Текст книги "Только один год"
Автор книги: Светлана Аллилуева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Постепенно, гостеприимные хозяева, у которых я жила, их радушие и простота, участие и симпатия новых друзей, и сама весна привели меня в чувство и вернули к жизни. Я, как Колумб, начала свое «открытие Америки» – прежде всего через домашнюю жизнь тех семей, где мне пришлось быть гостьей более чем полгода. Политику и историю этой страны я изучала еще в университете, и они меня мало сейчас привлекали. Жизнь семьи всегда казалась мне более значительной для познавания страны и общества в целом. И первым, что я узнала на американском континенте, был дом Джонсонов.
74-летний м-р Джонсон, игравший каждый день в теннис с тремя соседями-однолетками, и вечером выпивавший со мной неизменное мартини, был моим «Президентом» этой страны. Он воплощал в себе ее крепкое здоровье, юмор, добродушие, гостеприимство, простоту и естественность. Он превращал в шутку дежурство полицейской машины возле его дома. Однажды, лукаво подмигнув, он предложил мне «удрать». Мы сели в его «шевроле» и он долго возил меня по всем красивым уголкам Локуст Вэлли, Ойстер Бэй, Милл Нэк, а потом повез к океану, и наслаждался «побегом», как мальчишка. Дома он с трудом ходил по лестнице, так как у него плохо гнулись колени, но уверял, что на теннисном корте ему легче. Он с удовольствием отправлялся каждый день на почту, так как его почтовый ящик не вмещал моей почтовой корреспонденции, это его тоже забавляло. Его дом был наводнен незнакомыми людьми, служанки были недовольны; но когда настал день моего отъезда он говорил, что теперь в его доме снова станет пусто и уныло.
Младший сын его был учителем в Нью-Йорке. Он приезжал по воскресеньям, привозя с собой троих маленьких детей, и ловко управлялся с самой младшей, которой было лишь два года. Недалеко от дома была заброшенная детская площадка с качелями, куда теперь ходили играть внуки. Я сидела там с ними возле ящика с песком, где они «пекли куличи», помогала влезть на шаткие качели и мне казалось, что я давным-давно знаю этого добродушного учителя и его светловолосых, кругленьких как херувимы, детей. Эта детская площадка напоминала мне детство, и все полузаброшенное поместье с пустыми конюшнями, заросшим лугом, брошенной жнейкой чем-то напоминало неухоженные, неприбранные поля Подмосковья… Толстый учитель рассказывал о детях, о школе, о том, как он вырос в этой усадьбе, как играл возле пруда, где еще сохранился полуразвалившийся дом дедов и прадедов. Дом так и стоял сейчас, уже без стекол, грозя вот-вот рухнуть, но его жалели ломать, и м-р Джонсон предпочитал ждать, пока дом умрет тихой смертью сам.
Учитель видел, что я в растерянности. Я призналась ему:
«Мне кажется, что я наблюдаю жизнь здесь, как на экране. Я смотрю на нее, она мне нравится, но у меня такое чувство, что я не могу войти в этот экран. И я боюсь, что никогда не смогу…»
«Нет, нет, это пройдет», – говорил он, стараясь заставить меня верить в собственные силы. – «Это пройдет! Я понимаю. Я знаю как вам тяжело думать о детях. Но, поверьте, у вас будет здесь столько друзей!»
Он привез мне из Нью-Йорка фортепианный концерт Брамса, наладил новый проигрыватель в гостиной, и мы слушали музыку, сидя молча, думая каждый о своем. Мы слушали Моцарта, Шумана, прелюдии Баха. Он не знал как развлечь меня, купил мне импровизации на ситар Рави Шанкара, разыскивал одну песню Нат Кинг Коль, которую мне хотелось найти.
Старшая дочь Джонсона, сестра Присциллы, жила недалеко с мужем-врачом и детьми подростками. Она была стройная, как девочка в своих желтых брючках. Ее дом был современным, его простота – изящной и уютной. На ее лице всегда была улыбка – естественная, не наигранная.
