Текст книги "Змея"
Автор книги: Стиг Дагерман
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
10
Представьте себе, как после короткой летней ночи наступает день. Кто-то проходится по небосводу смоченной в растворе соды тряпкой и стирает с него звезды, оставляя только сияющий, туго натянутый стальной купол. Кто-то разбрызгивает в космосе красные чернила, и они расплываются, будто попав на промокашку где-то там, на самом верху. Потом появляется свет, ночь распутывает слои паутины – толстой, черной паутины, которая охотно отдается ее рукам, а вот серые тонкие паутинки упрямо висят над землей, и тому, кто идет по лесу с севера на юг, кажется, что еще ночь, пока в вереске не начинают появляться отблески первых лучей. Утро наступает так внезапно и спешно, что сначала ему кажется, что это бабочка с желтыми крылышками присела на поляне, и, возможно, он даже подбегает к ней по влажному вереску, пытаясь поймать, но быстро понимает, что ошибся, а когда оборачивается, видит, что небо за его спиной до самой опушки леса и еще на милю вверх пылает багровым огнем, будто вот-вот сгорит и упадет на землю. Но на самом деле в лесу холодно – это самое холодное и самое ясное время суток, когда утро выметает стальной метлой последние паутинки ночи.
Некоторое время они стоят на небольшом возвышении, упрямо поднимающемся из волн леса, и смотрят на рассвет. Потом становится холодно, они прикуривают, спичка с шипением падает в мокрую траву. Они поворачиваются спиной к солнцу, спускаются по гребню лесной волны и уходят вглубь лиственного леса, где свежевымытые дождем деревья дрожат от холода на утреннем ветерке. Они упрямо идут все в том же направлении, что и всю ночь, и оба знают, что рано или поздно выйдут к железной дороге.
А произошло вот что:
Он догоняет ее у проселка и идет рядом с ней в лунном свете, не говоря ни слова. Идет быстрее нее, и ей приходится ускориться, чтобы не отставать, хотя, вообще-то, это он решил составить ей компанию. Миновав перекресток, они продолжают идти прямо, а между ними на тоненьком шнурке качается молчание. Внезапно он грубо и резко заговаривает с ней, и она понимает, что все это время он собирался с духом: что ты об этом знаешь?
Внезапно она понимает, что он неправильно понял ее слова, и начинает плакать, а он берет ее под руку и заводит в лес. Они ложатся среди вереска, где земля за ночь не успела остыть. Она гусеничкой сворачивается в зарослях вереска, он отламывает веточку и щекочет ей затылок. Потом веточка вереска касается губ, и она, не поднимая головы, рассказывает все, что с ней произошло. Про Веру ничего не говорит, потому что ужас коснулся ее и заставил забыть об этом.
Он ложится на спину, курит и смотрит на луну, слушает ее рассказ, а потом говорит: да тебе, наверно, просто приснилось! Говорит не чтобы утешить ее или подбодрить. Ему кажется, что он произносит эти слова, чтобы забыть о колодце. Ему кажется, что раз то, что случилось с ней, – просто сон, значит, и то, что случилось с ним, тоже может оказаться просто сном, – так действует удобный закон подобия. И он убеждает себя в том, что есть еще один запасной выход: наверняка они услышали ее крики и вытащили оттуда, а от пары часов в колодце еще никто не умирал.
