Текст книги "Чернокнижник (СИ)"
Автор книги: Светлана Метелева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Annotation
Галина Юзефович (сайт «Медуза»):
«…Роман… относится к категории настоящей, профессиональной литературы, написанной одновременно очень осознанно и рефлексивно – что называется „от головы“ и вместе с тем совершенно по-честному, без прагматичного (и почти всегда бесплодного) заигрывания с читателем. Название наводит на мысли о фэнтези, но это не так: „Чернокнижник“ – это одновременно и история про 90-е годы в духе „Журавлей и карликов“ Леонида Юзефовича или „Крепости сомнения“ Антона Уткина, и классический сюжет о „проклятой книге“ с историческими интерлюдиями, и угарный наркоманский галлюциноз.
1994 год, Борис Горелов, 38 лет, наркоман, сидящий на „винте“, неполное высшее, место рождения – Харьков, три „ходки“ (мошенничество, еще раз мошенничество, наркотики), откидывается с зоны и возвращается в неродную, но любимую Москву. В поисках ночлега Борис оказывается в здании бывшего Института марксизма-ленинизма, где знакомится с загадочным Константином Киприадисом, президентом „Илионского фонда содействия русской культуре“. Киприадис предлагает Горелову работу, которая, однако, на поверку довольно быстро оказывается стандартной подставой. Илионский фонд продает краденые из библиотеки института драгоценные антикварные книги, и судимый Горелов нужен Киприадису в качестве разменной пешки – чтобы сесть вместо него в тюрьму, если афера вскроется. Вовремя раскусив своего патрона, герой решает перехватить у Киприадиса инициативу и лично поторговать ворованными раритетами. С этой точки начинается путь, который последовательно приведет Горелова к немыслимому взлету, полнейшему краху и через него – к духовному преображению. Начавшись с голого меркантильного расчета, отношения Горелова с книгами (и особенно с одной книгой – первым изданием „Утопии“ Томаса Мора) трансформируются в причудливое духовное послушничество, в отрешенное и едва ли не безумное им служение».
Светлана Метелева
Пролог
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1. Фатальная неосторожность
Глава 2. Загадка
Глава 3. Предательство
Глава 4. Борьба против бога
Глава 5. Бунт
Глава 6. Простодушный
Глава 7. Сходство
Глава 8. Отважная попытка
Глава 9. Безумие
Глава 10. Мольба
Глава 11. Затравленный
Глава 12. Спасение
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава 1
Глава 2
Глава 3
Глава 4
Глава 5
Глава 6
Глава 7
Глава 8
Светлана Метелева
ЧЕРНОКНИЖНИК
Пролог
…Умер я в конце октября, в палате одной из московских больниц. Последние жизненные судороги почти сутки терзали догорающее тело. Словно что-то суетилось внутри меня, металось и вздрагивало, вспышками боли напоминая, что еще не конец. Я все время пытался пристроить на больничной койке руки и ноги, но никак не мог; неудобно было лежать смирно, ворочаться еще неудобнее, словно суставы и сочленения не находили больше себе места на этом свете. Ощущение, что тела моего слишком много, преследовало меня, вторгалось в последние проблески сознания и очень мешало.
Не было в смерти ничего трагического или страшного, а было только омерзительное и отталкивающее. И пока меня выжигало изнутри, я понял всем своим убывающим существом, что не существует никакой духовной гибели, а только одна телесная. А гибель телесная, как и рождение – это боль и смрад, тяжесть земли в воде и содрогания воды в огне.
Театром теней шевелились картины будущего и прошлого – однако будущее уже случилось, а прошлое только должно было наступить. И все время неостановимо говорил голос – вроде бы, мой. Голос рассказывал, объяснял, описывал – разное, на разных языках, но – странно – одними и теми же словами. И это сильнее всего остального мучило меня, заставляло изгибаться и корчиться неуклюжее тело и помертвелую душу. Страшно мне было то, что не заслужил новых, других, слов, а значит, и новой судьбы. И метался я в одиночной камере своего сердца, спотыкался, гремел цепями и – говорил, говорил, говорил; рассказывал о том, что было со мной и о том, что еще только будет; и жаждал тишины – а ее не было; хотел замолчать – и не мог.
