Текст книги "Только один год"
Автор книги: Светлана Аллилуева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
Отсрочки и попытки
Это созерцание и отдых были прерваны однажды, как ударом тока. Утром, когда мы с Даду сидели после завтрака на террасе радж-бхавана, вдруг на дворе началось какое-то волнение. К нам побежал слуга, и я увидела, не веря своим глазам, Сурова, – второго секретаря советского посольства в Дели. Он имел курортный вид в легких брюках и полосатой рубашке с короткими рукавами, и благодушно улыбался.
Вышла Наггу с девочками, стала показывать ему дом и чудный вид на окрестность. Суров вежливо удивлялся и восхищался. Наггу заметно оживилась, у девочек заблестели глазенки от любопытства. Сурова пригласили остаться на ланч. Затем все ушли, оставив нас вдвоем.
Тут Суров поблек, закурил, и сообщил, что мне «продлили» срок визита на одну неделю и, вместо 4-го января, мой билет будет действителен на самолет 11-го января. Кассирова ждет в Дели. Сам он ехал 12 часов машиной и остановился в Лакхнау в гостинице, где он может подождать меня день или два и потом отвезти в Дели.
«Вам пошли навстречу», – сказал он не без гордости за свое посольство.
«Но ведь я написала Смирнову и послу, что останусь здесь в соответствии с индийской визой, срок которой кончается 20-го января», – сказала я. – «Я не уеду раньше. Дайте мне побыть с людьми, которых я, возможно, никогда больше не увижу. Почему этого нельзя?»
«Я передам ваш ответ», – сказал он, – «но мне кажется, что вы уже отдохнули здесь, вы хорошо выглядите»…
«Я ничего не могу добавить, кроме того, что я уже сообщила послу. А Кассирова пусть едет домой, я пошлю с ней письмо детям. Ей вообще незачем было сюда ехать. Вы же видите, здесь глушь, никаких корреспондентов. Это все, что я могу вам сказать».
Потом был ланч, как всегда – индийский (утром завтракали по-английски. Девочки переглядывались: ситуация становилась интересной, – за мной приехали, а я хочу остаться.
Наггу снова рассказывала, как раджа Рампал Сингх построил этот дом. Суров ел карри без аппетита. Наконец он сел в свою машину у ворот, а я пошла в дом Пракаш, где вся семья ждала меня, волнуясь: «Мы боялись, что он увезет вас!»
Неприятный осадок от визита оставался, и я не знала, что еще предпримет мое посольство в Дели. Мысли невольно обращались к Москве, и при этом меня охватывал холод и беспокойство. Не хотелось думать о нашей квартире, о моей комнате, где побывала смерть. Но меня ждали дома дети, я написала им письмо, придумывала что бы привезти в подарок, – Пракаш уже вязала для Кати свитер. Мои дети были сейчас единственным, что тянуло и звало вернуться в Москву. Я уже скучала о них, наша жизнь была тесной и дружной многие годы, – но тем сильнее я чувствовала, что не хочу возвращаться…
Это раздвоение становилось все острее, оно принуждало к трезвому и спокойному обдумыванию всех возможностей. Мысль о том, что придется снова ходить на партийные собрания, «войти в коллектив», – как сказали Косыгин и Суслов, была мне невыносима. Я тихо и незаметно жила с детьми последние десять лет, вела хозяйство, делала переводы. Какое им всем дело до того, чем я занимаюсь? Нет, мне никогда не дадут жить жизнью нормального, обычного человека…
Визит Сурова произвел действие, совершенно обратное его намерениям. Теперь я с нетерпением ждала приезда Динеша, чтобы еще раз поговорить с ним о возможности остаться в Индии. Мне казалось, что он хотел мне помочь; во всяком случае наш первый разговор об этом в Дели был обнадеживающим.
* * *
В угоду советскому посольству Динеш успел инструктировать всех, чтобы меня не пускали разгуливать по деревне. Но пока его не было, я, конечно, обошла все вокруг.
