видны были только в коридоре – но лучше бы их вообще не было; тоже с цветастыми разводами, зеленовато-серые; рядом с огромным зеркалом в раме «под бронзу» и большой люстрой «с висюльками» наверху. В зале все та же «чешская стенка» заставленная хрусталем. Над телевизором – морской пейзаж, купленный, по ходу, на Арбате. Еще года три назад я время от времени порывался сказать Алику, что теперь так не носят, и можно уже приобрести что-нибудь поновее. Но не решился, побоялся обидеть.
Он крикнул что-то по-своему жене, Мадине, – она вышла, улыбаясь, поправляя платок на ходу, чуть слышно поздоровалась – и тут же скользнула обратно в комнату.
На шум выскочил пацаненок. Увидев, спрятался за отца, обнял его за ноги и, выглядывая оттуда, как из укрытия, радостно заверещал:
– Гяур пришел! Гяур! Скоро джихад! У вас всех будет железо в голове, на вас дома обрушатся, а вы будете выть и плакать!
Я опешил – так меня здесь не встречали ни разу. Даже Киприадис вылетел из головы. Сказать ничего не успел: Алик поймал отпрыска за ухо, спросил грозно:
– Это что еще такое? Кто научил?
Тот взвизгнул – больно! – потом насупился и пробурчал:
– Так дед говорит…
Алик обреченно кивнул: понятно; отпустил мальчишку.
– Извини, Борь. Деда сюда перевез, а у него с головой плохо совсем…
– Да ладно, плюнь. Нормально все.
– Ты что хочешь кушать, Боря? Плов есть, макароны есть…
– Ничего не хочу, Алик, не голодный. Ты лучше скажи: то, что я оставлял у тебя, – цело?
– Обижаешь, брат, – чуть улыбнувшись, протянул Алик. – Конечно, целое все, на кухне пылится…
Хорошо. Это хорошо, очень. Здесь у Алика накануне прошлого ареста я оставил свою алхимическую лабораторию, свой перегонный куб, баночки-скляночки-колбочки, шприцы и ингредиенты. Будет из чего сварить винт – сыворотку правды, эликсир бессмертия, философский камень.
Алик Бериев на самом деле – Али; лишняя буква в конце – уступка столичным партнерам: «Пойми, брат, Али – это как-то… слишком… очень уж… мы же не сможем в мэрии сказать: мол, так звали зятя пророка…».
Поднялся Алик два года назад, в те драматические времена, когда чеченцы и «тверские» делили площадь у Киевского вокзала. Сначала было у него два ларька, потом пять, потом – магазин, второй, четвертый – так и возник гендиректор новой торговой фирмы. Подружились мы совершенно случайно: ресторан – компания – общие знакомцы – ну, давай на брудершафт. Это уже потом я выяснил, что Алик – золотое дно; вернее, даже не он сам, а его сестра, Амина – детский врач. Рецептурный бланк с четырьмя штампами – или, как у нас говорят, терка с четырьмя колотухами – для винтового главная отправная точка, условие счастья. Я помнил еще времена, когда солутан продавали без рецепта – но тогда он был мне не нужен: вот она, вечная драма несвоевременности.
Сам Алик наркотой вроде не баловался, хотя, по-моему, имел какое-то отношение к героиновой сети – да и не мог не иметь, потому что бизнес этот, в основном, был под чеченцами. Надо мной шутил беззлобно: уверял, что сижу я на винте исключительно потому, что это наркотик для интеллигентов – нравиться он мне, разумеется, не может. Тем не менее, сынок его, четырнадцатилетний пацан, всегда был готов слетать в ближайшую аптеку за солутаном; а Амина безропотно отоваривала меня рецептами; так велел им Алик. У Бериевых можно было переночевать, можно было зайти вмазаться, если негде; у него можно было сварить.
А мне тогда было надо – именно так, по-другому не скажешь: надо было погладить и успокоить вставшую на дыбы душу; надо было выжечь из головы прибором для выжигания суку-Киприадиса; надо было прорыть новые ходы из той кротовой ямы, где я оказался. Поэтому я сразу же направился на кухню, почти ощупью пробираясь по длинному темному коридору – кто это строил, какой урод?
В углу, около окна, – я не сразу заметил его – сидел неподвижно старик, каменно замерев над пустой чашкой, полуприкрыв глаза. Широкие спортивные штаны, длинная фуфайка и вязаный жилет; седые волосы покрывала маленькая тюбетейка, руками сжимал он деревянную палку.