…И по-прежнему пребывало Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1. Фатальная неосторожность
Май 1994 года.
– …В начале было Слово и Слово было у Бога…
Странный человечек в длинном и белом с грязными разводами стоял на Арбате, в самом его конце, недалеко от Смоленки. У фонарного столба, за кафедрой, утащенной неизвестно откуда… Перед ним лежала книжка, обернутая в газету, он придерживал ее пальцем, но не заглядывал – шпарил наизусть. Я прислушался.
– Слово ваше да будет с благодатью, приправлено солью. Соль-мудрость и благодать-огонь, а сердце ваше – духовная кухня, и там не место консервам…
Бред. Я постоял рядом еще пару минут. Потом стало скучно – зашагал дальше.
Беззаботные молодые лабухи тарабанили что-то из битлов, худая девчонка в огромных солдатских ботинках, легко улыбаясь, подносила прохожим шапку-ушанку – в ней, как делегаты Коминтерна, собирались валюты разных стран.
Чуть подальше наткнулся на процессию: «Харе Кришна» точно были под кайфом – я-то сразу понял. Звенели браслеты и колокольчики, розовые сари пятном выделялись на общем фоне плащей и ветровок. Приезжие праздношатающиеся удивлялись появлению такой экзотики, иностранцы удивлялись появлению такой экзотики в Москве, и только привыкшие ко всему москвичи не реагировали, торопясь по своим делам.
Голова кружилась, окружающее заползало внутрь, переполняло. Всякий раз нахожу Москву еще более чудной и сумасшедшей. Вроде и не был – всего ничего, года два. А совсем другой город. У каждой станции метро продают Библию. Читают вслух. Кто-то призывает каяться. Вступать в братство. Отречься от дьявола и его дел. Новая волна, что ли? Все вдруг резко уверовали? Да нет, не похоже…
…Тем майским вечером все началось: я освободился из тюрьмы и шагал по Москве, улыбаясь воле. Я – ловец фарта, вечный игрок, авантюрист по призванию и по жизни; трижды судим: мошенничество, мошенничество, наркотики. Тезка президента – Борис Николаевич, фамилия Горелов; родился в Харькове, но всем своим прошлым и настоящим связан с Москвой: сюда возвращался и битым псом, и козырным тузом. И в тот раз с легким сердцем и чистой совестью рванул в первопрестольную, радуясь, что перелистнул страницу, где были нары, граждане начальники и хмурые хари сокамерников. Весь этот теплый день гулял я по Москве: Арбат – от Смоленской вниз, к Манежу; мимо Большого театра – к Лубянке; дальше – к Плешке и налево. Солнце жмурилось, жизнь улыбалась. Свернув с Покровки в Лихов переулок, я забрел в какой-то двор. И услышал.
Хаос бьющих звуков, сквозь частокол которых не могла пробиться ни одна мелодия, обрушился сверху. Память услужливо подсунула картину: толстая тетка с белыми волосами выкручивает мои пальцы, пытаясь «правильно поставить руку» на клавишах аккордеона, а я, сжав зубы, с наслаждением повторяю про себя запретное «с-сука». Всего год я оттрубил в музыкальной школе – до сих пор числю его своим первым сроком.
Я поднял голову, пытаясь определить – откуда? На мгновение поверил, что – галлюцинация, отрыжка вчерашнего прихода. Но музыка была – из окна второго этажа выплескивалась, как кипяток на кошку. Что? Скрипка. Снова. И еще инструмент. Какой? Не понять. Мелодии нет, гармонии нет, один темный ужас. Метания, боль, отчаяние, глухое и беспросветное – вот что отчетливо слышалось мне. Вздрогнул, ошпаренный, потом застыл на несколько минут. Захотелось запустить в это окно камнем – а может, подняться и узнать, что за пассажир записал нотами бред и тоску, душевную болезнь, наркотическую ломку…
Я и не думал тогда, что адские скрипки пророчили мою собственную, странную и слепую судьбу…
Минуты три стоял остолбенело, потом стряхнул заразу, вспомнил: а ночевать-то мне негде.
