Текст книги "Ванна Архимеда: Краткая мифология науки"
Автор книги: Свен Ортоли
Соавторы: Никола Витковски
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Демон Максвелла
Каков физико-химический состав ада? Журнал L'Ami du clergé, основанный ради борьбы с франкмасонством, ответил на этот животрепещущий вопрос, заданный в 1902 году неким кюре, с изрядной долей раздражения: «Должен быть соответствующий закон, но Господь не открыл его нам, так как вообще не имеет обыкновения открывать нам научные формулы, совершенно бесполезные для правильного поведения».
В начале XX века даже ад не освобождался от общего требования, составлявшего стержень современной науки: должны быть законы природы. И в тот момент, когда обеспокоенный кюре задавал свой вопрос. все эти законы казались уже сформулированными, за исключением разве что некоторых частностей. Тогда почти никто еще не знал, что Макс Планк, хотя и не без колебаний, уже погнал квантового зайца, введя прерывность в самое сердце материи[20]20
Точнее, Планк считал, что обмен энергией между материей и излучением может осуществляться только конечными порциями, не поддающимися дальнейшему делению.
[Закрыть]. Напротив, тогда верили, как верил профессор Филипп фон Йолли, лекции которого Планк слушал в университете Мюнхена и которыйотговаривал своего ученика начинать научную карьеру, что термодинамика ставит заключительную точку в теоретической физике и что мир отныне лишен тайн. От движения планет и до электромагнитных волн – все явления объясняются законами Ньютона и уравнениями Максвелла.
И те и другие как будто предполагают, что во Вселенной царит детерминизм – гигантские часы, в которых каждое действие механически привязано к какой-то причине. В «Философском эссе об основании вероятностей», вышедшем в 1814 году, маркиз Пьер Симон де Лаплас предоставил своим современникам апологию, долго еще служившую иллюстрацией науки XIX века. Там он показывал, как ум, обладающий знанием положения и скорости каждой материальной точки во Вселенной, мог бы восстановить прошлое и точно рассчитать будущее. В ньютоновской механике прошлое и будущее практически эквивалентны, поскольку все ее уравнения инвариантны относительно замены направления времени.
А каково же тут место Бога? Наполеону, спросившему, почему он не упоминает Божественного Создателя в своем «Изложении системы мира», Лаплас гордо ответил: «Сир, я не нуждался в этой гипотезе». Ему можно возразить, как это сделал Гастон Башляр, что «гипотеза о существовании математика, обладающего формулой, позволяющей вычислить как прошлое, так и будущее всякого движения, эквивалентна гипотезе Бога». С той лишь разницей, что упомянутый им «ум» вскоре нарекут «демоном Лапласа», так как идея абсолютного знания отдает змием за сотню яблонь. На жалобу Фауста Гёте «Ах, если бы я мог знать все, что природа прячет…» маркиз (к слову сказать, современник великого поэта) без колебаний заявляет, что в принципе это возможно. Только нужно иметь знакомого демона (с этим у Фауста все было в порядке), а кроме того – и это главное – согласиться, что при наличии формулы, которая позволяет рассчитать движение каждого атома, из нее можно вывести все остальное, потому что всякая сложная система сводится к простой сумме простых систем.
Конечно, все это слдишком иллюзорно. В астрономии не удается получить точное решение, если только речь не идет о двух взаимодействующих звездах. Вдобавок всякий современный математик может без труда показать, что детерминизм и обратимость в динамике сохраняются только в самых простых случаях. Наконец, Илья Пригожин и Изабель Стенгерс пишут в своей книге «Новый альянс»:
В мире, созерцаемом демоном Лапласа, отсутствуют сложность и история. Природа, предполагаемая классической динамикой, обладает одновременно двумя свойствами: амнезией и полной определенностью будушего прошлым.
Но в XIX веке (а мы увидим, что и в наши дни демоны неистощимы на подвохи) идея лапласовского детерминизма носилась в воздухе: хорошее уравнение куда ценнее магического кристалла.