– Дед мой, – кивнул Алик. – Совсем плохой. Да ты не обращай внимания, делай то, что надо тебе. Он немного того…
– В смысле? – я покосился на старика: сумасшедшим он вроде не выглядел – скорее, каким-то отрешенным. Коматозник.
– Да сын у него в деле был, менты застрелили. Умер – младший, последний – дядя мой.
– Соболезную, – посочувствовал я. Алик махнул рукой:
– Да я его и не знал почти. Жена осталась и ребенок – дочка, полгода ей.
Я достал с верхних полок свое оборудование, нашел пузырек с солутаном – вроде не испортился…
– А, русская собака! – старик вдруг ожил, раскрыл глаза, голос его зазвучал резко, неожиданно – я чуть шприц не выронил. – Колоться пришел? Глаза себе выколи. Не нужны глаза, раз Аллаха не видишь!
Он поднял свою палку, угрожающе ей потряс, произнес длинную фразу на чужом языке – красиво, похоже на стих или песню.
– Это чё сейчас было? – спросил я Алика.
– А, это по-арабски, из Корана.
– Да я понял, что не по-русски. Перевести-то можешь?
Алик прикрыл глаза, вспоминая, и процитировал:
– «Будет между ними вражда… эээ… и ненависть до дня воскресения. Они зажгут огонь войны – а погасить его сможет один лишь Аллах».
– И что он имел в виду? В смысле – дед? – старик меня заинтересовал; глаза, точно пеплом присыпанные, казалось, смотрели в иной мир – и что-то там видели…
– Слухи у нас ходят… нехорошие. Говорят, через три месяца войска будут вводить. Поэтому наши все, кто знает, вывозят стариков, детей, женщин… Некоторые деньги отправляют туда…
– Какие войска, куда? Что за бред, Алик? Ты начал верить газетам, что ли?…
– Да нет, не бред, – покачал головой Алик. – Там плохо сейчас все. Дудаев хочет суверенитет, ему не дают. А оружия много…
– Умм аль-китаб под престолом Аллаха, и только он стирает, что желает, – снова заговорил старик, вставляя иностранные слова. – Мусе-таурат, Дауду – Забур, Исе ибн Мариам – Инджиль. Люди Книги! Не будет у вас на земле опоры, кроме Торы, Евангелия и того, что вам ниспослано от вашего Владыки…
– Что еще за «люди Книги»?
– Людьми Книги в Коране называют иудеев и христиан, – пояснил Алик. – Потому что у них были Писания, в отличие от язычников.
Дед вновь быстро глянул на меня. Похлопал ладонью по толстому томику, что лежал у него под рукой. Коран – ага. И снова заговорил:
– Все записано в книге. А книга – на небесах. И ни одной черты уже не сотрешь в ней.
– Так дед какую книгу имеет в виду? – вновь обратился я к Алику. – Тору или Евангелие? В какой из этих книг все записано?
– Аллах его разберет, – с досадой отозвался Алик. – Коран тоже называется Книгой…
– У каждого – своя книга, – сказал дед. Теперь он смотрел на меня в упор. – И на Страшный суд каждый придет со своей Книгой. А ты, – он обращался теперь ко мне, – придешь к Аллаху вот с этим, – тут дед поддел мой пиджак – и из внутреннего кармана выпала пухлая записная книжка – мое все, самый нужный справочник, Коран и Талмуд наркомана.
Алик вздохнул:
– Пойдем, дед, в комнату, – он, почти взяв старика под мышки, потянул его к двери. – Пойдем, посидишь там, отдохнешь.
Старик покорно пошаркал за ним – у порога резко остановился и, подняв свою палку, закричал:
– Вот с этой книгой ты и пойдешь на Суд. Вот она – твоя книга.
Алик вздохнул еще раз, легонько подтолкнул его. Ушли. Теперь можно было заняться делом. Спустя полчаса я наполнил шприц, перетянул резиновым шнуром плечо. На кухню вернулся Алик.
– Ты сейчас опять гулять уйдешь? – улыбаясь, спросил он.
– Да, наверное. Только чуть у тебя посижу сначала – ладно?
– Что за разговор, Боря, – сказал Алик. – Оставайся хоть навсегда.
Поршень скользнул вниз; а вот и она – первая волна прихода.
Потом возникло оживление; я разговорился. Долго и увлеченно беседовал о чем-то с Аликом; вспомнил о своем странном глюке.
– Тауэр, блин. Тюрьма средневековая. Представляешь?