Это великолепное качество здешних женщин – они не обременяют вас своими проблемами и несчастьями, – хотя у каждой есть, наверняка, и проблемы и несчастья. Она водила меня в местные магазины, потом купила мне платья и мелочи сама, – мне было лучше не показываться на глаза публике.
Она порхала как легкая бабочка – ей было за сорок, но нельзя было бы догадаться об этом; была приветлива и никогда не расспрашивала ни о чем. Это было, пожалуй, сейчас самым добрым, самым лучшим отношением ко мне: не расспрашивать.
Я ездила два раза в Нью-Йорк в гости к Алану Шварцу и его жене Паоле. Там нас немедленно сфотографировал репортер прямо у лифта. Паола выглядела 18-тилетней, а ей было уже тридцать. Она была грациозна, умна и ловко управлялась с двумя бесенятами-сыновьями, хозяйством и молодым мужем, очевидно, передавшим свой характер неугомонным сыновьям.
Наконец мне удалось повидаться с Ашоком – сыном Суреша Сингха, тем самым Ашоком, который жил в Сиеттле с женой-голландкой и работал в Боинг Ко. Мы созвонились однажды по телефону, потом он прислал письмо, и наконец прилетел на Лонг Айленд.
Ашок оказался милым молодым человеком, по-восточному учтивым, по-западному свободным и естественным. Мы целый день просидели с ним в гостиной м-ра Джонсона возле камина, говоря о его родителях и о Калаканкаре, о возможности строительства там больницы.
Когда в доме м-ра Джонсона узнали, что ко мне приедет в гости «индийский родственник», Мария спросила, что он будет есть, и осторожно осведомилась, будет ли он сидеть на полу и носит ли тюрбан и бороду. Красивый, учтивый молодой человек очаровал ее. Он хвалил ее печение, болтал с нею и с кухаркой и, наконец, сфотографировал их обеих и всех остальных, кто был в доме. Когда он уехал, Мария сказала: «Это – настоящий джентльмен!»
Как-то, в конце мая, я проснулась ночью на своей «викторианской» кровати. Предрассветная свежесть дышала в окно. Где-то лаяли собаки. Пахло росистой, холодной травой. И оглушая, не давая перевести дух, путая все в голове, лился в окно винный дух сирени. В траве ландыши, в доме всюду ландыши, а возле дома огромные, как лиловые стога, кусты цветущей сирени.
Нет, это не Подмосковье, не Жуковка, – хотя вполне возможно ошибиться: там сейчас ландыши, сирень, ночной лай собак…
В этом странном 1967-м году, начавшемся возле Ганга, весна встречала меня три раза, как бы в возмещение всех печалей и утрат.
Первая наступила в Индии в конце февраля, и ее приход было трудно заметить. Как и «зимой», продолжали цвести розы и гладиолусы, по ночам так же звенели цикады. Но в один прекрасный день на манговых деревьях среди темной, жесткой листвы появились незаметные метелочки цветов: это и означало приход весны.
И сразу же все вокруг стало молниеносно покрываться цветами – каждый кустик, каждая веточка. На вечнозеленых кронах выступили свежие листочки, и осыпались отмершие. И не осенью, как на севере, а весной по всей террасе шуршали сухие листья и ветер сметал их в кучи. Не было привычного для северной природы весеннего пробуждения природы, потому что жизнь течет здесь плавно и вечно, как Ганг, не засыпая на зиму. Обновление наступит в середине лета, после того, как пройдут муссонные ливни. А весна в Индии бежит быстроногой девчонкой, звеня браслетами, а ей в спину уже дышит, как раскаленная пустыня, пыльное пекло лета.