Зимних дождей в этот год не было. Все пересохло, тучи пыли поднимались при малейшем ветерке. На узких, грязных улочках деревни полно голодных собак, тут же на открытых лотках торгуют овощами, фруктами, пряностями. Из одного колодца доставали воду ведром на веревке, как в русской деревне; там всегда толпились женщины с латунными кувшинами для воды. Другой колодец был большой и древний: кожаный мешок с водой поднимало скрипучее устройство, приводимое в движение буйволом, которого водил взад и вперед мальчик. Через определенные промежутки времени другой мальчик опрокидывал кожаное ведро в деревянный желоб и она текла по желобам дальше, к полям. Этот «вечный двигатель» работал в медленном ритме, скрипуче и усыпляюще, но вода текла. Из колодцев, работавших на электричестве, вода не текла, так как ближайшая электростанция бастовала, надеясь перед выборами на повышение зарплаты.
По той же причине не ходил автобус в город, а там не работали суд и государственные учреждения. Электростанция иногда ненадолго давала ток днем – именно для колодцев, а вечером выключала, и в доме зажигали керосиновые лампы.
Несмотря на то, что большая река была рядом, поля вокруг деревни выглядели как во время долгой засухи. Глубокий колодец, построенный специально для орошения полей, бездействовал: слишком дорого купить насос. Печальный дух запустения и пассивности присутствовал во всем. Большой, глубокий канал, прорытый в дни Рампал Сингха, в конце прошлого века специально для орошения, превратил бы всю окрестность в цветущий сад. Когда-то по нему ходили большие лодки. Но он давно высох, дно его заросло деревьями и редким кустарником, там паслись козы.
Таким же печальным памятником лендлордизма был разрушенный типографский пресс первой газеты на хинди, основанной все тем же Рампал Сингхом, который был также одним из основателей партии Национальный Конгресс. Возле пересохшего канала, на красивом холме стояли развалины дома, где некогда жил известный поэт Сумитра Нандан Пант, старый друг всей семьи.
Все эти печальные руины помещичьей культуры и жизнь семьи Суреша много раз заставляли меня вспоминать чеховский «Вишневый сад». Здесь был и сад, – только манговый; огромные, прекрасные вечнозеленые деревья тоже стояли полузапущенные и земля вокруг них была как камень. Правда, здесь никто не рубил символический сад, – но никто и не приходил на смену ему, ничто новое не теснило это постепенное умирание. Единственным крупным прогрессивным реформатором Калаканкара был только раджа Рампал Сингх, но то были другие времена. Сейчас жизнь здесь влачилась в ожидании дождя. Очевидно, это был только пример общего положения в индийской деревне.
Независимость и земельная реформа в Индии нанесли удар феодальному землевладению и всей старой культуре, но что же вместо этого? Опыты в духе социализма не могут решить проблемы крестьянской Индии, и не вызывают массовой симпатии. Идеалистическое пристрастие Неру к социализму было оставлено им в наследие стране. Но когда о «пятилетнем плане» говорил Динеш, то я просто чувствовала, что ему хочется снова поехать в Москву и произвести там хорошее впечатление. Заподозрить его в идеалистическом заблуждении невозможно.
Я давилась от смеха, когда Наггу, – эта махарани с бриллиантом в ноздре, для которой не существует жизни за пределами касты, – толковала мне о преимуществах социализма и государственного контроля. Мне! – как будто мы в СССР не знаем лучше, что значит все это на деле.
Единственный коммунист в Калаканкаре, бедный и больной крестьянин Рам Дин, тоже пытался доказать мне эти «преимущества», держа в руках коммунистические брошюрки на хинди. Но, как только я ему сказала, что в СССР крестьяне не владеют землей и работают на полях, как рабочие на фабрике, он сник и опечалился. Бедный Рам Дин не говорил по-английски, не читал ничего, кроме этих брошюрок, и верил в коммунизм и социализм потому, что Браджеш Сингх был объектом его любви и преданности. А просвещенные раджи и махараджи просто лицемерили. На деле Динеш и Наггу с удовольствием предпочли бы прежние порядки. Их большими фермами, несколькими домами и землей распоряжался управляющий, которого в Калаканкаре называли менаджер-сахаб и боялись еще больше, чем раджу и рани.