– Не знаю, как на винте, – задумчиво проговорил Алик, – но про героин говорят, что будто бы после укола душа может путешествовать в свои прошлые жизни…
Нормально. То есть – что же получается? Я и в прошлой жизни сидел? Думать не хотелось.
Потом – не выдержал – и рассказал Алику про Киприадиса – как безбожно подставил меня президент фонда. Ну, хорошо, – не подставил, не успел – но ведь пытался! Алик слушал меня внимательно, хотя за окном вроде уже светало. Закончились наши посиделки неожиданно.
– Слушай, Боря, – веско сказал Алик, – давай завязывай ты с этим шакалом. Пойдешь ко мне в фирму на работу. Больших денег сразу не обещаю, зато – никто тебя не обманет. Согласен?
Я сказал твердое «да», протянул ему руку. Алик продиктовал мне номер своего факса – теперь все у них официально, через отдел кадров, так что надо будет сбросить резюме.
Пульсом новой жизни забились чудесные эти слова: «сбросить резюме по факсу». Очень по-деловому звучали они, знаменуя конец сомнительного «директорства» в сомнительном фонде.
Глава 4. Борьба против бога
Октябрь 1994 года.
Я вышел от Алика рано утром – едва начало светать. Свинцовым зонтом раскрылось небо; темное, тяжелое, круглое; крышкой накрыло город – котел, где никогда не остывало человеческое варево, чуть подрагивая ночью и утром, закипая днем, к вечеру достигая наибольшего градуса, время от времени выплескиваясь нежданным ликованием или неуемной болью. Уже распахивались двери магазинов и окошки комков; появлялись на улице люди: суетливо, иногда спотыкаясь, бежали к метро; сосредоточенно счищали со своих автомобилей опавшие листья; задыхаясь под тяжестью пальто и курток, несли домой молоко и хлеб. Это – Перово; до Садового кольца еще не добежала жизненная волна; пока просыпаются окраины и потоками машин, составами метро устремляются – неизбежно, центростремительно – в самую сердцевину воронки, туда, где мегаполис становится Москвой.
Головокружительный омут, черная вода – отразит разве что тень твою; и то – если не скользнет ветер, сдувая гладкость амальгамы, рождая рябь и путаницу, – вот она, Москва. Цыганка, гадающая по руке: то ли правду скажет, то ли наврет с три короба – все одно: замрешь, заслушаешься, отдашь последний пятак – и это Москва. Червонец в луже – нагнись, достань. Рекламный щит под церковным куполом: скидка, распродажа, сэйл. И все же – Москва, Москва, Москва. Лучший город земли; каменные джунгли; большая деревня; государство в государстве; выгребная яма – любая, какая хочешь, называй. Город-ответ – спрашивай. Город-ребус – угадывай. Город-враг – сражайся.
Хуже всего в Москве тем, кто остался в столице жить, но полюбить так и не смог. Все бабье, что есть в потаенной ее глубине, истерикой отзовется на раздражение и неприязнь; вечными женскими уколами отомстит; не даст прозябать нормально. Я никогда не понимал таких людей, потому что любил Москву и чувствовал ее: как и во мне, билась в ней авантюрная жилка, разливался размашистый кураж, отказывали тормоза. Для меня была она – колода карт: можно вытащить джокера, а можно – пиковый валет, пустые хлопоты; порой подмигнет дама треф, а то щелкнет наручниками казенный дом.
Тогда, в конце холодного октября, Москва подталкивала – давай, иди; одобряла, похлопывала по плечу; но тут же пророчила тяжелым небом, предупреждала ледяной моросью. Я умел читать ее знаки и тревожно ловил надвигающиеся перемены – нервами, ключицами, спинным мозгом.
Пока шел к метро, план в голове оформился окончательно: сначала двину в рожу, потом скажу: «Я увольняюсь». Или лучше наоборот: сначала скажу, а потом – в рожу. И – адье, мерзавец. Ищи себе другого «директора дирекции».
Странно: восемь утра, но нет давки. Подземка, где люди? Трое полусонных бедолаг на перроне. Может, апокалипсис случился, пока я ширялся у Алика? Машинально глянул на часы: дата, время. Да ведь сегодня суббота, выходной… «Дать в рожу» срывалось. Ладно, за два дня не остыну. Значит, сейчас – домой.