Вторая весна пришла в Швейцарии, в конце марта. Здесь началось знакомое, весеннее возрождение жизни. В маленькой мирной Швейцарии весна тоже была уравновешенной, спокойной и уверенной в себе. Она подходила не торопясь, не пугаясь последних снежных буранов, засыпавших снегом темнолиловые фиалки и подснежники. Она знала, что возьмет свое. Через пол дня снег таял, пригревало солнце и как ни в чем ни бывало желтела форсития и пробивались из-под земли гиацинты. Опять заволакивало небо тучами, опять выл ночью ветер, но утром ярко синело небо… И было так радостно ощущать это неудержимое круговращение природы, и невольно душа оживала вместе с нею.
Когда я уезжала отсюда в апреле, весна была в полном разгаре. Последний раз дорога в Цюрих провожала меня розовыми дикими вишнями и цветущим миндалем, кипела белая пена яблонь. Это был прощальный привет Швейцарии, обещавший удачную дорогу. Как дорожные знаки стояли на моем пути эти цветущие деревья, и такой осталась в памяти милая, маленькая страна.
Но на Лонг Айленде в конце апреля было холодно, ни листьев, ни цветов. Лишь в середине мая весна пришла сюда, оглушив своей яркостью и неожиданностью.
Американская весна была похожа на эту страну своим изобилием и богатством, она захлестывала как половодье. В этом году ее надолго задержал холодный апрель. И после долгих задержек, вдруг бурно расцвело все сразу, и это было как во сне, неправдоподобно.
Пылали, как огонь, азалии. Белые догвуды стояли в лесу, как невесты. Эти деревья всех розовых и пунцовых оттенков были новостью для меня – их нет в Европе, их нельзя перевозить на другие континенты. Белые и розовые магнолии, желтоватые рододендроны, все это прекрасно уживалось рядом с обыкновенной нашей сиренью и ландышами – российскими символами весны. Только не было здесь черемухи, и никто не знал английского ее названия.
По всему белу свету цвела и благоухала весна.
«…– Весна была весною даже в городе. …Веселы были и растения, и птицы, и насекомые, и дети. Но люди – большие, взрослые люди – не переставали обманывать и мучать себя и друг друга. Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта красота мира Божия, данная для блага всех существ, – красота располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом».
Так начал Лев Толстой свой роман «Воскресение». Старое английское издание его в красном сафьяновом переплете стояло на полке у м-ра Джонсона.
Душное лето
В начале июня все разъехались из Локуст Вэлли. Присцилла уехала в Атланту, Джорджия, к мужу, чтобы там работать над переводом. К сожалению, нам так и не удалось просмотреть вместе ее перевод. Больше мы с тех пор не встречались.
Я успела познакомиться за это время с Джоан Кеннан, и теперь отправлялась к ним на ферму. Потом Джоан и Ларри уедут на маленький остров Тонга в Тихом океане и будут работать там в Корпусе Мира. Это была красивая молодая пара, и я была рада прожить с ними два месяца.
Мы ехали через зеленые поля и холмы Пенсильвании. Радио в машине громко сообщало новости о только что начавшейся войне между Египтом и Израилем. Это была последняя поездка вместе с братьями-венграми; на ферме уже не предполагалось никаких «секьюрити». Толстяки нещадно дымили огромными сигарами и слушали радио всю дорогу. В чемодане у меня лежал их прощальный подарок: вечная ручка с надписью – «Светлане. Пользуйтесь на счастье. Эл и Джордж».
Зеленая фермерская Пенсильвания выглядела богатой и плодородной страной, похожей на Украину или Кубань, если исключить самое главное – то, что еще сохранилось в СССР как «деревня». Белые и темно-красные домики фермеров выглядели комфортабельными современными коттеджами, возле каждого стоял автомобиль. На самоходных машинах тут и там подстригали газон. Совсем не было видно заборов и изгородей вокруг домов. Это было так приятно; никто ни от кого не отгораживался, не скрывал свою жизнь, не прятался. Плетеная мебель стояла возле домов на лужайках, или на крыльце, смотрящем на улицу. Это создает ощущение доверия людей друг к другу. Изгородь из продольных жердей можно было увидеть кое-где лишь для скота.