Правда, следуя духу времени, Динеш отдал старый дворец предков государству, и теперь в нем помещался Учебный Сельскохозяйственный Центр района. Перед красивым белым дворцом в стиле северо-индийских раджпутов молодежь вздымала клубы пыли на волейбольной площадке. Но крестьяне пассивно реагировали на «новые методы» и считали, что все дело в хорошем дожде. Те два мальчика из Американского Корпуса Мира жаловались Пракаш, что крестьян очень трудно вызвать в поле, потому что они следуют бесчисленным индуистским приметам, боятся «дурного знака» и предпочитают молитвы об урожае – упорной работе.
Я видела два других старых дворца неподалеку, где жили дальние родичи все той же семьи Сингхов. Однажды Пракаш взяла меня с собой, чтобы оказать уважение самой старой женщине в роде. Я надела свое белое сари и делала все так, как объясняла Пракаш. Войдя в большой, открытый, внутренний двор, вымощенный камнем, мы сняли обувь в знак уважения. Возле небольшого костра сидела на корточках очень худая женщина в грубом домотканном сари, похожая на старую больную птицу. Ее глаза с красными веками были устремлены на огонь, она шевелила угли палкой. Следуя во всем за Пракаш я подошла, поклонилась и повторила жест Пракаш, коснувшись рукой босой ноги женщины. Но оказалось, что я сделала ужасную ошибку: надо было коснуться только земли у ее ног. Она вскоре поднялась и ушла мыться, так как я осквернила ее своим прикосновением. Позже она уже не вышла к нам. Пракаш, смеясь, потрепала меня по плечу и сказала: «Она очень религиозна, и готовится к смерти; она никогда не выходила из этого двора. Молодые женщины и сейчас выходят из этого дома только набросив сари на голову и лицо, и смотрят вниз. Мы давно отошли от этого всего!» Мы сели в джип, подобрав наши сари, и поехали домой, где люди вели себя нормально…
В доме у Пракаш было просто, но дух касты выветривается с трудом. В доме было много слуг, потому что каждый имел право выполнять только определенный вид работы. Готовил пищу – кроме самой Пракаш – только повар, брахман по происхождению; другой слуга подносил все, что нужно повару и мыл посуду, но не имел права готовить. Двое слуг были в доме – убирали комнаты и подавали на стол, но не могли есть ту же самую еду. Они всегда были наготове откликнуться на зов, хотя бы для того, чтобы подать стакан воды. Оба они – один совсем молодой, другой постарше, прекрасно стирали и гладили электрическим утюгом, но на полу, а не на столе. Они были уже не из брахманов, но и не из самой низшей касты.
Мыла каменные полы в доме женщина из неприкасаемых. Теперь, по закону, касты неприкасаемых не существовало, но никто другой все равно не имел права мыть полы и убирать в ванной. Ах, эта ванная комната!
К счастью, современная уборная в доме действовала исправно, что было чудом для этого захолустья и говорило о культурном уровне хозяев. Вообще же сельская местность не знает уборных и, совсем как во многих деревнях России, просто когда нужно – выходят «во двор». Здесь крестьяне выходили на берег Ганга и присаживались на корточки, что очень мешало любоваться красотой ландшафта. Ассенизация была возложена на палящие лучи солнца и на стадо черных косматых свиней, гулявших по берегу ежедневно.
Водопровод в доме был, но вода не текла ни из одного крана. Воду для мытья приносил каждое утро панивала, старый водонос, с искривленными ногами и сгорбленный от этой, выполняемой всю жизнь, работы. Обычно он приносил воду из колодца, но когда электричества не было, он шел с коромыслом к Гангу. То же было и в радж-бхаване, где в гостиной была красивая современная мебель, но воду для мытья – холодную и горячую – приносили водоносы. Там было еще больше прислуги, большая часть которой находилась в кухне и никогда не появлялась в доме. Домашние слуги в обеих семьях носили теннисные тапочки и домотканые длинные дхоти с европейской рубашкой навыпуск, или с пиджаком.