Именно в таком контексте в торжествующей физике эпохи возник второй демон. Коробочка, из которой он выпрыгнул, была изготовлена Карно, Клаузиусом, Майером и некоторыми другими – речь идет о термодинамике. Ее второе начало, в частности, утверждает, что всякая работа сопровождается рассеянием энергии. Такой ее деградации и превращению в тепло соответствует рост энтропии, то есть беспорядка в системе: примененное к Вселенной в целом второе начало предполагает неизбежность «тепловой» смерти, когда вся механическая энергия рассеется в виде тепла. Поначалу казалось, что термодинамика полностью согласуется с идеей детерминизма, ибо будущее всей Вселенной предопределено. Но как же согласовать обратимость уравнений ньютоновской механики с термодинамической необратимостью? С одной стороны, необратимость как будто бы полностью соответствует нашему повседневному опыту: эмбрион развивается в младенца, младенец превращается во взрослого человека – и никогда наоборот… Но с другой стороны, биологическая необратимость явно противоречит второму началу термодинамики. требующему возрастания беспорядка в системе, так как организмы, эволюционируя, не становятся со временем менее развитыми. Этот парадокс времени – объясняемый тем. что живые существа не являются «изолированными системами» и поэтому к ним второе начало неприменимо, – привлекал некоторых мечтателей от физики. Джеймс Клерк Максвелл, основатель электродинамики, пытался найти способ показать несостоятельность второго начала. Он представил себе камеру, разделенную на две части перегородкой и заполненную газом из моекул, имеющих различные скорости, а у отверстия в перегородке – демона (лорд Кельвин решил демонизировать невинное существо, придуманное Максвеллом), играющего в швейцара и услужливо открывающего клапан в отверстии при виде молекулы со скоростью выше средней, чтобы она смогла проскочить из правой части в левую. Медленные молекулы остаются в правой части. В конце концов, как объяснял Максвелл, газ в левой части будет становиться все более и более горячим (состоящим из быстрых молекул), а в правой – все более и более холодным (состоящим из медленных молекул), вопреки второму началу термодинамики. А все благодаря «уму маленького наблюдательного существа».
Много позже, на конференции «Наука и свобода суждений» Максвелл заявит выпускникам Кембриджа, что только динамические объяснения полностью детерминированы. И придется ждать физиков Лео Сциларда и Леона Брилльюэна, чтобы они разрешили в 1950 году парадокс Максвелла: накопление информации, по словам Брилльюэна, эквивалентно расходованию энергии. Поэтому накопление знаний демоном Максвелла влечет также возрастание энтропии. «Демон состарился, пора отправлять его на пенсию», – иронично завершил Брилльюэн свое рассуждение. И все же демон, несмотря на почти полную дисквалификацию, остается покана своем посту. Пристрастие к мифу об объяснимости Вселенной простыми универсальными законами, допускающими математическую формулировку, – болезнь с рецидивами, а вместе с ними возвращается вера в то, что вот-вот ученые смогут построить оончательную теорию. «Потребуется несколько лет, – говорил Френсис Бэкон около 1600 года, – чтобы окончательно разоблачить все тайны природы». Эхом на эти слова откликнулся астрофизик Стивен Хокинг в 1980 году, когда, заступая на кафедру, возглавляемую некогда Ньютоном, дал своей инаугурационной лекции такое заглавие: «Виден ли конец теоретической физики?» Подразумеваемое здесь утверждение умышленно провокационно, но оно верно отражает важную часть воображаемого мира науки. И нашего демона, если у кого есть желание его поискать, несложно обнаружить в добром здравии, поселившимся в молекулярной биологии и генетике. Ему даже оказана честь быть упомянутым в названии одной из глав знаменитой книги Жака Моно «Случай и необходимость», и он всегда при деле у тех, кто привержен идее биологического детерминизма. В середине 1970-х годов Е. О. Уилсон, специалист по муравьям, написал толстый кирпич, озаглавленный «Социобиология», где, тщательно проанализировав сообщества насекомых, он переходит, в самом конце книги, к далеко идущим аналогиям, имеющим уже отношение к людям. Волей-неволей он открыл лазейку для самых разных «социобиологов». строящих свои теории вокруг простой идеи: общество – следовательно, гены определяют общество. Эта идея, очевидно, пользуется большой популярностью в Соединенных Штатах – иначе почему там верят группам ученых, которые напряженно ищут гены, ответственные за склонность к насилию, гомосексуализму или интеллектуальной деятельности? Хотя гены, несомненно, играют свою роль в формировании поведения, поведение ни в коем случае не может сводиться лишь к выражению гена.