Большой дом Кеннанов неожиданно оказался удивительно похожим на помещичью, российскую усадьбу. Особенно со стороны того, что должно бы называться «парадным подъездом» с широкой каменной лестницей, с каменными вазами для цветов, портиком и колоннами. Но подъезжали и входили здесь с другой стороны, которая была чисто американской и вела сразу в гостиную и кухню. Эта странная, но гармоничная смесь стилей господствовала и внутри. Кеннаны привезли из России старые гравюры, картины, фарфор, федоскинские расписные столики. Была даже большая фотография кремлевской набережной, от которой меня передернуло и я подумала: «Опять – Кремлевская стена!?»
Джоан и Ларри объяснили, что дом был построен в начале 19 века, а позже перестроен выходцем из России. Потому его архитектура напоминала российскую. Но его владелец был евреем-торговцем, поэтому в каждой двери была сбоку вделана «мезуза» – трубочка, величиной с мизинец, внутри которой находилась бумажка со священными знаками. Джоан говорила, что благодаря этому дом всегда был счастливым для их семьи: «мезуза» ограждала все входы от злых людей.
Я обошла весь дом в первый день, как кошка на новом месте, приглядываясь и принюхиваясь к мебели и углам. Дом был обжитым и уютным, особенно эти качалки повсюду, деревянные и мягкие. Он был одновременно европейским, американским, русским, да еще эта «мезуза». Все это мне нравилось, потому что я всегда предпочитаю смесь любой традиции.
Каждая комната была особенной. Тут были норвежские фигурки и гравюра Кристиансанда – где жили родители м-с Кеннан. Возле камина в гостиной лежала медвежья шкура. В каждой комнате была какая-нибудь мелочь из России – коробка, матрешка, столик. Везде – огромное количество книг на русском языке.
Просторный кабинет на третьем этаже был полон солнца, лежавшего квадратами на желтом паркете. Он был пустоват, и это было самым чудесным. Одну стену занимали крашенные белой краской полки, полные книг, русских газет и журналов. (Точно такие белые полки остались в моей квартире в Москве…). В папках были собраны материалы о России и вырезки из газет. Огромный некрашеный деревянный стол – легкий, без ящиков – был так удобен для работ, так приглашал расположиться здесь. У окна была, конечно, качалка, старая, жесткая, отполированная временем. И еще была здесь картотека и стоячая лампа. Ходи из угла в угол, думай, пиши – здесь Кеннан любит больше всего работать. Старомодная пишущая машинка стояла на подставке из грубых досок, сколоченной самим профессором. Джоан сказала, что ее отец находит отдых в самой различной работе, необходимой на ферме. Фермерством же в семье никто не интересовался. Рядом жил арендатор со своей семьей, он и обрабатывал землю.
К вечеру мы все трое уселись на ступени заднего портика. Перед домом, за небольшой лужайкой, волновалось светло-зеленое пшеничное поле, за которым виднелась небольшая роща. Оттого, что отсюда не было видно никаких американских построек – пейзаж был совсем среднерусским…
Задний портик был любимым местом семьи для вечерних разговоров. Тут мы проводили каждый вечер этого душного лета, с частыми грозами и ливнями, со светлячками, порхавшими между елок.
В этой усадьбе было что-то меланхолическое, русское. Это впечатление усиливала музыка из фильма «Доктор Живаго», которую любила Джоан и часто заводила. Тема Лары и Варыкинской зимы была, действительно, хороша, она переходила то в вальс, то в воспоминания, и что-то переворачивалось в сердце от нее.
К счастью, мы слушали и другое – народные песни в исполнении Джоан Баец, Джуди Коллинз, Питера Сигера и хора Митч Миллера. Слушали Грига, Баха, – Джоан всегда ставила пластинки в то время как готовился обед и мы были на кухне, или тянули коктейли на заднем крыльце.
Прислуги здесь не было. Каждый делал у плиты, что хотел. Я сделала однажды настоящее карри, Джоан пекла оладьи по воскресеньям, а Ларри орудовал каждый вечер на улице, поджаривая стейк на гриллере. Какие только соуса мы не изобретали! Даже грузинское чахохбили из цыплят с помидорами всем понравилось. После обеда мы с Джоан мыли посуду, запустив погромче пластинки, чтобы было слышно у мойки.