Я выдала свое плебейское происхождение очень быстро тем, что сама выстирала свои вещи и попросила утюг. Но гладить на полу с непривычки невозможно, и стирать европейскую одежду без большого количества горячей воды тоже. Чтобы не испортить окончательно то, что я привезла с собой, я перешла на сари, найдя эту одежду очень удобной. Шестиметровые сари я отдавала стирать и гладить прислуге. Но все равно, слуги считали меня «простой», и поэтому относились ко мне очень приветливо.
Всю работу в доме могла бы сделать одна европейская женщина, вооруженная техникой. Здесь же слуга смахивал пыль полотенцем, вертя его в руках, и все равно пыль лежала на всем, а углы были всегда полны паутины. Но я легко мирилась с этим, так как для меня важнее было теплое отношение хозяев и слуг, их милые улыбки, их искренняя симпатия.
Мягкость и приветливость встречали меня на каждом шагу, а к условиям жизни я очень быстро приспособилась, и находила их приятными и здоровыми. Обливаться утром холодной водой, принесенной из Ганга, есть простую еду из риса, овощей и фруктов, пить чистую воду из колодца, вместо вина, и крепкий гималайский чай, вместо кофе, – что может быть полезнее? За два месяца в деревне я почувствовала себя поздоровевшей и окрепшей, и нисколько не страдала ни от сырой воды, ни от кухни, где столом служил каменный пол. Конечно, я и не думала кипятить воду или специально мыть фрукты и посуду, как меня строго инструктировали в посольстве. Просто я любила все, что видела вокруг; и все здесь платило мне ответной любовью.
Бедность вокруг была слишком очевидной, хотя Калаканкар не был пределом нищеты и голода. Это был сравнительно благополучный район, если вспомнить, что в соседнем Бихаре в этот засушливый год люди умирали от голода. Но и здесь каждая прогулка по деревне оставляла тяжкое впечатление. Как ни приветливы и милы были все, но все же лица были измождены, полуодетые тела – кожа да кости…
Как-то раз Суреш сказал мне, что ему бы хотелось что-то сделать для Калаканкара в память о брате, и он просил Динеша согласиться хотя бы на мемориальную комнату в колледже. Но Динеш, распоряжавшийся всеми общественными фондами в деревне, не поддержал его.
«Мы бы сделали это сами, но у нас нет денег», – заключили безнадежно Суреш и Пракаш.
Тут мне пришла в голову неожиданная мысль, – они меня сами подтолкнули к ней. Если я останусь в Индии, я буду писать; я смогла бы издать где-нибудь заграницей свою первую рукопись, и тогда я не была бы бременем здесь никому, и смогла бы помочь всем этим людям. Хорошо бы построить небольшую больницу в память Браджеша, – здесь нет ничего, только маленькая клиника, где доктор Нагар оказывает первую, необходимую помощь в двух грязных комнатах. Ни оборудования, ни аптеки. Да, надо взять рукопись у Кауля как можно скорее и послать ее в Париж к Д'Астье, к единственному человеку, известному мне вне пределов СССР, благо он сам писатель.
Я никогда не считала, что «20 писем» могут быть для западного читателя политическим открытием, потому что они были написаны как семейная хроника, а не как исторические мемуары. Я не ставила себе целью рассказывать об известных или неизвестных политических событиях. Но я знала, что хроника семьи столь необычной и трагической, как наша, безусловно заставит читателя прийти и к политическим заключениям.
Я написала в Париж Любе Крассиной, жене Эммануэля Д'Астье, с которым виделась до того три раза в Москве. Я писала Любе по-русски, что я в Индии, что не хочу возвращаться в СССР, и спрашивала – возможно ли будет издать книгу заграницей с тем, чтобы средства пошли на помощь Калаканкару?
Через несколько дней пришла короткая телеграмма: «Да, возможно». Позже пришло письмо от Любы, которая писала по-русски, что полностью понимает меня. Но никаких практических советов в письме не было.