Работающий телефон-автомат, большая редкость в эпоху коренных социальных преобразований, с трудом, но нашелся; звонок, другой, третий; знакомые, друзья, бывшие любовницы; варианты нарисовались – только в путь. Можно было пожить у Алика – чеченцы народ гостеприимный, но там и без меня тесно. Поехать к Дарье? Тоже вряд ли: мне отчего-то хотелось побыть одному. Если бы предполагал я тогда, чем обернется то мелкое с виду и по сути решение, остался бы на улице.
Но – выбрал. Пересеклись с Юриком у метро – перекинулись парой фраз – вот ключи, Боря, это мой бывший офис, только позавчера съехали, пока свободно. Ему, как всегда, было некогда: по-быстрому сунул мне сверток «со всем необходимым» – и побежал дальше. А я отправился на улицу Вильгельма Пика, станция метро «Ботанический сад». Вот и он – дом четыре, «помещения под офис», бывший Институт марксизма-ленинизма.
Уже перед самым входом в большое серое, с колоннами, здание, я притормозил, прочувствовал ситуацию – пустили жигана в мавзолей пересидеть. Виделась мне в этом какая-то справедливость: двадцать лет назад ленинизм катапультировал меня из кабины честной жизни, а теперь пусть подвинется – я заночую.
А было так: пятый курс Харьковского университета, весна с запахом сирени. Тогда мы собирались в общаге – своя компания, «три тройки», все в дыму; курили до одурения – кто-то «Шипку», девицы – входившие в моду «Родопи» и «Варну». Жаркие поцелуи на кухне – и жаркие беседы о высоком: так было принято – бухать, но интеллектуально, под разговоры. И была моя фраза: если в работе Ленина слова «первичная партийная организация» заменить на «преступное сообщество», а «партийная касса» на «общак», то получится полноценное пособие для воров. Смеялись… Говорят, с последнего курса не выгоняют – ерунда, пинком под зад – за «антиобщественное поведение» под крылышко к дяде Паше-соседу. А он был – вор, даже не так – Вор; его весь район знал, уважал и боялся.
Как сейчас слышал я его голос – усталый, хрипловатый: «экспроприациями, Боренька, занимаются пролетарий и колхозник. Вор берет потому, что он этого хочет. Настоящий вор не возьмет последнее». Рассказывал: в войну хлебные карточки крали не воры, а порядочные граждане – по причине голодного желудка, потому что «сознание, Боря, царствует, но не управляет». Управляет стая, она и защищает, но у воров – не ограничивает. И общак не партийная касса, потому как не уходит в партийные распределители… Топорщились седые усы; над впалыми щеками, вокруг глаз, расходились глубокие морщины. Взгляд у него был глубокий, цепкий – зла не было, но и доброты не наблюдалось; одно спокойствие. Даже грозил и наказывал он, не меняясь в лице – но это увидел я гораздо позже. И – не боялся. Ни сесть, ни потерять – ничего не боялся. А еще – любил повторять время от времени: если бы богатые могли нанимать нищих умирать за них, нищие хорошо бы зарабатывали…
Дальше – как положено: засосала опасная трясина. Но – пусть, я себя не жалел; я был одиночкой; к стаду не прибился – и славно.
Сумрак в коридорах, кабинеты заперты – рабочий день давно закончился. Не считая охранника, на этаже никого. В общем, устроился уютно – на забытом диване в пустой комнате, укрывшись пальто. Лежал, курил, думал. Все пытался поймать за хвост странную закономерность – ту волну, что накатывала и бросала меня на густо заселенную тварями землю, чтобы я – неумелый пловец – всякий раз ломал доску-жизнь и тонул в прибрежном дерьме. Не сказать, что был неудачником – нет; и карта, бывало, шла, и фишка ложилась, как надо, – только вот финал всегда был одинаков: стоять, руки за голову. Сначала – как у всех: вы арестованы. Это потом уж примелькалась операм моя рожа, стали узнавать, обращаться по имени – зауважали. Тоже нюанс, очень, кстати, интересный: никогда не помогал следствию, а сроки получал минимальные. Может, не так все и глухо? Может, хранит меня судьба – в тех пределах, что я ей обозначил? А если бы выбрал я другую дорогу – она бы тоже хранила? Только по-другому, но тогда – как? Вопросов накопилось слишком много, искать ответы насухую было бессмысленно; я затушил сигарету и уснул.