Полдня мы проводили на кухне. Здесь и начинался день утренним кофе за длинным деревянным столом у окна. Стол стоял торцом к окну, а вдоль длинные лавки (совсем как в моей кухне в Москве…) Здесь кормили детей. Обедали же на веранде с сетками одни взрослые, детей укладывали спать. Там ставили на стол свечи и был полумрак, а вокруг мерцали в траве и в воздухе светлячки.
Как хорошо и просто мне было с этими молодыми хозяевами, на десять лет моложе меня. У них не было моего опыта жизни из боли и травм, но была зрелость крепкой, дружной семьи – то, что здесь, очевидно, переходило из поколения в поколение. Поэтому они заботились обо мне, как о младшей сестре. Об этом говорило все, начиная от моей комнаты наверху, где все было просто, без викторианской мебели и рюшек на окнах, и очень удобно. Джоан знала, что в магазины со мной пока лучше не ходить; поэтому она сама купила мне летние платья, белье, парусиновые туфли, купальный костюм, косметику. Никто давно уже так не заботился обо мне. Каждая покупка была продумана и точно соответствовала необходимости. Ларри купил мне синие джинсы – нельзя жить без этого на ферме, – а увидев, что я складываю нитки и иголки в коробку от швейцарского шоколада, принес однажды маленький рабочий несессер. Это были не просто друзья – а мои брат и сестра, так свыклись мы за эти два месяца.
Джоан была необыкновенно хороша собой – высокая, длинноногая, стройная, с естественной грацией лесной косули. Естественность и составляла ее главную прелесть. Она была похожа на Кэтрин Хэпберн в молодости, хрупкостью, в которой есть одновременно что-то сильное и грустное. Ее улыбка была всегда немного меланхоличной, просто так, без причины. Часто я спрашивала – не больна ли она, или устала, или что-нибудь случилось? Нет, она была абсолютно здорова и счастлива, и спокойно продолжала вешать белье, гладить, готовить еду для детей. Я ловила себя на том, что не могу оторвать глаз от нее. Она была всегда в шортах утром, и переодевалась в какое-нибудь милое, изящное платье вечером. Эта молодая женщина знала, как вести дом, и я думала порой, что ей хорошо бы быть хозяйкой большого дома, так, чтобы она не занималась кухней и стиркой, а только развлекала бы многочисленных гостей и все бы наслаждались ее обществом и любовались ею. Но у нее была жизнь полная забот, а тут еще – я, и она каждый день привозила мою огромную почту, от которой я приходила в замешательство.
Не три адвоката, не литературные агенты, не издатели и переводчики, а одна толковая секретарша – вот кто был мне необходим! Но ее у меня не было… По-прежнему было 95% симпатизирующих, понимающих писем. Многие отозвались на статью «Борису Леонидовичу Пастернаку», поняли чувства, заставившие меня написать ее. К этому времени у меня появилось много друзей по переписке в разных странах. Однажды я получила письмо от м-с Сингх из Лондона, где она жила вместе с 28-милетним сыном. Мне было так приятно слышать о единственном сыне, которого имел Браджеш Сингх.
На ферме Кеннанов все сельскохозяйственные работы вела семья арендатора, жившего в соседнем доме. В первый же день, когда я приехала на ферму, я вскоре увидела как к гаражу подъехал красный автомобиль, и из него вышла молодая женщина с модной прической и в белых шортах.
«Это наверное к вам, Джоан?» – спросила я, уверенная, что это подруга.
«Это Хуанита, жена фермера», – ответила Джоан.