Могла ли я так довериться людям, которых едва знала? Мне казалось, что обратиться к Д'Астье в данных обстоятельствах безопаснее, чем просить помощи в Индии. Его жена, русская, дочь Л. Б. Крассина[33
Л. Б. Крассин – старый большевик, первый советский полпред в Англии.
[Закрыть]], когда-то в детстве знала мою маму. Наш дедушка, С. Я. Аллилуев, хорошо знал всех Крассиных. – Мне было приятно вспомнить об этом в моем теперешнем безвыходном положении, поэтому я и написала Любе, которую никогда в жизни не видела.
Эммануэль Д'Астье неожиданно позвонил около моей двери в июле 1962 г. Он представился, сказав, что пишет очерк о моем отце и хотел бы уточнить со мной некоторые биографические сведения. По всем правилам советской жизни я должна была бы ему вежливо отказать, или предварительно выяснить в официальных инстанциях, – разрешено ли мне принять иностранца. Но эти «правила» так отвратительны, что я решила ими пренебречь, пригласила его войти в мою квартиру и мы проговорили несколько часов.
Имя Д'Астье было известно в кругах московской интеллигенции: его считали либералом, пацифистом, прокоммунистом, борцом за мир. По-русски был издан его роман о французском Сопротивлении, в предисловии к которому Илья Эренбург дружески назвал его «дилетантом в искусстве и в политике» и «Дон-Кихотом».
Д'Астье сразу же сказал, что Эренбург отговаривал его от встречи со мной, но что он все-таки раздобыл мой адрес у московских знакомых. Он принес мне показать свою брошюру о моем отце и фотографии, которые собрал для нее. Мне пришлось тогда убеждать его, что половина фотографий, собранных им из европейских источников, были фальшивками. Взамен он взял десятка два семейных фотографий из моих альбомов. Он никак не хотел поверить, что такой «источник», как книга Буду Сванидзе «My uncle Joe» – тоже фальшивка. Только сын А. С. Сванидзе, которого я разыскала для встречи с Д'Астье, смог убедить его, что Буду Сванидзе вообще никогда не существовал. Д'Астье записал тогда многое из наших бесед и повторял, что мне нужно самой написать книгу о своей жизни. Через год вышла его книга «О Сталине», где я нашла (без ссылки на источник) мои фотографии и рассказы, с перепутанными именами, датами и фактами.
Вскоре же после этой встречи меня вдруг пригласил к себе на дачу Микоян. Гуляя, он заметил, что, конечно, мне «не запрещено» встречаться с прогрессивными зарубежными деятелями, но что «лучше не стоит». Потом вдруг спросил: – «Тебе никогда не хотелось написать воспоминания? Пиши, если хочешь. Только не давай иностранцам, они будут охотиться за тобой». Я ответила, что не собираюсь ничего писать. Но этот разговор запомнился мне, и потому я так прятала от офицальных кругов свои «20 писем», написанные годом позже. Я знала, что рукопись у меня немедленно отберут или заставят ее переделывать в духе очередной «партийной установки».
Потом Д'Астье приезжал в Москву еще два или три раза, и заходил ко мне. Каждый раз после этого меня вызывали в ЦК КПСС и вежливо спрашивали – «чего хочет этот француз?» И не верили, что он просто привез мне письмо от Любы или французские духи.
Я, конечно, нарушала «партийные правила», не сообщая первая об этих посещениях. Но я и не собиралась им следовать. Для нас затворников, отгороженных в СССР от всего мира, – а особенно для меня, – эта неожиданная и необычная возможность общения с внешним миром была драгоценным событием. Я этим дорожила и верила в симпатию французского писателя и его русской жены, хотя, в общем, мне было о них совсем мало известно. И сейчас я написала в Дели Каулю, прося его переслать мне рукопись в Калаканкар, где я задержусь дольше. Думая об этой забытой рукописи я ощущала желание писать еще, говорить еще о многом…
Если бы я осталась в Индии, то лучшего места для работы, чем эта тихая деревня, не найти.