Встал наутро с тяжелой головой и плохим настроением – всю ночь за мной гонялся троллейбус. Снилось, что я в инвалидной почему-то коляске пытаюсь от него уехать – и никак: вот он, все ближе и ближе, и ни одного переулка рядом.
Умылся в туалете на этаже, набрал в чайник воду, на обратном пути заметил: несколько кабинетов открыты – все, закипела работа в стране дураков. На всякий случай поздоровался со встреченной в коридоре уборщицей; она не ответила, глянула злобно. Сразу понял: отсюда жди неприятностей; тут же себе возразил – да и черт с ней. Все равно оставаться тут надолго резона нет.
После завтрака – хлеб, шпроты, чай – стало веселее; захотелось позволить себе то, чего давно уже было нельзя: поваляться с книгой и сигаретой. Достал коричневый с золотыми буквами томик – фантастика; расположился читать – в далеком будущем полиция сжигает книги, а книголюбы уходят в партизаны.
И тут в дверь постучали – негромко, интеллигентно, но настойчиво. Я крикнул: «Войдите!», вскочил с дивана. Дверь открылась, навстречу мне шагнул невысокий полноватый мужчина: высокий лоб, благородные седины, два подбородка, прикрытые прищуром глаза. Гораздо позже, общаясь с ним регулярно, стал я замечать во взгляде хитрость и лицемерие – точно грязное дно вылезало; тогда же увидел только умного и наверняка образованного человека, похоже, из номенклатуры. Он поздоровался:
– Здравствуйте. Президент Илионского фонда Константин Киприадис. Мой офис напротив. А вы – новый арендатор? Юрий, насколько мне известно, съехал…
Я стараюсь не врать без необходимости – а тут бояться и стесняться мне было нечего, поэтому ответил честно:
– А я его друг. В смысле – Юрия. Мне ночевать негде, так что он дал мне ключи, пустил сюда. А зовут меня Горелов, Борис Николаевич, – и я протянул ему руку. Про себя заинтересовался – ответит ли президент рукопожатием бомжу. Ответил. Но как-то машинально, думал же о чем-то своем. Глянул вдруг на мою книжку, зачем-то спросил:
– Это вы Брэдбери читаете? И что же – нравится?
Я слегка удивился, но ответил:
– Да ничего так… Идея неплохая.
– Это – какая же? Книги сжигать? – спросил президент.
Тут я на минуту запнулся, потом вспомнил вчерашнего арбатского святошу и бросился объяснять:
– Ведь вначале было слово – так? Все начинается с книг. Они поселяются в умах, начинают прорастать изнутри, и, в конце концов, воплощаются человеческими действиями. А если посмотреть на результат – очевидно ведь, что ничего хорошего это слово и эти книги не принесли. Так что – сжигать однозначно…
– Мысль интересная, слов нет, – оживился президент, кивнул одобрительно. – Однако, к сожалению, не новая. Был, знаете, такой император в Китае – Шихуанди; прославился постройкой Великой стены и сожжением всех книг, что были до него. Может, и он пытался таким вот образом уничтожить …
– Во! – этот факт меня почему-то ужасно возбудил, – во-во! Надо исключить провокацию. Стереть память, уничтожить образец, убить прошлое, и тогда люди смогут начать с чистого листа… На свободу – с чистой совестью… Я уверен, – добавил я в порыве вдохновения, – что он и стену построил затем, чтобы в Китай не попали новые книги.
Президент хмыкнул – то ли сомневаясь, то ли соглашаясь. Спросил вдруг:
– А вы, Борис Николаевич, кто и откуда, уж простите за нескромность? Чем занимаетесь?
Я и тут не стал темнить, сказал вежливо:
– А заниматься мне пока нечем – я, видите ли, несколько дней назад освободился из мест лишения свободы. Сейчас, так сказать, в поиске.