Внезапно наши демоны, напоминая скорее персонажей мультфильмо Тэкса Эйвери, стали обнаруживать фаустовский энтузиазм по отношению к науке. Об этих демонах, а значит, и об ученых вполне можно сказать словами Мефистофеля: «Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо…» Они всегда терпят крах в поисках окончательного закона, зато обречены на успех во все новых и новых открытиях.
Прогресс не остановить
«Пятьдесят лет назад, – писал Леон Блуа около 1901 года, – не зная о мрачном Средневековье, невозможно было сдать необходимые экзамены. Юный буржуа, который усомнился бы в непроглядности этого мрака, не смог бы даже жениться». Сегодня уже объявлено «новое Средневековье». Студент Национальной административной школы при малейших подозрениях, что он сомневается в этой перспективе, был бы, вероятно, подвергнут длительному опросу с пристрастием. В своей книге с эпонимическим заглавием Ален Менк утверждает, что с Божьей помощью и при поддержке соседей человек Средневековья был готов встретиться лицом к лицу с миром, не уповая на прогресс. Идеалы, по его мнению, заменили в XX веке миф о прогрессе и связанном с ним «новом времени». Агония этого мифа, утверждает Менк, возвращает нас к новому Средневековью.
Идет ли речь о пророчестве или о констатации? Умберто Эко поставил такой вопрос в статье для журнала «Эспрессо» за 1972 год, посвященной этой бурно обсуждавшейся тогда теме. Вредние века, напоминал Эко, состоят из двух существенно различающихся исторических периодов: первый – от распада Римской империи до 1000 года – был полон культурного шока и кризисов, этим распадом вызванных; второй – после 1000 года – завершился появлением итальянских гуманиство. Многие историки считают, что на указанные два периода приходятся три возрождения: первое – каролингское, второе – возрождение XI века и, наконец, третье – просто Возрождение, с большой буквы. Совершенно очевидно, продолжает Эко, что сравнивать конкретный исторический момент (сегодняшний день) с отрезком времени более чем в тысячу лет – дело неблагодарное.
К тому же Средние века были вовсе не чужды идее прогресса, связанного с надеждой на золотой век, на второе пришествие Христа и с ощущением постоянного духовного совершенствования. От греко-иудейского первоисточника эта идея передалась христианству, с одной стооны, через мессианизм, а с другой – через построение познания; время у святого Августина линейно, и человечество его «града Божия» последовательно воспитывалось на протяжении веков. Когда восемью столетиями позже в свою очередь раздался голос Бернара Шартрского, в нем явственно прозвучала вера в человеческий прогресс: «Мы карлики, взобравшиеся на плечи исполинов. Мы видим намного дальше, чем они, вовсе не потому, что обладаем более острым зрением или более высоким ростом, а потому, что они возносят нас на свою гиантскую высоту». Этот знаменитый образ (принятый, в свою очередь, и Исааком Ньютоном) выражает, согласно историку Жаку Ле Гоффу, «ощущение прогресса культуры. Или просто – прогресса истории».
В занимающем нас вопросе «прекращается ли прогресс?» подразумеваемый ссылкой на Средние века контрпример представляется чем-то большим, нежели простая игра ума. Он причастен к мифу, поскольку темные века противопоставляются просвещенным. Мировой хаос отступает под натиском неумолимого прогресса, давая дорогу новому гармоничному порядку. Идея прогресса, резюмирующего прошлое и предрекающего будущее[21]21
В соответствии с определением Дж. Б. Бари, данным в его книге о прогрессе (1920).
[Закрыть], покоится на таком видении истории, согласно которому общество медленно, но уверенно и неотвратимо движется в желательном направлении.
Эта идея достигла своего пика между 1750 и 1900 годами. Прежде всего в эпоху просвещения, когда она, под различными влияниями, объединила министра финансов Людовика XVI и маркиза Кондорсе, шотландского философа Адама Смита и графа Сен-Симона. Согласно духу времени, мало-помалу прогресс заменял Провидение. Более того, он слился с идеями свободы и равенства: на горизонте виделось лучшее общество, возможно, управляемое учеными, как «Новая Атлантида», утопия, созданная воображением Фрэнсиса Бэкона в начале XVII века.