Поэтому он и говорит, что ей все приснилось, но она ему не верит, просто лежит на животе и вглядывается в вересковый лес. Но чем больше она убеждается в том, что все это правда, тем более соблазнительными кажутся его уговоры. Он говорит ей, что, когда лежишь пьяный и спишь в саду, чего только не приснится, и даже рассказывает ей длинную историю про Нашего-Улле, который проснулся как-то поутру и решил, что убил кого-то из собутыльников. Рядом стоит бутылка, горлышко в крови. Голова раскалывается, он ходит по комнате и ищет труп. Переворачивает вверх дном кладовку, лезет под кровать, заглядывает за печку. И наконец понимает, что наверняка спрятал труп в подвале, чтобы скрыть следы убийства, и на дрожащих ногах спускается по лестнице. Ему кажется, что на перилах видны пятна засохшей крови, его выворачивает наизнанку, как и положено в утро понедельника. Внизу лестницы он сталкивается с женой сторожа, и ему кажется, что она как-то странно на него смотрит и отходит подальше, лишь бы не стоять рядом. И вот он заходит в подвал, идет все медленнее и медленнее, думая о том, какое ужасное зрелище его там ожидает. Едва спустившись, видит лежащее у входа тело и едва сдерживается, чтобы не выругаться вслух, коря себя за неосторожность – как же можно было бросить тело вот так, где его тут же найдут! Поднимает товарища, подхватывает под мышки и оттаскивает в дальний угол подвала. Но товарищ вдруг оживает и начинает ругаться на Нашего-Улле, мол, зачем он будит его посреди ночи, размахивает кулаками, и тут Наш-Улле видит, что у товарища ссадина на ладони, и тут же вспоминает, что во время мальчишника тот порезался о консервную банку. А товарищ тем временем жалуется, что хозяйка выгнала его из квартиры, но вспомнил он об этом, только когда спустился вниз, чтобы идти домой, а подняться наверх не смог, поскольку был мертвецки пьян, и друзья помогли ему забраться в подвал.
Он рассказывает все это, а она начинает мерзнуть так, что зубы стучат, и кладет голову ему на грудь, чтобы согреться. Луна уплывает с неба, оставляя после себя дырочку, которая быстро затягивается светлыми облаками. Теперь они лежат в маленькой полупрозрачной бутылочке из-под лекарств. Она знает, что это правда, но все равно начинает мучительную игру с коробочками, пытаясь спрятать зверька подальше. Может, все-таки есть какой-то способ, думает она, а вереск колется, и кусочек неба, который она видит через петлицу в его куртке, постепенно светлеет.
Послушай, говорит она, отстраняясь и хватая губами сигарету из его пальцев, а давай пойдем туда и посмотрим? Куда – туда, рассеянно спрашивает он, переворачивая ее на спину. Огонек сигареты отбрасывает танцующие тени на уголки ее глаз, и глаза немного поблескивают, отражая свет красного маяка. Давай сделаем, как он? Кто – он, спрашивает Билл и садится на нее сверху, словно оседлав. Ну, этот парень, про которого ты рассказывал, вдруг и тут так же получится, говорит она и пытается встать, но он плотно вжимает ее в вереск своими сильными руками.
Потом ложится с ней рядом, но она высвобождается из его хватки и встает на ноги. Голова кружится, глубоко внутри на клетке поблескивает висячий замок из нержавеющей стали, а внутри клетки бьется маленький зверек, которому никак не выбраться из заточения. От принятого решения ее переполняет совершенно безумная радость. Это же так просто, думает она, нужно просто пойти туда и посмотреть. Как просто, как невероятно просто!
Пойдешь со мной, спрашивает она, заправляя волосы за уши. Билл поджигает веточку вереска, она горит тихо и с достоинством, словно свеча перед рассветом. Потом прикуривает от веточки и задувает огонек. Он встает и идет рядом с ней по серой предрассветной мгле, которая изгоняет тепло, дремавшее между кочек.
Они идут всю ночь, и он ни разу не спрашивает ее, откуда она знает, где именно это произошло, и она тоже не задает себе такого вопроса. Он думает о запасном выходе: если с ней на самом деле ничего не произошло, то, может, и со мной тоже? Какое-то время после восхода солнца они идут по узкой полоске лиственного леса, и вдруг перед ними оказывается широкая канава, с аппетитом вгрызающаяся в поле овса. По полю как будто прошелся ветерок и взъерошил его, но через некоторое время они понимают, что пока солнце мало на что способно.
Перемахнув через канаву, они не могут решить, куда идти, и тут она видит за лугами красный домик, сияющий, как земляничная поляна. В глазах застекленной веранды ощущается легкое дыхание солнца – веранда словно жмурится, глядя на светило. Над домиком висит труба, по которой земляным червяком извивается черная трещина. Где-то скрипит дверь, полусонный человек идет по блестящей росе и заходит обратно в дом.
Память растерянно шарит рукой по Великому каналу. Прикусив губу, Ирен кричит что-то прямо в стекла веранды, а потом они вместе бегут по овсяному полю, тяжелые, напитанные росой колосья хлещут по бедрам. Запыхавшись, они наконец добираются до железной дороги, рельсы поблескивают на солнце, ворочаясь перед пробуждением.