* * *
Между тем Калаканкар и весь округ горячо обсуждали предстоящие в феврале выборы в Парламент. Динеш был здешним кандидатом от правящей партии Национальный Конгресс, и, повинуясь традиционному вассальному долгу, многие местные крестьяне голосовали за него, часто просто из страха. Это было немного похоже на «выборы» в Советском Союзе. Но в отличие от СССР здесь были на выбор программы и кандидаты семи основных партий.
Я не ожидала такой активности и политической заинтересованности здесь, в деревне. Полуодетые и полуголодные крестьяне, выбиравшие Парламент своего штата и Центральный Парламент, обсуждали все новости, доходившие сюда из местных газет и по радио. У многих были дешевые маленькие индийские транзисторы. Суреш Сингх и его семья, доктор Нагар, староста, учитель местного колледжа, все участвовали в предвыборной агитации, тоже по традиции, в пользу Динеша. Но на самом деле их симпатии далеко не всегда были с ним и даже не с его партией.
В этом штате были сильны оппозиционные партии Сватантра, Джан Сангх и Социалистическая. Правящая партия Конгресс разочаровала многих, и в Лакхнау могло сложиться оппозиционное правительство. Коммунисты не пользовались в этой провинции популярностью, и за них в Калаканкаре агитировал один лишь бедный Рам Дин, которого все звали «товарищ».
16 января в Калаканкаре ожидали Индиру Ганди, объезжавшую свой округ, находившийся по соседству. Смеясь, говорили о том, что сначала в деревню приезжают около 600 «секьюрити», переодетых в крестьянскую одежду, и на каждом митинге, где говорит Индира, они составляют первые ряды. Ожидали, что скоро они нагрянут и в Калаканкар. Дом Суреша был, как клуб: двери открыты настежь, посетители сидели на полу обсуждая новости, слушали радио.
Многие открыто выражали недовольство правящей партией и премьер-министром. Спрашивали меня: а как в СССР? И недовольно качали головами, когда я объясняла им – что такое «выборы» при однопартийной системе. Эти босые крестьяне с транзисторами не могли поверить, что в избирательном бюллетене может быть всего лишь один кандидат, – и весело смеялись над такой чепухой.
Наконец из Дели приехал Динеш, окруженный целой свитой помощников, секретарей, работников на выборах. Весь его западный демократизм исчез, здесь к нему обращались не иначе как «махарадж». Вместо европейского костюма он был одет в белые бумажные чуридар и синий ачкан и принимал посетителей, сидя на тахте, скрестив босые ноги, под портретом своего отца, изображенного во всех регалиях раджи Калаканкара.
Подойти к Динешу и остаться с ним вдвоем для разговора было теперь невозможно. Когда уходили посетители, его немедленно окружали шесть дочек. Динеш делал вид, что забыл наш разговор в Дели. Он был приветлив, угощал меня за столом, но сказал, что мне следует возвратиться в Дели, так как «посольство очень тревожится». Он передал мне письмо Кауля, тоже звавшего меня вернуться в Дели. О моей рукописи в письме не было ни слова.
Я поняла одно – меня зовут в Дели сейчас, чтобы я не встретилась с премьер-министром. Говорил ли с ней Динеш невозможно было выяснить. Я была встревожена тем, что Кауль не возвратил мою рукопись. Он писал, что должен уехать на время, но подождет специально, чтобы увидеть меня, так как очень надеется, что я послушаю его доброго совета и скоро вернусь в Дели. Я написала еще раз, прося его прислать мне рукопись в Калаканкар, и добавила: «может быть у Вас уже нет рукописи и Вы отдали ее в Советское посольство?»
Теперь мне оставалось только попытаться поговорить с премьер-министром здесь, в Калаканкаре. И я наотрез отказалась ехать сейчас в Дели, мотивируя это тем, что у меня виза до 20-го января, а так как следующий рейс Аэрофлота только 26-го, то я еще немного задержусь здесь. Динеш глубоко вздохнул; гостеприимство обязывало его считаться с моим желанием.
«Ну что ж, – сказал он, – моя семья и я уедем отсюда 25-го, вы сможете поехать тогда с нами».