Потому что – как, например, для всякого Кондорсе – путь, ведущий к золотому веку, проложен наукой. В основании всех политических и моральных ошибок – к этому, в сущности, сводятся его высказывания – лежат ошибки философские, связанные, в с вою очередь, с ошибками научными. Если, зная законы, можно предсказывать явления, то, зная историю человека, можно предсказать и его предназначение. В ту эпоху наука рассматривалась как поиск знания. Разумеется. поиск должен быть беспристрастным; а также очевидно, что сами искатели – это абсолютно преданные истине люди, все силами борющиеся с предрассудками.
В этом портрете угадывается образец, вдохновленный легендарной фигурой Галилео Галилея и состоявишимя над ним судом, который, в своей мифологизированной версии, дал великому ученому повод произнести свою знаменитую фразу: Eppur, si muove («А всё-таки она вертится»)… Воображение с готовностью рисует эдакого озорника и ворчуна, благоразумно выказывающего покорность одетым в пурпур инквизиторам, которые заставляют его отречься от ошибочной теории Коперника о движении Земли. Разумеется, Галилей не произносил ничего подобного по окончании процесса, но, независимо от этого, невозможно отрицать, что Церковь своим догматизмом лишь способствовала установлению ассоциативных связей между свободомыслием, независимостью суждений, доходящей порой до критиканства, рационализмом и научным поиском. После этого прогресс уже навсегда укоренился в науке.
В XIX веке прогресс соединился и с революционной триадой – свободой, равенством и братством, став господствующей идеей, так что триумфальное вступление в лучшее социальное будущее гарантировалось человечеству научно. С Огюстом Контом и его законом прогресса (любовь в начале, порядок в основании и прогресс в перспективе) возникла и утвердилась идея, что социальная эволюция всегда благотворна. «Прогресс – это закон жизни», – утверждал социолог Герберт Спенсер. Прогресс или эволюция? Для геолога Чарльза Лайеля, как и для Чарльза Дарвина, эти два слова были синонимами и обозначали постепенное изменение. С точки зрения Гобино (его «Эссе о неравенстве человеческих рас» было опубликовано в 1855 году), и прогресс, и эволюция должны привести высшую расу (арийскую) к господству на земле. В более осмотрительном ключе выступил экономист и философ Джон Стюарт Милль, опубликовавший свое эссе «О свободе» в 1859 году – одновременно с «Происхождением видов» Дарвина. Там он защищает исходный принцип свободы, основанный на уважении к ближнему; исключение составляют «калеки», «дебилы» и некоторые «отсталые расы». Милль, для которого детерминизм – один из главнейших законов природы, проповедует идею прогресса как никто другой, но его прогресс не обязателен для всех на свете.
Далеко не все было безоблачно в том веке, столь благословенном обилием открытий и изобретений. Критики, пусть и немногочисленные, источали яд. Прошла индустриальная революция и оставила на обочине немало народу, в то время как научная идеология сориентировалась ей в кильватер. Весьма показательным для этого нового настроения было выступление известного немецкого физика Гельмгольца, когда он, подчеркивая в 1893 году призвание ученого искать истину, признал как бы нехотя, что наука может «при случае» приносить социальные блага. А идея прогресса достигла своего апогея с Тейяром де Шарденом, выразившим уверенность, что именно «на основании идеи прогресса и веры в прогресс человечество, столь раздробленное ныне, объединится». Но тут разразилась война четырнадцатого года, и вместе с ней Запад на полном ходу очутился в мире, где, по словам Поля Валери, «прогрессом называют склонность к фатальной определенности». Наука вся без остатка отдалась индустриализации, и ученый мир к этому приспособился. В самом конце войны Эйнштейн скажет о большей части молодежи, что «они становятся офицерами, коммерсантами или учеными исключительно в силу обстоятельств». А за стены академий, созданных исключительно ради решения фундаментальных проблем, все больше станут проникать прикладные, технические и практические задачи.
