Текст книги "ЧИСТАЯ БРЕДЯТИНА"
Автор книги: Стив Мартин
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
В ПОИСКАХ КОВАРНОГО ФИЛИППИНЦА
«Мы видели раскосого опасного япошку, мы видели коварного филиппинца…»
– Марлон Брандо высказывается о кинематографе в шоу «Ларри Кинг живьем»
Коварный филиппинец. Как часто я укладывался вечером спать, а эта фраза эхом отдавалась у меня в голове. Однако лишь совсем недавно я осознал, что никогда ни одного настоящего коварного филиппинца на самом деле не видел. Я проезжал через филиппинские кварталы, и всё, что я там видел, казалось мне достаточно простодушным. Вывески того или другого – химчистки ли, авторемонта, – все они выглядели безобидными, но, видимо, истинное их вероломство таилось где–то внутри. Мне стало интересно, при каких обстоятельствах коварство выходит на поверхность.
Я несколько лет проработал с филиппинкой и теперь решил провести небольшой эксперимент. Я спросил ее, как бы она поступила, если бы стала свидетелем дорожно–транспортного происшествия, и на месте аварии кто–нибудь шарахался бы, не зная, что делать, как ушибленный.
– Я бы остановилась и помогла бы, наверное, – ответила она.
– Зачем? – спросил я. – Получить что–нибудь взамен?
Она пристально посмотрела на меня:
– А вы бы что сделали – вызвали подмогу и остались дожидаться, когда подоспеет помощь?
Я понял, что у нее перед глазами стоит стереотип Милосердного и Вежливого Белого Англо–Американца, и содрогнулся от отвращения. Я так расстроился, что чуть было не захотел разозлиться.
Я решил взять в прокате фильмы, где можно будет изучить, как изображают филиппинцев. Я посмотрел «Крестного отца», «2001» и «Унесенных ветром». В них не наблюдалось ни одного упоминания о коварных филиппинцах. Почему? Вероятно, киноиндустрия тайно управляется филиппинцами. Вероятно, это их рука прячется за такими фильмами, как «Логичный филиппинец» (1986), «Простодушный парень из Манилы» (1993) и приключенческой классикой «В дебрях коварного Лаоса» (1995). А если так, не являет ли это нам их несомненное вероломство?
Мой друг рассказал мне о фантастическом филиппинском иглотерапевте. Я позвонил записаться на прием.
– Что вас беспокоит? – раздался обманчиво приятный голос на другом конце провода.
– Я… мне… – Эту часть плана я недоработал. – Меня… я…
Я повесил трубку. Тридцать секунд спустя зазвонил телефон. Там никого не было. Сначала я не придал этому значения, но потом признал изощренность тактического хода: определитель номера! Коварный филиппинец перезвонил мне, определив мой номер, и теперь его знает! Опасаясь ответного удара, я перезвонил сам и записался на прием.
Я вошел к нему в клинику и сел ждать. Ждать чего, интересно? Возможно, чтобы меня перехитрили – так или иначе. Ассистентка попросила меня заполнить анкету. Она умно подтолкнула ко мне листочек и искусно предложила карандаш. Я заполнил бланк, прислушиваясь к закодированному диалогу, имевшему место в кабинете. Банальные вопросы о погоде больше не казались пустыми любезностями: то были сложно структурированные фразы, в которых начальная буква каждого слова складывалась в девичью фамилию моей мамы. Едва войдя в кабинет, я начал вворачивать доктору и его медсестре уникально американские словечки. Типа «спелись». Мне хотелось увидеть их реакцию. Никакой реакции не последовало. Если не считать одного – взгляда настолько коварного, что я содрогнулся.
Затем произошел такой диалог:
– Здесь говорится, что вы хотите лечиться от чумки.
– Да, – парировал я. Грубую игру они тут ведут.
– Чумка – заболевание собак.
Озера пота у меня на лбу мгновенно собрались в карту штата Мичиган.