На выходе из метро заглянул в комок, спросил пачку сигарет и шоколадку. Тетка протянула сдачу, зачем-то – жвачку. Спросил, ответила – бери, мол, подарок. Мне частенько дарят всякие мелочи – не знаю, почему; продавщицы разного возраста – просто мой фанклуб: заговаривают, улыбаются, рассказывают разное, жалуются…
Однокомнатную квартиру на площади Ильича я снял недавно – до этого была почти такая же, разве что подешевле, на Ленинградке, недалеко от Динамо – но там было мне неуютно, район не нравился; да и соседи сверху все время скандалили.
Съемные квартиры удивительно похожи друг на друга: диван, шкаф, дешевый гарнитур в кухне, стол-табуретки-холодильник, иногда бонус – телевизор. Его я сразу и включил: смотреть не собирался, просто тишина давила, надо было срочно ее заткнуть.
Видно, неправильный вчера был винт, нехороший: обычно приход длится дольше: энергия переполняет часов двадцать: спать не можешь, есть не можешь, зато можешь горы свернуть – вполне буквально, кстати. Я как-то описывал винт одному студенту: приход похож на захватывающий широкоэкранный кинофильм с качественным звуком и яркими цветами; когда же наступает отходняк, кажется, что тебе подсунули старый черно-белый телевизор с помехами и хрипом. Поэтому слезть с винта почти невозможно. Поэтому так часто шагают винтовые из окон или ныряют в петлю. Поэтому садишься на винт не после первого укола, а в тот момент, когда решаешь попробовать.
Ящик рушился от новостей – слушать не стал, пошел сразу в душ. Думал – полегчает; нет – жгло изнутри какое-то беспокойство. Трижды пытался заварить чай – и забывал, зачем держу в руках пакетик с заваркой, застывал на середине кухни, глядя в пустоту и без конца перебирая в голове одно и то же: Киприадис-фонд-резюме-по факсу. В конце концов, понял, что дома сидеть не смогу. Оделся; ключи от кабинета в кармане. Дал же бог имечко – Вильгельм Пик.
В здании бывшего института марксизма-ленинизма было пусто; одинокий охранник – кажется, Ваня, – тянул из пачки кефир; мне обрадовался, пригласил сыграть в нарды. Я пообещал, но позже, когда освобожусь – и открыл кабинет.
Что такое резюме и как оно пишется, я знал – видел несколько раз на столе у Киприадиса. А потому для начала сел, нарисовал табличку. Вдруг стало весело – никогда не писал автобиографию под винтом. Все, как полагается, – образование, опыт работы, даже хобби не забыл.
Итак, погнали. Горелов Борис. Тридцать восемь лет. Образование, специальность… Образование… Незаконченное высшее… Плюс полный курс тюремных университетов. Профессия. Аферист. Или – мошенник? Директор дирекции. Смешно. Не забыть три судимости. Собственно, почему я должен это писать? Хобби – легко: наркотики. Ха! Тридцать восемь… Три судимости… Наркотики… Идеальное резюме для воровского схода…Черт бы побрал этого Алика вместе с его резюме и факсом!
Вот она, жизнь. Вся уместилась – на осьмушке листа. Спасибо, господин Горелов, за прекрасную биографию, за «светлый путь». Может, Киприадис проводит до тюрьмы, обнимет на прощанье, слезу прольет…
Окна в табличке блудливо ухмыльнулись. Нагло подмигнул стеклянными дверцами шкаф, показал мое отражение: вот он, Горелов, Борис, тридцать восемь, худое лицо, выбритый подбородок, волосы черные, несколько седых, глаза черные, пустые, безумные.
Наркоман… Аферист… Мошенник… Тридцать восемь… Три судимости…
Новенький блестящий дырокол оскалился – я ударил по нему рукой, он отскочил в сторону – ага, испугался, скотина! Потом почудился тихий щелчок – посмотрел: черный факсовый аппарат… Включился – и туда же «три судимости»…
…Специальность… Образование… Что писать? Аферист? И не забыть три судимости…
Вскочил, схватил стул. Бросил – стеклянные дверцы обрушились на пол – вместе с осколками: в каждом был я – Горелов, тридцать восемь, три судимости, мошенник, наркоман. Прислонился к стене – она оттолкнула меня. Бросился к окну, распахнул – ледяной ветер прыгнул на стол, схватил белые листы, уронил их на пол. Вон оно – резюме: пробует отползти под шкаф, надеется спрятаться. Хрен тебе, ясно? Вырывалось, ускользало – а я поймал! Вот же тебе – пополам! И – еще пополам! Кусочки становились меньше, меньше. В распахнутое окно отправился дырокол – грязно-серый, с вечно разинутой смеющейся пастью. Вслед за ним выбросился факс. Все. Резюме отправлено по факсу. Как договаривались…
…Опомнился. Увидел. На руке кровь. Откуда? А, поранился, – весь пол в осколках. Выглянул, посмотрел вниз – да, факс, валяется, разбитый. Бред. Винтовой бред. В комнате царил полный бардак – когда это я успел? За окном быстро темнело.