Я смолчала…
Жена фермера? Это – ее автомобиль? Да она выглядит как известные советские киноактрисы, у которых, правда, нет такого автомобиля! А этот дом арендатора ничем не хуже домов знаменитых советских академиков…
Вскоре мы подружились с Хуанитой. Вся ее семья работала с утра до вечера. Электричество обслуживало дойку тридцати коров, в большом амбаре девятилетний сын Хуаниты вырастил лучших в округе поросят. Каждое утро начиналось мычанием коров, ревом быка, поросячим визгом из амбара. Все молоко продавалось – это был доход арендаторской семьи, весь день бывшей в поле. Косили, убирали сено, потом кукурузу, потом пшеницу. Все делали машинами; за амбаром стоял целый парк сельскохозяйственной техники. Когда, позже летом, приехали сын и племянник Кеннанов, они тоже помогали уборке.
Хуанита только закатывала глаза кверху, когда я спрашивала ее, – как она все успевает? У нее было четверо детей. Надо было успевать, и вся семья старалась.
Она часто спрашивала меня о том, как работают на полях в СССР, есть ли техника, кому принадлежит земля. Я рассказывала ей, что в СССР земля, продукт и доход от нее принадлежит государству, а крестьяне не владеют ничем, кроме дома и небольшого приусадебного участка. Их работа на колхозной земле оплачивается деньгами или натурой, но плата зависит от общей выработки колхоза. Колхоз же зависим от государственных установок и не может решать сам, что выгоднее выращивать. Крестьяне лишены инициативы и заинтересованности. Молодежь уходит в города. В деревнях остаются старики и инвалиды, и город каждую осень посылает тысячи студентов и служащих на уборку урожая. Кому интересно работать, зная, что сколько ни работай, все пойдет государству? Поэтому деревня в СССР выглядит не так, как дом Хуаниты, а как было сто лет назад здесь, в Пенсильвании.
Хуанита качала головой.
«Может быть, мы не ценим, что имеем», – сказала она однажды. – «Мы все жалуемся, что жить становится труднее и дороже»…
«Да, хорошо бы вам один раз взглянуть на деревню на севере СССР, или в Индии, тогда бы вы поняли, как много вы имеете!» – ответила я.
Хуанита, ее муж и дети к вечеру выглядели усталыми, но довольными. После работы вся семья, вымывшись, усаживалась у телевизора. Дети Джоан тоже убегали туда, у Кеннанов телевизора не было. Когда летом передавали телеинтервью с Хрущевым, все пошли смотреть его в дом Хуаниты.
Иногда там крутили домашнее цветное кино – дети играют и катаются на пони, родственники приехали в гости.
Это – фермер! Это – фермер! – не выходило у меня из головы. В СССР называют рассказы о такой жизни – пропагандой, но вот я вижу все своими глазами… Бедная, несчастная Россия! Какой богатой и цветущей могла бы ты стать, если бы крестьянин работал на земле с радостью, – и для себя!
Я вспоминала слова советского писателя Владимира Солоухина: «Труд на земле приносит радость. Когда эта радость отнята от крестьянина, его работа лишается для него смысла…»
Лето было урожайным. Шли частые грозовые ливни, днем пекло жаркое солнце. Мы ели каждый день свежую кукурузу. Сыновья Джоан и четверо детей фермера загорели и дышали здоровьем. Все ходили купаться на небольшой пруд, где Ларри построил помост. Ларри работал весь день – он умел все. Семья готовилась к предстоящему отъезду на Тихий океан. Свой дом в Принстоне они уже продали.
В характере их обоих было много романтизма, а у Джоан была глубокая душевная потребность помогать другим. Она прошла школу медсестер, собираясь работать на далеком острове. Обоих совершенно не пугала перспектива перемены жизни от комфорта к примитивности. Они повторяли, что «климат будет очень полезен для детей». Правда, могут быть тропические и желудочные болезни – но ничего, они берут с собой медикаменты. Глядя на них я думала, что эта деятельная пара не пропадет нигде. А их два сорванца только поздоровеют от ежедневного купания среди коралловых рифов. Меланхолическая улыбка Джоан совсем не означала слабости, а ее синие глаза иногда загорались таким светом и силой, что я на самом деле ощущала себя «младшей сестрой».