Глаза его изменились – но не так, как я ждал: в них не появилось ни страха, ни брезгливости, ни даже жалости; ничего привычного не мелькнуло. Взгляд стал цепким, исчезла профессорская рассеянность.
– А за что сидели, если не секрет, конечно?
Маленький, едва заметный шажок он сделал ко мне – ему, действительно, хотелось знать. И я рассказал – вкратце, без уточняющих деталей. А потом он спросил еще – кажется, что я делал до зоны, где учился, откуда сам.
Очень уже давно не задавали мне таких вопросов просто так, по-человечески, из любопытства. Кому надо – и так знали. А спрашивали чаще всего люди в форме, заполняя протокол. В общем, я стал рассказывать. Не то что «Остапа несло» – просто вдруг захотелось.
Кивок. Другой. Промельк понимания. Взгляд, еще. Я говорил. Он слушал. Я жестикулировал, ходил по комнате, повышал голос. Он стоял прямо, потом присел на стул; молчал. Что-то устанавливалось, прорастало; словно щупальцами тянулся ко мне его интерес, а мои фразы цеплялись за пестрый пиджак и дорогие запонки, за странную греческую фамилию и сжатые тонкие губы. А интерес был – я это ощущал, слышал – он бился и нарастал, словно тяжелая кровь внутри исколотой вены. Помню еще, как в разгар моего повествования заскрипела дверь – но никто не вошел; сквозняк, наверное, – ничего, я прикрою. Он встал, закрыл дверь и – опять вдруг – задал вопрос:
– Скажите, Борис, вам ведь нужна работа?
Работа? Мне? Не факт. Мне нужна была цель – это да, это требовалось незамедлительно. Что же до лямки… С другой стороны, – быстро рассудил я, – это ведь на время, что бы он ни предложил – уборщиком, курьером, грузчиком. Почему нет? Жить-то по-прежнему было негде – и черт его знает, когда нарисуется новый в судьбе поворот; я рискнул:
– Нужна. А вы хотите мне что-то предложить?
– Почему бы нет? В наш фонд пойдете работать?
– Кем? И что делать, какие обязанности?
– Ну, кем – это мы решим; если для вас важна должность, придумаем. А обязанности… Разные. По сути, будете моим референтом. Заместителем, так сказать.
Вот это да! Я чуть было вслух не сказал: вот это да! Удержался, спросил только: за что, мол, такое доверие?
– Вы мне нравитесь, – просто ответил президент.
Выйти на новую работу я должен был через два дня. Договорились еще, что до аванса жить я буду пока здесь же.
…Почти весь оставшийся день гонял я в голове – туда-обратно – непонятный наш разговор. Придумывал зачем-то другие ответы, прикидывал – а что бы на это сказал мне странный президент; разбирал малейшие его интонации, оттенки мимики, изо всех сил своих пытаясь отыскать отгадку. По странной какой-то ассоциации вспоминался студенческий мой дружок, Сенька. Он был при мне этаким Санчо: непрерывно восхищался, ходил следом, как собачка, стоял за меня в очереди в столовку, писал вместо меня лекции; однажды даже пиджак почистил накануне свидания. Этот пиджак, купленный задорого с рук у какого-то спекулянта, я ему же потом и отдал.