Что же будет? Что? А вот что – я уйду. Начну сначала. Знать бы, где оно. Три судимости – виноват, простите. Но ведь китаец-Комментатор сказал, что в нашей стране почти все сидели, а тот, второй, который с ним разговаривал, холеный обозреватель, тоже зону топтал, а поднялся, раскрутился, известный человек… И я смогу. Смогу. Сойду с поводка – уволюсь; дальше – либо к Алику, либо… не знаю.
Я стоял на берегу – меня захлестывало с головой. Да, решено. Новую жизнь. И – сейчас, прямо сейчас, не буду откладывать. Сделаю… что? Да хоть что-то… Чего не делал раньше… Во! Полы вымою. Нужно все стереть. Смыть – дочиста. Тряпка. Нужна тряпка. И швабра. И ведро.
Длинный коридор, темнота. Охранник (Ваня? Или Вася?) окликнул меня, но я махнул рукой: отстань, не до тебя, двинулся вдоль стены искать каптерку. Где-то же должно быть подсобное помещение с тряпками, швабрами, ведрами… В моем институте было такое. О – вот оно! Маленькая невзрачная дверь – она почти потерялась рядом с остальными – высокими, солидными, с номерами. Закрыта. Ничего, не проблема; я достал маленький перочинный ножик (всегда носил с собой – мало ли!); аккуратно свинтил замок. Открыл дверь, нащупал выключатель, вошел. Включил свет…
Остолбенел.
Вот и она, кормушка Киприадиса.
Судя по всему, был это какой-то спецхран. Метров пятьдесят в длину; шкафы выстроились рядами, глядя в затылок друг другу. На полках – книги. Такие же точно отвозил я на Рижский вокзал – дорогие. Антикварные. Старые книги в коже, древние тома с какими-то гвоздиками на обложках, книги с тиснеными узорами, металлическими накладками и застежками, с золочеными буквами на корешках.
Тусклый свет не справлялся с надвигающимися сумерками; тени удлинялись, наползали, обнимали уходящие ввысь ступени стеллажей; было удивительно тихо, немножко затхло.
Протянул руку к ближайшему шкафу – вытащил наугад. Большой том, потертый бархат обложки, названия нет – выдавлен какой-то знак; вроде бы дерево… Открыл. Альбом с иллюстрациями – глянец, текста чуть-чуть. Пролистал, споткнувшись о дореволюционные «яти» и «еры». Брейгель, «Слепые». И кто такой Брейгель? А, художник…Хоровод каких-то уродцев: взявшись за руки, шли они то ли в реку, то ли в болото, где уже, задрав ноги, валялся один…
И вдруг я услышал шум деревьев. Ветер кружил листы, подбрасывал вверх и ронял вниз; сдувал шутовской колпак с безглазого уродца; разрастался вширь, ввысь, обхватывал меня, тащил. Как я очутился здесь? Но – шагнул, приблизился. Слепые повернулись на звук, расцепили руки, двинулись ко мне.
И я побежал. Они не преследовали – просто шли ко мне, я слышал грубое тяжелое дыхание за спинами. Небо становилось все темнее, опускалась ночь, каждый шаг давался с трудом, и слепые догоняли меня. Обессилевший, с колотящимся сердцем, я упал. И тут же почувствовал: лес закончился, лежу на холодных камнях, в темноте. Встал на колени, ощупью пытаясь распознать пространство: с одной стороны – стена. С другой… Впереди качнулась круглая тень; показался человек. Я прижался к камню, замер. Он прошел совсем рядом – монах, в длинном белом балахоне; капюшон, тоже белый, низко надвинутый, заслонял лицо; в одной руке у него был фонарь, в другой нес он книги. Не заметив меня, проследовал дальше – неспешным шагом, точно знал, куда идет. Я встал и двинулся за ним.
Длинная галерея, справа – ряд дверок: маленькие, просто так не зайдешь – придется нагнуться; в каждой двери – окошко. Возле одного монах задержался, стукнул раз, другой. Окошко приоткрылось – он молча просунул туда книгу и пошел дальше. А я шагнул внутрь.