– Да, – ответил я. – Меня беспокоит, не заболела ли ею моя собака.
– Так вы пришли по поводу нервозности? Хотите, чтобы я вылечил вас от беспокойства?
Не–ет, это не пустячная пикировка двух достойных противников. Это закодированная шахматная партия слов, головокружительное проявление хитрости.
Иглы впились в тело. Четыре в уши. Три в череп. Некоторые вворачивались вручную. Сквозь некоторые пропускался электроток. Десять минут спустя их вынули, и я ощутил замечательное спокойствие. Столы перевернуты. Коварный филиппинец унял мою тревогу, и я теперь у него в долгу. Он победил. Я предчувствовал какие–то формы коварства, но никогда не подозревал, что они возвысятся до такого уровня изощренности.
Я вернулся домой и включил телевизор. «Шоу Ларри Кинга» еще продолжалось:
– …бессчастного итальянца, уклончивого чилийца, возбужденного гавайца, едкого норвежца, строгого эскимоса, громогласного канадца…
– Наше время на исходе, – сказал Ларри, и передача закончилась.
Мне нужно было куда–то сбежать. Я сложил чемоданы, забронировал себе билет на «КовЭйр» (официальная филиппинская авиакомпания) и вылетел на Гавайи.
ГАДКАЯ СОБАКА
– Ты гадкая собака, очень гадкая собака! – кричит доктор Фогель.
Я покажу тебе, что такое настоящая гадкая собака, думает Джаспер, трюхая по вестибюлю к миске, у которой он может спокойно подумать.
Надувшись возле своей посудины, Джаспер пытается все разложить по полочкам. Курьера «ФедЭкса» следует обгавкать, черт бы его побрал. Когда он за воротами, он еще не переступил порог узнавания. А приближаясь, он его переступает. Еще бы я на него не гавкал, хоть я и знаю, кто он такой. А вот сантехник – еще ниже курьера. Я просто говорю: берегись, у него разводной ключ. Что тут ужасного?
Мимо крадется кот. Джасперу в голову приходит только одно определение, которое он никогда не произнесет вслух: Бояка.
В соседней комнате доктор Фогель разговаривает по телефону:
– Так вот, мне этот пакет нужен сегодня, иначе все псу под хвост.
Джаспер содрогается. Терпеть не могу, когда он использует такие выражения. Неужели он не понимает, как мне больно? Неужели не соображает, что говорит? Почему он не может выражаться, например, «будь всё проклято», как все нормальные люди? «Будь всё проклято» – приличное благостное ругательство, с какой стороны ни посмотреть. Даже задом наперед. Получается… получается… о, только не это!
Звонят в дверь. Джаспер подскакивает и несется к ней, заливаясь лаем. Хозяин и собака прибывают к цели одновременно.
– Тихо, Джаспер! Тихо! – командует доктор Фогель, но Джаспер утихомириться не может. Дверь открывается. Это курьер «ФедЭкса».
Ой–ёй, думает Джаспер. И немедленно тычется носом курьеру в промежность. Им это нравится; это его спасет, прикидывает Джаспер.
И немедленно слышит сверху:
– Гадкая собака! Гадкая, гадкая собака!
Что? Опять гадкая? Джаспер пытается сохранить на лице счастливую ухмылку, но внутри он убит. Наблюдает за обменом подписи на пакет, затем идет за Ним, надеясь, что его сейчас потреплют по голове, скажут ободряющее слово – хоть что–нибудь. Но не получает ничего.