Вскоре деревню, в самом деле, наводнили «секьюрити» премьер-министра. Они осмотрели оба дома и берег реки, их нужно было где-то расселить и началась суматоха. Динеш со своей свитой все время разъезжал по округу, иногда по несколько дней. Наггу готовила дом к приему премьер-министра и ее свиты, и по этой причине меня, наконец, освободили от моей комнаты в радж-бхаване. Я перебралась в маленькую комнату, где жил Браджеш, очень довольная этим перемещением.
В доме Суреша все были рады, что я еще не уезжаю; Наггу же заметно нервничала, боясь осложнений для мужа. Милая Даду курсировала между обоими домами, перенося сплетни туда и обратно. Всем была любопытна и интересна моя очевидная борьба с посольством. Письмо и телеграмма из Парижа также не остались без внимания.
Впрочем, я и не скрывала то, что делала, а в индийской семье вообще не бывает секретов, и чтение чужих писем членами семьи считается закономерным. В обсуждении любых семейных проблем принимают участие все желающие, сидя на тахте или на полу. В Калаканкаре скоро все узнали, что мэм-сахаб не хочет возвращаться в Москву. Каждый новый гость спрашивал меня: – «Нравится вам здесь? Вы бы остались в Индии?» И я не скрывая отвечала, что да, осталась бы… Это вызывало ко мне симпатию. Учитель колледжа, доктор, староста, прислуга, – все сочувствовали мне, но отлично разбирались в том, что ни раджа-сахаб, ни правительство Индии не станут из-за меня портить отношения с СССР. Учитель даже приходил давать мне уроки хинди, который я немного изучала еще в Москве.
Наконец, вся деревня была созвана на митинг возле здания колледжа, где должна была говорить Индира Ганди. Мы поехали туда на нашем «джипе». Семья Динеша уже ждала у входа, семилетняя Ратна в праздничной оранжевой одежде, держала наготове гирлянду оранжевых цветов. Мы тоже встали здесь. Я удивилась, что Динеш не приехал в этот день.
Вскоре подкатил, весь в клубах пыли, лимузин премьер-министра и, быстро выйдя из машины, женщина в сари уже шла к нам, делая намаете направо и налево всем, встречавшим ее. Ратна со всех ног бросилась навстречу и накинула ей на шею гирлянду цветов. Мы все также приветствовали ее, сложив руки в намаете, и, проходя мимо, она быстро отвечала каждому. Она давно знала семью Сингхов, все лица здесь были ей хорошо знакомы, она задержала на секунду внимательный взгляд на мне и на моем белом сари. (Посол Кауль представил меня Индире в Москве летом 1965 года, когда она еще не была премьер-министром). Затем все быстро пошли за ней к открытой галерее колледжа, где был микрофон, а вместо «стола президиума» стояла тахта покрытая ковром, куда уселись Суреш, Пракаш и Наггу. Я села на пол сбоку, рядом со всеми остальными.
Индира Ганди была в темном сари из домотканой бумажной материи в мелкую клеточку. Будучи вдовой, она не носила драгоценностей и украшений. У нее было умное, вдохновенное лицо, острый взгляд. Она долго и горячо говорила на хинди, должно быть, что-то прогрессивное и вселяющее надежды. Кто же говорит иначе накануне выборов? Сидевшая перед ней на земле аудитория не очень внимательно слушала, а скорее разглядывала ее. Если это не крестьяне, а охрана, то они уже в который раз все это слышат… После ей опять поднесли гирлянды цветов, и доктор Нагар, сбиваясь и волнуясь, невнятно прочел адрес от Калаканкара, забыв про микрофон.
Митинг был окончен, и она так же стремительно вернулась в свой лимузин, а мы побежали, подхватив сари, в наш «джип», так как теперь все ехали в радж-бхаван обедать. Премьер-министр не удостоила разговором ни доктора, ни учителя колледжа и никого из приветствовавших ее; может быть она позовет их к столу вечером?