В это душное, грозовое лето мне недолго пришлось наслаждаться покоем в гостях у этой милой семьи. Вскоре буря разразилась и над моей головой.
* * *
Москва долго не могла прийти в себя и решить, что же делать с «перебежчиком». Я так живо представляю себе, как совещались между собой партии и КГБ; как «решали вопрос» в ЦК.
25-го июня, премьер Косыгин, прибывший с визитом в США, заявил на пресс-конференции в ООН: «Аллилуева – морально неустойчивый человек и она больной человек, и мы можем только пожалеть тех, кто хочет использовать ее для политических целей…»
Мы ужинали на ферме, когда по радио передавали пресс-конференцию. На столе горели свечи, в бокалах было красное вино. Я слышала по тону премьера, что он с трудом сдерживается – так ему хотелось бы сказать посильнее. Переводчик перевел, но в его интонации те же слова звучали вежливее и приличнее. Все равно Джоан и Ларри рассмеялись. Мы выпили вина. Я не придала особого значения сказанному. Но не следовало забывать, что партия имеет аппарат, и что теперь машина, в которую «заложили идею», заработает. Это был лишь первый удар из тяжелого орудия.
За следующий месяц я узнала о самой себе из прессы много нового. Оказалось, что я всю жизнь находилась под наблюдением психиатров; страдала необычайной сексуальностью; носила бриллианты Романовых; ела с их золотой посуды и жила в Кремле – в бывшем романовском дворце; присутствовала при подписании пакта 1939 года с Риббентропом, причем уже тогда была взрослой. Что мой отец советовался со мной по каждому политическому вопросу, я вела его дом и без меня не обходилось ни одно решение. Что в Швейцарию я поехала для того, чтобы взять деньги, положенные моим отцом в швейцарские банки… Все это писали американские и европейские газеты, а вырезки мне присылали незнакомые люди. Одна из читательниц приложила копию протеста, который она послала в редакцию.
«Ladies' Home Journal» и «McCall's Magazine» писали, что Браджеш Сингх «обратил» меня в индуизм и вегетарианство, и что в Индии я посещала каждый день храм Шивы (древний фаллический культ) и выполняла религиозные ритуалы, вплоть до ежедневного купания в «священном Ганге».
«Литературная газета» в Москве писала, что я всю жизнь была «истеричкой и параноиком», а московский митрополит Пимен заявил, что ему «ничего неизвестно о крещении Аллилуевой, которая не христианка, а интересуется всеми религиями сразу». Интервью у владыки взял корреспондент лондонской газеты Виктор Луи, советский гражданин.
Затем Виктору Луи правительством СССР было разрешено проинтервьюировать моих детей, сфотографировать все комнаты в моей квартире, переставив предметы по своему вкусу, взять семейные фотографии, запертые в моем столе, взять экземпляр моей рукописи и вывезти все это для продажи лондонским газетам с его комментариями. (В СССР оставались еще экземпляры рукописи «20 писем» у моих друзей, и к этому времени ее прочли многие в Москве).
Вскоре лондонская «Daily Express» начала печатать украденные из моего стола фотографии под заголовком «секретные альбомы Сталина», с комментариями Виктора Луи. В них были перепутаны имена, даты, факты. Виктор Луи сделал некую смесь из этих ничем не интересных фотографий, собственного текста и пересказа моей рукописи. Все это начал публиковать также журнал «Stern» в Гамбурге под видом «мемуаров Светланы». В Лондоне, Италии, Германии, Бельгии, Испании издание «20 писем», запланированное на конец октября, стояло под угрозой: Виктор Луи повсюду предлагал издателям свой вариант.
В Гамбурге он сказал журналистам, что получил фотографии и рукопись в Москве «от семьи Аллилуевой» – хотя о рукописи мои дети никогда ничего не знали и дома ее не было. Фотографии, запертые в моем столе, они могли отдать, конечно, лишь по распоряжению властей, «New York Times», «Washington Post» и «London Times» прямо называли Виктора Луи «давно известным агентом КГБ».