Джаспер ныряет головой в свою посудину с водой, пряча большие грустные глаза. Это большая, очень большая проблема, думает он. Той ночью, лежа на своей постели, набитой опилками, Джаспер понимает: что–то у него в мозгу приказывает ему отличать курьера «ФедЭкса», на которого следует гавкать во всех обстоятельствах, от Бабушки Фогель, которой он демонстрирует свое восхищение, катаясь по полу и выставляя напоказ гениталии. Но как же мне удерживаться от того, что я хочу делать – нет, должен делать? Позывы так сильны, они основаны на таком множестве факторов и тонких оттенков. Он решает, что ему недостает какого–то главного клочка информации, некоего общего правила понимания, что наставит его на верную и прямую тропу. Джаспер приходит к заключению, что мудрость эту он сможет отыскать, пустившись вокруг света. Для него свет определяется пятифутовым забором, окружающим его двор, и всем, что внутри.
На следующее утро Джаспер – ранняя пташка. Он бочком пробирается вдоль забора, прижимаясь к стене и не отрывая носа от травы. Через час он осознает, что занятие его совершенно бессмысленно, если не считать чистого удовольствия, от него получаемого. Некоторое время он околачивается на кухне, строит большие глазки, но ему не достается ничего. Невознагражденный, Джаспер отправляется к постели вздремнуть. Кладет нос поближе к последней притыренной собачьей галете и тычется в нее. Он думает: странствия и поиски – это трудно, – после чего переворачивается на спину, задирает лапы в воздух и засыпает.
Резко проваливаясь в сон, Джаспер воображает, как гребет по воздуху сквозь огромную галерею с картинами. Хотя на самом деле в музее он ни разу не бывал, один раз случайно устроил себе экскурсию по сайту лондонской галереи Тейт в Интернете (все буквы Т–Е–Й–Т на клавиатуре слева, и один удачный мазок лапой отправил Джаспера в киберпространство). А теперь, во сне он крутится и вращается в воздухе, разглядывает картины и так, и эдак, читает таблички. Сон его, вихрясь из примитивного собачьего бессознательного, видоизменяет биографии всех художников: «Йоганн Фюзели, швейцарский художник и бывший пес». «Джованни Баттиста Тьеполо, итальянский художник и бывший пес». И Джаспер видит, что художники эти преобразовали свою собачью природу в изумительные произведения искусства.
Из сновидения Джаспера выдергивает дверной звонок. Верх берет сознание, и прекрасный сон снова впитывается в тонкую кору головного мозга. Поднимаясь, Джаспер заглядывает в череду окон – от спальни до кухни, а за кухней – на улицу. Видит белый прямоугольник фургона «ФедЭкса». И, подстегнутый импульсом, несется к двери.
Мчась к вестибюлю, он ощущает, как в нем зарождается «гав». Джаспер – как боксер, у которого внутри туго свернут хук слева, как молоточек будильника уже на пути к своему звонку. Джаспер знает, что ему предстоит: холодное порицание хозяина, уравновешенное восхитительным ужасом на физиономии курьера. Лай ворочается в его нутре. Джаспер чувствует его у себя в животе, вот он поднимается к легким. Вся химия его тела подхлестывает его, словно хлыст жокея, и Джаспер сворачивает за угол. Там белым силуэтом сверкает цель – передает аккуратную коробку «ФедЭкса» его любимому и такому беззащитному хозяину. Джаспер тормозит, и мясистые подушечки лап противостоят гладкому паркету, а инерция движения прессует всю собачью энергию и выжимает лай из горла. Хозяин смотрит на него, он открывает пасть – «гав» уже залег у него в тылу языка. Вот он перекатывается по влажной губчатой розовой поверхности – и чудо, переродившееся в Искусство, воспаряет из неглубокого подсознания и трансформируется в звуковые волны, скругляя колючки высоких звуков и плавно огибая расщелины зазубренных низких. Джаспер бросает взгляд на хозяина, и наружу вырывается сочный баритон:
– На нас обрушилась жара,
Тропическая летняя жара…[5]5
Строки из песни Ирвинга Берлина «Летняя жара» (1933).
[Закрыть]
И больше ни звука. Проходит целая вечность исполнителя – время между финальной нотой арии и всеохватным взрывом овации. И наконец, в безмолвный неощутимый туман, клубящийся в собачьей башке, проникает хозяйский голос:
– Хороший мальчик. Хороший, хороший мальчик.