С этих пор прогресс перестают воспринимать как благодать – он становится обычным человеческим занятием, подверженным, как и все прочие, ошибкам и сомнениям, глупости и продажности, как о том свидетельствуют науки, присосавшиеся к мясорубке, которую со временем стали называть «войной химиков». Но сама идея сохраняется. В 1933 году, несмотря на Великую депрессию, в Чикаго организуется всемирная ярмарка под названием «Век прогресса». Она проходит под девизом «Наука находит, промышленность применяет, человек потребляет». По этому оптимизму очень скоро пройдет каток Второй мировой войны, «войны чародеев» (как ее назовут из-за стремительного развития радаров и электроники) и Хиросимы. Прогресс, как предчувствуют в интеллектуальных кругах, вступает в зону неопределенности. Это особенно ощутимо из-за индетерминизма, подкопавшегося вместе с квантовой физикой под спокойный лапласианский детерминизм. Наука осмотрительно отстаивает свой нейтралитет по части социальной ответственности, и не остается никого, кто взялся бы перекинуть мостик, в иных условиях обязательный, между научно-техническим прогрессом и прогрессом человечества. Надо сказать, что эта позиция становится все более неприемлемой: после талидомида, Лав-чэнел, Бхопала, Чернобыля и других техногенных катастроф светлый облик прогресса заметно омрачился. С течением времени объективное познание, в котором надеялись когда-то найти неисчерпаемый источник разнообразных благ, все меньше и меньше напоминает рог изобилия, зато все больше и больше – ящик Пандоры.
Главы государств изо всех сил пытаются «противостоять негативным эффектам научно-технической революции, полностью изменившей тип занятости миллионов рабочих»[22]22
Из речи Франсуа Миттерана.
[Закрыть], ненавязчиво указывая тем самым на нового врага в лице прогресса. Отныне на войну отправляются во имя обуздания познания – идет ли речь об экономических войнах, борьбе против СПИДа или мышечной атрофии Дюшена. Лежащий в основе такой постановки образ тем более парадоксален, что ключевое слово сегодня уже не познание, а его внедрение, то есть инновация. И не важно, какие именно инновации подразумеваются, поскольку никто не интересуется глобальной целью. Достаточно зловеще повторять: «Прогресс не остановить».
«Никакое общество не процветает, – говорил Токвиль, – никакое общество не существует без догм». Без мифов, сказали бы мы теперь. И миф о прогрессе, без сомнения, болен, он утратил свою изначальную наивность. В конце концов, слово progressio означает по-латыни «движение к добродетели».
Змея Кекуле
У бензола необычный запах; пары его удушливы и даже канцерогенны; он горит, испуская внушительный черный дым; его формула, как нам твердят учебники, C6H6, где шесть атомов углерода образуют кольцо, или «цикл». Среди прочих замечательных свойств (как то: быть основой для множества красителей, инсектицидов, взрывчатых веществ и пластмасс) он обладает такой же прозрачностью, как и вода, поэтому стеклянный предмет, погруженный в бензол, становится совершенно невидимым! Но это еще не все: у этой немного магической жидкости совсем не банальная история. Разъяснение ее структуры заполонило хроники в середине XIX века и продолжает удивлять до сих пор. Подумать только: она была открыта во сне!
Я подвинул свое кресло поближе к огню и погрузился в дремоту. Снова перед моими глазами закружились атомы. <…> Длинные цепи, часто тесно сплетенные, непрерывно двигались, свиваясь и развиваясь, словно змеи. Но что это? Одна из змей ухватила себя за хвост и закружилась перед моими глазами, будто дразня. От пронзившей меня догадки я проснулся…
Человека, «увидевшего» во сне формулу бензола, которую на протяжении многих лет искали все его коллеги, звали Фридрих Август Кекуле. В ту эпоху (1865), когда химики ломали копья по поводу атомов, которые одни считали существующими реально, а другие – лишь удобной научной абстракцией, Кекуле сделал свой выбор: он не просто признавал их реальность, но и не переставая видел их во сне, внутренним взором. И в самом деле, такое с ним приключилось не в первый раз. Семью годами раньше атомы уже скакали у него перед глазами, когда он ехал в омнибусе по улицам Лондона. Тогда он заключил, что атомы углерода могут соединяться в длинные цепочки, тем самым заложив основы (при учете четырех связей, которыми углерод может сцепляться со своими соседями) органической химии. Эта наука добилась неслыханного успеха в конце XIX века, поскольку позволила синтезировать наконец органические вещества и показала, что живые существа живы совсем не потому, что в них, как прежде верили, «вдохнули жизнь».
Можно удивляться тому, что химики проделали путь от цепи к циклу в то же самое время, когда люди учились крутить педали велосипеда: первая цепная передача была изобретена в 1869 году… Менее удивительно выглядит идиллическая картина, объединяющая змею с яблоком Ньютона. А если говорить серьезно, то нетрудно себе представить возмущение тех, кто в Бога верил больше, чем в атомы, изрядно отдающими серой заявлениями химиков, из которых прямо следовала избыточность Божественного вмешательства в создание жизни. К тому же сон творца органической химии был вполне эзотерическим. Змея, кусающая свой хвост, – это же Уроборос, символ единства материи и Вселенной, священного кругооборота творения, в котором чередуется порождение с пожиранием. Проще говоря, это образ, тесно связанный со знаменитым «все во всем», а также, если угодно, с «и наоборот», вносящим необходимое уточнение.