Да, тогда, в двадцать лет, за мной можно было ходить. Можно было восхищаться. Еще бы – Борик Горелов! Отличник, твою мать, любимец преподов. И при том, что гулял я жестко – помню, в течение семестра пропустил все лекции по научному коммунизму. Давалось все слишком легко. Шел, смеясь, по жизни. Рутина, зубрежка, конспекты, нечего жрать и негде побыть с девушкой – это у других. У меня все было иначе. Схватывал на лету, соображал моментально, вечерами и ночами – своя компания, покер на деньги. Лавэ были – и вслед за ними шмотки, рестораны, дамы… Желанный гость в любой компании… Ницше цитировал… Про сверхчеловека, как сейчас помню… А бараны, замерев, слушали. Некоторые пробовали спорить – но я выходил победителем. Я знал, что нужно для этого: в самый напряженный момент как бы невзначай бросить фразочку пообиднее, позлее… Противник теряется, запинается, мямлит, а ты – на коне… Заходил в аудиторию – вся группа оборачивалась. Все здоровались… Зато после того, как выперли, ни один в гости не заглянул, не спросил, как мол, Боря, дела у тебя… Даже Сенька-пиджачник… Дядя Паша, кстати, уверял потом, что именно Сенька меня заложил. По-любому, говорил, – больше некому. Но я не верил. Да и сейчас не верю: слишком трусливым он был, мой неверный оруженосец. А кто заложил – неважно. Судьба такая. Точно так же когда-то повязали моего деда: трое суток просидел в НКВД, в предвариловке, пока они разбирались, почему это Борис Горелов махнул рукой на фамилию товарища Сталина. Да-да, именно так – мне мать рассказывала. Вроде как в своем кругу обсуждали, кто-то вспомнил Сталина, а дед возьми да махни рукой в неположенное время. Его, правда, отпустили. А через неделю – инфаркт. Потом – инвалидность. Без работы он долго так и не протянул; сдал – умер. Я почти и не знал его…
Я помотал головой, отгоняя лишнее. К чему сейчас все эти дела? О другом надо. Президент. Киприадис.
Внимание такого человека (почему-то сразу уверил я себя в том, что он человек необычный и преуспевающий) страшно льстило; казалось, непременно должен был появиться в моей жизни кто-то именно такой – могущественный, сильный, умный – и способный, наконец, оценить меня по достоинству. Уверенным маршевым ритмом отбивалось внутри: разглядел! Понял! Признал! Дрожью в кончики пальцев кинулась лихорадочная жажда деятельности: доказать, что не зря, что он не ошибся во мне, – короче, горы свернуть прямо сейчас. Пару раз, правда, попыталось сунуться в мозг змеиным жалом сомнение; зашипело: не верь; что-то не так; не к добру. Я мысленно отбросил пресмыкающееся, задушил обеими руками.
Вдруг показалось, что кто-то наблюдает за мной из черного коридора; я обернулся в чуть приоткрытую дверь. На миг глянула на меня скалящаяся физиономия и пропала. Я бросился к двери, распахнул ее – нет, никого. Вернулся, закрылся на ключ, попытался закурить. Сигарета выпала и укатилась под стол. И я почувствовал – не то что страх; какое-то беспокойное раздражение. Необъяснимое – такое же, как и все, что случилось со мной меньше, чем за сутки…
И тут осенило. Конечно, так и есть! Всякий раз после винта бывает и сумрачно, и тяжко. Ничего сверхъестественного. Я однажды прочитал в какой-то статье про «фантомные боли» – так это они! Укола не было, а отходняк был. Повеселел – надо было лечить подобное подобным.
Поехать к Алику – там совершенно точно есть все составляющие, а за недостающими можно послать его сынка или жену. Но у Алика варить придется самому – а мне почему-то не хотелось. Стало быть – к Татке Апрельской, если, конечно, ее не закрыли.
Апрельская – это фамилия; а Татка Апрельская – это целое благотворительное учреждение: парикмахер, психолог и варщица, и не какая-нибудь, а одна из лучших. Винт у каждого варщика получается свой – непонятно, от чего это зависит, рецептура одинаковая. У моей варки, к примеру, первый приход разливается во рту яблоком; да-да, колешь в вену, а вкус – на языке. Сначала это казалось странным; потом привык. Так вот, у Апрельской винт давал отчетливый вкус дыни. Сама Татка – долговязая, немного нескладная и худая (это уж как водится; упитанных винтовых не бывает) – была интеллигентной эстеткой: варилось все в специальной посуде – «от бабушки досталась», – без тени иронии говорила Татка; готовые кристаллики выкладывались на папиросную бумагу.
Говорила она не умолкая, и всегда чуть свысока, растягивая слова по-московски; как правило, – о себе, о своих «клиентах», среди которых числился чуть ли не весь столичный «бомонд» – это тоже было ее словечко, я долго не мог просечь, что оно означает, пока она не объяснила с видом утомленного превосходства.