Джаспер разворачивается, всем телом ощущая эйфорическое спокойствие – взрыв адреналина уже отгрохотал. Он уходит от двери. Мимо крадется кот. Я тоже был бы там, кабы не милость Божья, думает Джаспер. Входит в кухню, лакает воду, оборачивается на громом пораженных участников живой картины у двери и выгребается во двор поваляться на солнышке.
ШИПУЧАЯ ИСТЕРИКА
Давайте допустим, что где–то во вселенной существует место – настолько отдаленное, настолько управляемое непостижимыми силами, место, где время и пространство так изогнуты и перекручены, что дважды два больше не равняется четырем. И если в такое невообразимое место вдруг перенести и высадить математика, вполне вероятно, что он устроит истерику и злобно расшипится. Именно это происходит, когда Нью–Йоркский Писатель размышляет или говорит о Лос–Анджелесе, а хуже всего – вынужден его посетить.
Следует понимать, что Нью–Йоркский Писатель – не обязательно писатель из города Нью–Йорка. У себя дома, где–нибудь на Восточном побережье, хотя бы и в Род–Айленде, он – личность, уникальная во всех отношениях, вызывающе отдельная и стилистически отличная от других. Но когда ему – по факсу или телефону – поступает задание слетать в Лос–Анджелес и взять интервью у простофили–кинопродюсера («простофили» – поскольку собственное эго заставляет его верить, что он станет первым в своем биологическом виде, у которого все получится правильно), – тут и начинается метаморфоза нашего гордого автора. Пока перед ним луной оборотня встает призрак Калифорнии, с небес прямо ему на эполеты опускается мантия Нью–Йоркского Писателя.
Посыльный доставляет ему авиабилет, который подвергается тщательному изучению, расследованию и перекрестному допросу на предмет установления, действительно ли он – в оба конца. В сознание вплывают и выплывают из него такие сбивающие с толку словосочетания, как «трус земли» и «Ягодная ферма Ноттс», и наш автор глубоко задумывается об особых нравах культуры, покоящейся на пляжных шлепанцах.
Частота шипучих истерик возросла в прямой пропорции с сокращениями подачи авиакомпаниями кислорода на рейсах Нью–Йорк—Лос–Анджелес. Растяжимость полета с востока на запад убеждает нашу перелетную птицу, что даже встречный ветер отговаривает его от этого предприятия. Химии его мозга отказано в ценных молекулах счастья, а потому по прибытии его встречает мучительная головная боль. В самолете он читает «Лос–Анджелес Таймс», и его беспокоит шрифт. Затем, приземлившись в яркой Калифорнии после холодного и бессолнечного Нью–Йорка, нашего героя вдвойне раздражает осознание, что он забыл дома темные очки. Выходя по кишке из самолета, он сбрасывает пальто весом в сорок фунтов, оставшись в шерстяной рубашке и мохнатом жилете. Теперь, перегретый и перегруженный, он припоминает слова кашляющего и сопливого галерейщика из СоХо: «Только что вернулся из ЛА – дико простыл в их девяностоградусной жаре», – не в силах распознать в таком ненаучном утверждении, что если бы Лос–Анджелес был этнической группой, подобное замечание воспринималось бы как диффамация. Так и начинается шипучая истерика: ладони рефлекторно подносятся к ушам, очень мило копируя картину Мунка «Крик». Нервные импульсы мозга отстукивают морзянку: «Я не ваш… я не такой, как вы… мне здесь не место… есть ли тут кто–то похожий на меня, с кем можно было бы поговорить?» Странное дело: мысли эти зарождаются у того же самого писателя, который карабкался на орудийные башни в Боснии и под прикрытием хулиганил в уличных бандах.
Усугубляя агонию, мучимый писатель берет себе напрокат машину и на скоростной трассе Сан–Диего осознает, что забыл, как ею управлять.