Но, как ни странно, наиболее яростно против сна Кекуле выступили вовсе не теологи, а сами химики. Не могло быть речи о том, чтобы строить новую науку, только что с большим трудом очищенную от алхимического наследства, на основании приснившейся змеи, кусающей свой хвост. Сам того не подозревая, Кекуле задел деликатную струну… которая продолжает звучать до сих пор. Год спустя в немецком специализированном журнале Chemische Berichte[23]23
Сообщения по химии (нем.).
[Закрыть] появился рисунок, изображающий два бензольных цикла, каждый из которых состоял из шести держащих друг друга за хвост макак. После этого сновидение не раз подвергалось подобным атакам со стороны честных химиков: последняя датируется 1985 годом, когда Американская химическая ассоциация посвятила вопросу о бензоле одно из ежегодных заседаний. На нем выступили два американских химика, доказывавшие, что Кекуле не мог увидеть свою знаменитую формулу во сне.
Обилие пролитых чернил и изведенной бумаги ради какого-то сна невозможно объяснить ни неприятием алхимии, которая была, хотим мы того или нет, предком химии, ни какой-то теологической строгостью, так что приходится искать другую причину. Как и на Ньютона, проводившего, кстати, долгие месяцы, раздувая свои алхимические печи, Галилея или Эйнштейна, на Кекуле снизошла благодать – более того, благодать в том самом смысле, который ей придавали адепты древних эзотерических учений. Книга «Ля Фонтэн о любви к науке» – классика алхимической литературы, она написана в 1413 году валансьенцем Жеаном де Ля Фонтэном, и в ней по пунктам расписано, как знание нисходит на посвященных. Можно биться об заклад, что популярный миф о «низошедшем знании» именно здесь берет свое начало. В самом деле, за четыре с половиной века до Кекуле Жеан обладал не меньшей склонностью к вещим снам и за два с половиной века до Ньютона ценил прелести фруктовых садов:
И, отобедав, я уснул,
Расположившись в том саду;
И как мне кажется теперь,
Пробыл я долго в забытьи,
Тому причиной – наслажденье,
Что мне явило сновиденье.
Во сне Жеан встречается с «двумя прекрасными ясноокими дамами», а именно – с Мудростью и Познанием. Они-то ему и открыли, что:
В этих цветистых виршах заключено нечто неприемлемое для вчерашних и сегодняшних химиков. Несправедливость того, что кому-то удается найти решение во сне («Почему именно их выбрали ангелы Спасителя?» – спрашивал Инфельд), тогда как другие вкалывают до кровавого пота, но не могут достичь обетованных земель; сам факт, что истина отдается бесплатно, тогда как ее надлежит обретать только в результате скрупулезного труда по сведению вместе разнообразных противоречивых данных, отыскивая скрытый в них смысл. Наука строится исключительно на опыте и разуме, даже если допустить – в конце концов, ничто не совершенно, – что какие-то ее корни скрываются в реторте алхимика.
Змея Кекуле прославилась оттого, что заползла в эту (мифическую) расщелину, которая отделяет научное от ненаучного. Напрочь отрицая возможность узнать основополагающую истину из сна, химики заняли позицию столь же догматическую, как и народная мудрость, ни минуты не сомневающаяся в Божественном откровении. Неутомимый труженик и убежденный рационалист, Кекуле, видимо, сумел воспользоваться тем благоприятным состоянием ума, которое возникает в полусне, когда сознание медленно угасает, когда научная строгость, обволакиваемая дремотой, постепенно смягчается, когда привычные доводы непривычно меняют порядок, вставая на место, как части головоломки. Конечно же факт, что некоторое количество задач – химических, математических и прочих – было решено в состоянии полусна, представляет больший интерес с точки зрения физиологии, чем откровения. И если вокруг пресловутой змеи Кекуле разгорелись страсти, то только потому, что граница между сознанием и телом или между наукой и народной мудростью столь же неуловима, как едва задремавший уж.