Достал пухлую записную книгу – у каждого наркомана такая есть; нашел номер, позвонил. Татка была дома, моему звонку не удивилась. Рванул на Арбат, там она жила, в старой пятиэтажке на Большом Власьевском – квартира, как и посуда, тоже была бабушкина. Старушка давно умерла, а Татка превратила двенадцатиметровую кухню с высокими потолками в винтоварню.
Ждать не пришлось – продукт был готов. Татка быстро, по-деловому перетянула предплечье, нащупала вену. Поршень опустился – вжжик; под языком приятно и привычно таяла дыня – господи, как же давно не ощущал я такого прихода!
– Ну, как? Нормально? – небрежно поинтересовалась Татка.
– Ага. Более чем. Ничего, если минут десять посижу у тебя? Никого не ждешь?
– Да нет, сегодня выходной, – отозвалась она. – Вчера Ваньку Глазунова стригла. И то ему не вполне, и это не совсем. Притомил. Эстеты хреновы. Все знают, как надо, все учат. Боря, ну как так? Вот я, допустим, в театр иду, в Ленком, к примеру, – не прерываю же спектакль, не кричу с места Коле Караченцову: мол, не ту ноту взял… А они – легко. Каждый так и норовит свои пять копеек вставить…
Я усмехнулся – все эти «Коли Караченцовы» и «Ваньки Глазуновы» давно знакомы – нормальные московские понты. Спросил только:
– Тат, а он разве Ванька? У него же, по-моему, другое какое-то имя?
– Боря, Ванька – это сын Ильи Глазунова. Тоже художник. А вчера еще Виталий приезжал. Ну, помнишь, я тебе рассказывала… Скрипач. Лауреат международного конкурса, между прочим. Ты прикинь – привез мне свою бабу стричь. Где он ее нашел, в каком Зажопинске?
– Что – так плохо?
– Да ну, Борь, лимита. Зеленая кофта, красная юбка…
– Тат, я, если забыла, тоже не москвич…
– Ой, да ладно тебе, Горелов. Ты – гражданин мира. У тебя, слава богу, этой провинциальной ограниченности в помине нет. За что и ценю…Ты, кстати, скажи – сейчас-то как? Чем жить собираешься?
– Как фишка ляжет, Тат. Ты же знаешь – я не загадываю.
Я прикрыл глаза – вроде как не настроен больше общаться. Татка замолчала – очень понятливая дама. И – хорошо…
Яркие пятна заполнили пространство под зрачками: багровые, сливовые, вишневые – переливались они и выплескивались из глаз, заполняли квартиру, подъезд, улицу и город целиком.
Главная особенность винта в том, что он «пробивает на процесс». Кто-то начинает неостановимо говорить; кто-то бросается писать стихи – один мой знакомый под винтом исписал за ночь тетрадь в 96 листов; большинство тянет на бабу. От всего при этом получаешь глубокое, изощренное, захлебывающееся удовольствие. Я же любил гулять. Как-то, вмазавшись, прошагал от Новогиреево до Баррикадной; потом повернул обратно. Вот и тогда, пережив первые минуты Великого Иного у Татки, я вышел на улицу.
Сразу понял: что-то не так. По ощущениям, должен быть день. Над Арбатом же сгущались сумерки. Я поднял голову, увидел стремительно несущиеся друг на друга темные облака: небо опускалось, приближалось, светлый край его становился все меньше, тьма неудержимо и безоглядно падала вниз, на меня. Дикая радость охватила внутренности, я раскинул руки – и пальцы удлинились, натянулись перепонки, крыльями распластались рукава черного пальто. Тьма накрывала, ветер подхватывал; прикасаясь ко мне, становился ураганом, вырастал черной воронкой над головой, засасывал внутрь моего мозга прошлое и будущее, стискивал и мял пространство. Время потеряло звук: немота поглощала меня – не мертвое молчание, а – пустое; беззвучный крик, разрывающий слух. И вдруг – ликование обернулось ужасом, сжало горло; тьма стала густой и ворсистой, дотрагивалась до меня своим копошением, залезала в рот, в нос, в уши; давила меня, схлопывалась черной дырой. Я кричал – но звука все не было, пытался оттолкнуть шевелящийся рой, но только глубже в нем увязал; падал, проваливался в черноту и видел белую вспышку, слепнул от страшного сияния – еще больше, чем тьма, оно пугало – и пытался расцарапать свою грудь и вырвать сердце, чтобы прекратить нескончаемый этот кошмар. И тут откровением развернулось внутри: меня нет. В спирали времен потерялось «Я». Борис Горелов, авантюрист, трижды судимый, уроженец Харькова – где он? Теперь «Я» стал кто-то другой. Но кто? Мелькнуло в чужой (моей) голове: схожу с ума. И вдруг все заслонили слова – каменно-серые, водянисто-холодные, сладко-разлагающиеся – они были Вселенной, были мной. И рядом с неизбежностью слов съеживались и черные дыры времени, и свернутые миры пространства, и потеря своего сознания; слова разъедали, будто кислота; иглой невыносимой боли проникали в сердце. От ужаса я умер.