Въехав на стоянку отеля «Мондриан» на бульваре Сансет и в процессе сбив бетонный столбик и, возможно, самого парковщика, писатель скользит и едет юзом по стекловидному полу вестибюля к стойке портье. Слева, за трибуной метрдотеля и хостессой от «Армани» виден открытый дворик ресторана, под завязку набитый людьми в виниле и других неудобоносимых материалах, призванных создать эффект сауны. За спиной «прекрасная публика» позирует на софе, а тихий голосок в голове шепчет: «Ты никогда не отымеешь их, поскольку тебя не причесали профессионально».
Шипучая истерика самоподдерживается весь день неприятной черепно–мозговой толчеей фактов, замечаний и видов – их все нужно запоминать одновременно, до тех пор, пока наш писатель не выхватит из ножен свой компьютер и не подгрузит себе мозгов. В тот же вечер продюсер приглашает писателя на коктейль, и, войдя, писатель видит на заднем дворе минивиллы своего объекта противоречащую законам земного притяжения бронзовую скульптуру ребенка на качелях и скалу из стекловолокна, по которой струится искусственный водопад. Теперь писатель вынужден снова и снова напевать про себя: «Не забыть скалу из стекловолокна». В конечном итоге продюсер его приветствует и стискивает ему руку, привлекая внимание публики. Одной фразой позднее он приоткрывает интимную подробность: в курс его терапии входят беседы с куклой, изображающей его самого. До половины одиннадцатого, когда вечеринка зашипит и погаснет, писатель теперь вынужден твердить себе под нос: «Не забыть скалу из стекловолокна, не забыть, что он беседует с куклой… скала из стекловолокна, беседы с куклой, ребенок на качелях…» Это мешает ему дышать глубже и подмечать, как разливающийся закат пропитывает воздух мягким оранжевым сиянием, почти как в Париже, а открывающаяся панорама океана испещрена коттеджами, умостившимися на склонах холмов – вот зажигаются огоньки, почти как в Портофино. Он умудряется не увидеть, что Лос–Анджелес – город изобильного и убедительного «почти».
Путешествие из дома продюсера в отель «Мондриан» – по аккордеонам дорог, перетекающих с холмов в долины, – требует навигационных талантов Магеллана. Ведя машину под небом с одной звездой, писатель по–прежнему опьянен головокружительной смесью белого вина, вечерних платьев и ощущением собственной непринадлежности, а истина, развертывающаяся за его ветровым стеклом, проносится незамеченной: нью–йоркская сеть улиц и авеню с ее интеллектуальными секторами, переходящими в художественные кварталы, выводящие в торговые эдемы, совершенно не совпадает с этой кляксой Лос–Анджелеса. Ибо здешняя сетка – неправильная, скособоченная, словно предполагаемая математическая преисподняя, поэтому перемещаться по ней следует нелогичным манером. Внешний слой счищается, проступает уровень поглубже, но из–под него снова просвечивает поверхность. Из–за такого эффекта писатель видит лишь выхлопы кварков – признаки чего–то богаче, нежели то, что он уже упустил.