До обеда в гостиной, где было полно народа, премьер приветливо спросила меня, как мне нравится Калаканкар. Глядя ей прямо в глаза я сказала, что очень нравится, и что мне хотелось бы остаться здесь возможно дольше… Индира несколько наивно спросила: – «А вам не разрешают?» – Тут Пракаш решительно села на диван рядом с Индирой и стала говорить ей что-то на хинди прямо в самое ухо. Индира слушала, искоса поглядывая на меня, иногда кивая головой. Раджа и рани Бхадри, специально приехавшие повидать премьера, нетерпеливо переглядывались. Наггу позвала всех к столу. Моя аудиенция с премьером была окончена.
Столы были накрыты в большой столовой, расписанной по потолку подвигами Рамы, и в маленькой смежной комнате. Все было украшено цветами, даже электричество в этот вечер не «бастовало». В маленькой комнате за стол вместе с премьером сели Наггу, Суреш и Пракаш, раджа и рани Бхадри и несколько человек из свиты. В большой комнате угощались, главным образом, многочисленная свита и несколько человек из Калаканкара, недопущенных близко к Индире. Девочки, Даду и я тоже были оставлены за пределами маленькой комнаты, что, впрочем, меня не удивило: я поняла, что Динеш, по-видимому, ничего не говорил премьеру обо мне. Быть может, поэтому он и не приехал сегодня, и распорядился, чтобы Наггу не подпускала меня к ней близко. Ну, что ж, мне неплохо и тут, вместе с Даду, которую не сажают за стол с премьером, хотя это ее дом. Бедная Даду грустно ковыряла свое карри. Еда была чудесной – карри, рис, пряности, фрукты, изобилие и довольство. Знает ли премьер, как живут здесь за стенами «радж-бхавана»?
Я вскоре ушла к себе в комнату, так как мне ничего больше не оставалось делать, и легла спать. Премьер должна была уехать утром, после завтрака.
Рано утром Пракаш вошла ко мне и сказала: «Я говорила вчера с Индирой, вы видели. Она давно знает меня, я с ней обо всем могу говорить. Они все боятся, и сейчас очень плохое время, перед выборами. Я думаю, что если бы вы остались до весны, и она снова будет премьером, ей и Динешу было бы легко вам помочь. Идемте, они завтракают сейчас на верхней террасе, Динеш приехал поздно ночью».
«Все это бесполезно», – сказала я. Но Пракаш помогла мне надеть сари и пошла вперед, сказав: «идемте со мной!» Я пошла с ней, но на душе у меня было противно и грустно.
На верхней террасе, залитой утренним солнцем, Динеш сидел рядом с Индирой и пил апельсиновый сок. Лицо его вытянулось, когда мы подошли, и он впервые посмотрел на меня с открытым недружелюбием. Мы сели. Выпили сок. – «Ну, мне пора!» – сказала глава 400-миллионного народа. Все встали. Динеш сфотографировал семейную группу вместе с Индирой, пригласив меня встать тоже. Потом все пошли вниз, во двор, проводить премьера.
Когда все уже делали ей прощальное намаете, она вдруг подошла ко мне, протянула обе руки и тепло глядя сказала: «Я вам желаю счастья!»
«Желаю вам успеха!» – ответила я, тронутая этой неожиданной сердечностью. И все они ушли.
Мы пошли на нашу маленькую террасу возле моей комнаты. Пракаш вся кипела: – «Динеш не хочет!» – повторила она. – «Они все только и ждут, чтобы вы уехали, Наггу злится… Ах, если бы был жив покойный премьер Шастри! Какой это был добрый человек, и я всегда могла говорить с ним и с его женой. Они были такие простые, а Индира даже ни с кем здесь не говорила, одни только „секьюрити“ вокруг нее! Как все изменилось, в этой стране! Разве так вел себя с людьми Ганди-джи? Теперь они хотят опереться на раджей и махараджей, а Ганди-джи разговаривал с неприкасаемыми, для него не было „неприкасаемых“. Во что теперь превратился Конгресс?» – она горестно качала головой и повторяла то, что говорили здесь все: «Во что превратился Конгресс?»