…Ожил на Таткиной тахте – колотило меня на все девять баллов; лицо заливал пот, скрюченные пальцы шарили по груди; зубы громко стучали. Окончательно смог прийти в себя только через полчаса; за окном светало, часы показывали пять с четвертью. С помощью Апрельской восстановил хронологию: по ее словам, я вышел из квартиры вечером, часов в одиннадцать; что было потом – она не в курсе; под утро услышала внизу стоны, – я сидел возле скамейки у подъезда, изо всех сил давил кулаками на глаза. Дальнейшее понятно: пожалела, добрая душа, притащила к себе. Рассказал ей свой глюк; она ненадолго задумалась, потом покачала медленно головой:
– Честно, Борь, я о таком еще ни разу не слышала. То, что ты рассказал, обычно не на приходе бывает, а на отходняке. А че хоть за слова-то были? Запомнил?
Слов я не запомнил.
Пора было возвращаться на Вильгельма Пика. Меня ждала новая работа.
Глава 2. Загадка
Сентябрь 1994 года.
Должность называлась громко: директор дирекции Илионского фонда поддержки русской культуры. Вот так я теперь представлялся и уже подумывал о визитных карточках. Работа же при этом была… да, откровенно говоря – не было никакой почти работы. Я приходил утром, то есть, «приходил» – это уже потом, когда снял, наконец, квартиру; в первый же месяц – поднимался со второго этажа на третий; пил чай, читал газеты, беседовал с Константином Сергеичем – он много знал и хорошо рассказывал. Было ощущение, что в мутном, все сметающем потоке я удачно зацепился за валун, и теперь наблюдаю и греюсь на солнышке.
Почему русскую культуру должен был поддерживать именно Илионский фонд, я так и не понял, но источник доходов просек довольно быстро. Над головой была прочная крыша в лице чиновника, ответственного за оформление российского гражданства; почта Фонда была завалена просьбами о «содействии». Это содействие, с легкостью оказываемое Киприадисом, и приносило деньги – в виде «добровольных пожертвований». Плюс – была недвижимость. Фонду принадлежали чуть ли не все помещения бывшего института. Как случайно обмолвился Киприадис, здесь не обошлось без помощи патриарха. Что президент имел в виду, я понял смутно – кажется, речь шла о том, что православному батюшке удалось склонить «некоторых людей в Кремле» (так говорил Киприадис) на сторону Фонда. Словом, так или иначе, ясно было одно: Фонд платил копейки за аренду здания целиком, а сдавал покабинетно и по рыночной цене.
Схема ничуть меня не удивила – она тогда была везде, была всем, самоутверждалась как альфа и омега жизни по-новому. Укради или достань: по знакомству, на халяву, дешево, бесплатно; потом продай – баснословно дорого, с наваром в двести процентов – меньше не имеет смысла; бери чужое, называй – «мое». И – будет твоим, станет собственностью, прирастет к тебе, как кожа, и уже никто не усомнится в твоем праве. И бывшие парторги и передовики производства, отгородившись от пугливого стадного «нельзя» с его прокисшей моралью, брали, доставали, тащили, крали – кто-то легко и азартно, кто-то – нагло, нахраписто, скотски, чуть что выхватывая «ствол» и смакуя сладкое слово «разборки».