Камень стен; тоска ноябрьских сумерек; свеча едва рассеивает тьму. Жилая комната? – нет, вроде; а, понял – монашеская келья: в углу – ниша, скамеечка – по ходу, для молитвы; чуть дальше – нары, как есть – нары, с матрасом и простыней. На стене – большое деревянное распятие. Печь, стол, стул. За столом – человек в черном…
…Замкнутые уста есть условие покоя сердца… Я снова вспомню это речение, когда брат Вильгельм стукнет два условленных раза в дверь и протянет книгу. Я здесь, в монастыре, в Чартерхаусе, дабы научиться скромности, христианскому смирению и добродетели; более же всего – пытаясь остеречься от дьяволовых искушений, среди которых самые первые – любострастие и гордыня. Третий день провожу я в полном молчании, как требует того строгий картезианский устав; на смену страху и невольной дрожи приходят здравое рассуждение, не омраченное порывами грешной души, и глубокий покой. Я привык к бедности своего ложа, и, хотя по утрам по-прежнему ломит все тело, уже могу спать; даже ночная котта мне почти не мешает. Сказано Наставником: одежда нужна тебе, чтобы защитить от холода, а не ради щегольства, также и пища – для утоления голода, а не в угоду чреву. Не потакать собственной плоти – в этом есть мера и мудрость. Башмаки из кожи, которые натирают мне ноги, на Пасху отдадут бедным – и они будут рады обнове; подать бедняку – значит услужить Богу, ведь, по слову Людовика Благочестивого монастырь есть patrimonia pauperum – достояние бедных. А расточить и промотать достояние, вверенное монастырям и, соответственно, принадлежащее Богу, значит, сделаться убийцей бедняков; так гласит определение Парижского собора года 537 от Рождества Христова…
…Я вздрогну: в келье холодно; подходит время сна; потом брат-будильщик пройдет по коридорам, созывая к Полунощнице; словно благочестивые тени, неслышно ступая, повлекутся братья в белых и черных одеждах, с куколями, низко опущенными, славить Господа нашего. После надлежит вернуться в свою комнату и снова лечь спать; этот сон – неровный, поделенный надвое общей молитвой, – словно оцепенение духа в тот час, когда в Чистилище ожидает он приговора.
…Я подумаю: вот, укрылся я в сем вертограде избранных душ от порождаемых городом чудищ; ибо ничего нет там такого, что помогало бы человеку вести добрую жизнь, а не заставляло бы его, как раз наоборот, постоянно падать и не толкало бы в пучину всевозможных пороков. Там встречает он на своем пути лицемерную любовь и сладкую, как мед, отраву лести; там жестокая ненависть, вечные раздоры и таскания по судам; там мясники, повара, торговцы рыбой, живностью, пирожники, заботящиеся лишь о том, чтобы наполнить наши желудки!.. Самые дома и те как бы воздвигнуты для того, чтобы лишить нас неба; они своими кровлями ограничивают наш горизонт. Но даже и здесь, в стенах Чартерхауса, сражаюсь я беспрерывно с тремя злейшими врагами: миром, дьяволом, плотью. И хотя не жалею никаких сил, пытаясь карабкаться по отвесным скалам добродетели, ежечасно, ежеминутно ощущаю, как бунтует тело, подстрекаемое Врагом, как предает оно бессмертную душу. Пытался я укрощать свою плоть: проводил долгие часы в молитвах, постился, надевал власяницу, но вновь погружался во мрак, точно подталкиваемый непреодолимой силой. Наконец, отчаявшись опереться ногами на твердую стезю добродетели, пришел сюда, к братьям молчания, в картезианскую обитель – сюда, где целомудрие не оскверняется ежесекундно царствующей вокруг похотью, где тишина и смирение нянчат и вскармливают чистоту духа, где существует один лишь вид неутолимого вожделения – вожделение Божественной истины, заключенной в книгах. Не этого ли ордена приор Дом Гильом во время пожара, бушевавшего в Гранд-Шартрез в 1371 году, видя, что с бедствием не справиться, воскликнул: «Отцы мои, Отцы мои, к книгам! к книгам!»… А что есть книга как не дитя одиночества и молчания? Не за тем ли и я пришел сюда, чтобы вытеснить из алчущей души греховные томления, чтобы дать новую пищу разуму, дабы он возобладал над плотской скверной?