В середине июля на ферму приехал Алан Шварц. Его нельзя было узнать – до того он похудел и побледнел. Мы судились повсюду в Европе, защищая Copyright. Необходимо было немедленно издать хотя бы 200 экземпляров русского издания – тем самым права автора были бы подтверждены. Харпер и Роу теперь решил издавать «20 писем», раньше, чем планировалось – в начале октября. Возникло новое препятствие: Москва оказывала сильнейшее давление на посла США, на Госдепартамент, на всех влиятельных американцев, чтобы «отложить издание книги Аллилуевой, так как ее выход накануне 50-тилетия октябрьской революции повредит советско-американским отношениям». Но издатели отказались отложить срок.
По-видимому, Москва рассчитала, что пока издание книги будет отложено, весь мир уже узнает о ней из «варианта» Виктора Луи с фотографиями, и потеряет к ней всякий интерес. К тому же его «вариант» и комментарии развивали главные пункты московской пропаганды: «сумасшедшая с повышенной сексуальностью и ближайший помощник своего отца». Невинная история с Каплером была раздута до «страстного романа с оргиями». «Пахнущие табаком поцелуи», которыми отец награждал меня в детстве, превратились в сенсационный зоголовок: «Мой отец был хороший человек»…
Поскольку в рукописи, написанной 4 года назад, ничего не было о решении оставить СССР, то «объяснить» этот факт Москва взялась теперь другими средствами. Близкому к коммунистам итальянскому корреспонденту Энцо Биаджи было предложено взять интервью у моих детей, племянницы и так называемых «друзей», которых специально подобрали. Конечно, ни к одному из моих действительных друзей в СССР не подпустили бы западных корреспондентов. «Друзья» повторяли только, – что «после смерти ее отца и после 20-го съезда она была очень несчастна, старые знакомые оставили ее, былая слава померкла. Поэтому единственный выход из мрачной жизни она нашла в бегстве заграницу, а публикацией рукописи надеялась вернуть себе утраченное внимание общественности»… Энцо Биаджи не постеснялся взять интервью даже у Каплера и его теперешней жены. Моего сына упорно расспрашивали «сколько еще было мужей», и я только могу гордиться тем, с каким достоинством бедный мальчик выдержал все испытания, обрушившиеся на него.
Зато моя племенница Гуля, у которой тоже брали интервью, рассказывала небылицы о Сингхе, которого она никогда не видела.
Правда, Энцо Биаджи сохранил в своих статьях приличный тон. Виктор Луи просто врал не краснея: ссылался на интервью с моей теткой Анной Сергеевной, давно умершей; цитировал разговоры с моими бывшими мужьями – хотя из текста было ясно, что он даже не встретился с ними. Вместо Ростова он поместил Юрия Жданова в Одесский университет. Морозова сделал «специалистом по Германии», которой тот никогда не занимался… И, тем не менее, ему верили.
Я знала и чувствовала, что лжи, распространяемой по всем странам, будут верить больше, чему тому, что скажу или напишу я, потому что это – психологический закон общественного поведения. Имя моего отца слишком одиозно, а я живу под его тенью. Реакция общественности имеет свои «душевные движения», которые хорошо учитываются опытными и циничными журналистами.
Из Индии пришло встревоженное письмо от Суреша Сингха к моим адвокатам: он прочел в газетах, что у меня «тяжелое нервное потрясение» и что я нахожусь в больнице. Мне он не писал уже около месяца. Я написала ему, что вполне здорова. Позже выяснилось, что индийская коммунистка Хаджра Бегам, которая была очень любезна со мной в Москве и в Аллахабаде, теперь говорила всем, что я нахожусь в психиатрической лечебнице.
Я знала, что нельзя реагировать на ложь всем сердцем, что это разрушительно; знала, что с клеветой мне придется встречаться теперь всю жизнь. Мир свободной прессы как обоюдоострый меч: каждый пишет, что хочет. Потратить свою жизнь на опровержения всей неправды – не стоило.