Наконец он возвращается в номер, который, увы, окнами выходит на восток, в теперь уже черно–покойные холмы. Если бы комната его выходила на запад, он бы смог оценить мерцание двадцатипятимильной панорамы, раскинувшейся до самого моря, почти что похожего на Средиземное. Он бы отметил, как улицы ЛА волнами перекатываются через пологие холмы, как будто снизу в пейзаж тычут пальцем. Как наложившись на штрихи этой гравюры, они убредают в диагональ, создавая множество способов добраться из одного места в другое – ведь всегда можно проехать по гипотенузе. Таковы проспекты свиданий – они позволят Начинающему Актеру А проехать восемнадцать миль через весь город до мансарды Начинающей Актрисы Б ровно за девять минут после распаленного телефонного звонка в полночь. Стой писатель на балконе лицом к морю и городу, он услышал бы, как из крохотного форточки многоквартирного дома разносится оптимистичный голос ванного певца, весь пронизанный убеждением, что здесь – самое место для того, чтоб быть счастливым. А над перекатами зданий писатель увидел бы, что над городом всегда бездвижно парят пять или шесть самолетов – летучих машин, что сейчас столь непосредственно привязаны к сбою писательских биологических часов, которые загадочным образом тикают обратно: хотя на восточном побережье три часа ночи, сна у писателя ни в одном глазу. Вместо сна он рассматривает, как вершины холмов срезали под столовые горы, чтобы удобнее было возводить чьи–то афино–тюдоро–готико–французские фантазии, а звонить в сочувственное ухо Нью–Йорка уже поздновато. И он направляется в бар отеля.
Бар в лобби живет своей жизнью как ни в чем ни бывало, и писатель завязывает беседу с Кэнди. Ей либо девятнадцать, либо двадцать пять, либо тридцать два, и она провозглашает свою веру в чудодейственную силу аметиста, что висит у нее на шее, так же рьяно, как Константин – в Римскую церковь. Писатель знает, что через неделю вера эта будет забыта или заменится другой, и напоминает себе не забыть о ней и вставить в статью. Шипучая истерика не дает ему заметить, что Кэнди таскает с собой и другое убеждение – еще глупее и острее, и оно поддерживается и возобновляется ежедневно: что она обладает талантом, который унесет ее к звездам. Этим верованием пропитана вся почва ЛА – оно в машинах, в одежде, в разговорах «стремящихся и начинающих». Такая религия заводит очень далеко; довольно часто она приносит плоды, что не дает иссякнуть запасам неофитов, и преобразуется в мантру всех оптимистов вне зависимости от образования или класса. Писатель рассматривает взрыв волос, сидящий перед ним, и определяет его в удобную нишу, так и не дотумкав, что дураки писать, конечно, не умеют, но черт возьми, как они играют.
После вялого и бесполого провала сна в номере писатель с бодуном, но без темных очков поджидает свою жертву в ошеломительно солнечном открытом кафе. Продюсер, дважды позвонивши в ресторан – всякий раз предупреждая, что задерживается минут на пятнадцать, – влетает на полчаса позже, но с убежденным видом человека, приехавшего вовремя, и перед тем, как усесться за столик, обнимается с половиной едоков в заведении. Итак, лицом к лицу встретились два стереотипа – один, проживаемый ежедневно, другой – приобретенный специально в путешествие. Писателю не нужен диктофон, поскольку описывать он будет не слова, а факты, наблюдаемые и воображаемые, факты, которые вписываются в тему. Шипучая истерика устраивается поудобнее и начинает фильтровать все сквозь его глаза. Сорок минут спустя по столу вибрирует сотовый телефон, и встреча завершается.
Вернувшись в уже темный Нью–Йорк более дружелюбным и коротким перелетом домой, писатель прибывает в такой мелодичный и историчный акроним «Джей–Эф–Кей», а не в атональный каламбур «ЛАКС». Шипучая истерика потихоньку угомоняется. Успокоенный знакомой тряской таксомотора и часовой панорамой Любимого Города из пробки на мосту Трайборо, писатель прибывает домой с лэптопом, под завязку набитым суждениями. Результаты вскрытия пересылаются в редакцию, злорадно редактируются и публикуются, а затем гордо раздаются согласным родственникам и друзьям. Нью–Йоркский Писатель разваливается на кровати рядом с полязгивающим радиатором, по которому стекла подковой случайно растаявшая копия последней провальной ленты этого продюсера, взятая в прокате. Он засыпает – под беззвездным небом, и манускрипт статьи медленно выплывает из его хватки, – и во сне ему так никогда и не привидится, что не след смеяться над своим глупым, смешным и поэтичным кузеном.