Вот тут, точно тут, говорит она. Легкие работают вовсю, она задыхается, и он приобнимает ее. Она смотрит ему в глаза – серьезная, бледная, напряженная, как струна. Они поднимаются вверх по маслянистой щебенке. Лес смыкает челюсти вокруг железной дороги.
Прямо здесь, произносит она и замедляет шаг. Они отходят от путей, шагают плечом к плечу, медленно и торжественно, как будто на похоронной процессии. Затаив дыхание, останавливаются у каждого куста, но за ветками их не ожидает ничего, кроме утреннего света. Наконец лес жестоко отбрасывает в сторону, и по обе стороны от путей начинаются поля. Они стоят у опушки леса и смотрят на железную дорогу, которая линейкой рассекает насыпь. Серая протоптанная тропинка игриво петляет, уходя в поля, и упирается в остановку, поднятую на сваях рядом с путями. Солнце плюется в окна, а потом протирает их пыльным носовым платком.
Мне все приснилось, растерянно произносит она в никуда. Мне все приснилось, кричит она и бросается ему на шею. Значит, и у меня все в порядке, думает он, пытаясь обрадоваться. Но в груди напрягается какая-то странная мышца, и он замечает, что обрадоваться не удается. Он замечает, что шел по лесу всю ночь, брюки насквозь промокли, лицо исцарапано ветками, а запасного выхода как не было, так и нет. Так нечестно, вот засада, думает он, и ему становится холодно.
Но она прижимается к нему, все еще ничего не замечая. Случайно касается рукой ранца у него за плечами, и на секунду замок на клетке внутри нее издает скрежет, а сама клетка содрогается. Возьми да выпусти ее, шепчет она, глядя ему через плечо, чувствуя, как по жилам, словно алкоголь, растекается приятная усталость. Он отталкивает девушку и сердито топает в сторону остановки. Она растерянно садится на камень и снимает насквозь промокшие чулки.
Не проходит и пяти минут, как он возвращается, и она с удивлением смотрит, как он со всех ног бежит к ней. Наверное, что-то случилось, думает она, и ей становится немножко страшно, совсем немножко страшно. Он подходит ближе, и она видит, что от возбуждения на его щеках расцветают огненные цветы. Он подходит еще ближе, и она видит, что и глаза горят огнем, но при этом смотрят в одну точку невидящим взглядом. Он останавливается прямо перед ней и смотрит на нее сверху вниз, но она знает, что на самом деле он ее не видит. И все же ее удивляет его странная сдержанность, когда он очень тихо говорит ей:
– Ты ведь часто ездишь по этой дороге, а?
– Да.
– Знаешь все остановки как свои пять пальцев, а?
– Да.
– Значит, знаешь, что есть остановка под названием Лонгторп, а?
– Не-е-ет.
– Эта остановка такая маленькая, что ты, наверное, ее даже и не замечала.
– Да.
– А что бы ты сказала, если бы знала, что она называется Лонгторп?
В отчаянии она кричит в тишину: да к чему ты клонишь? Я не понимаю!
С ледяным спокойствием он наклоняется, закатывает промокшие штанины и говорит: к тому клоню, что нет смысла бегать в поисках упавших с поезда старух на ветке, по которой идут поезда на Нюнэс, если они упали с поезда, идущего в Сёдертелье. К тому клоню, что знай и люби свой край. Жаль, что ты не знала, что в этом месте смыкаются две ветки. Вот я к чему клоню.
А потом он бьет ее по лицу, она стонет от боли и падает с камня в мокрую от утренней росы траву. Решившись приподнять горящее лицо, она видит, как он с бешеной скоростью несется прямо по путям, а за плечами подпрыгивает ранец. На бегу он хохочет – хохот извергается из него как фонтан, и, когда лес сжимает железную дорогу в кулак, хохот превращается в узкую плеть крика, которая повисает в ясном голубом воздухе, готовая вот-вот обрушиться на девушку. Солнце поднимается выше, высушивая всю траву, кроме пятна, на котором лежит ее тело. Она не плачет, ни о чем не думает и не видит снов. Просто лежит без движения в траве под ольхой, и сначала солнечные лучи едва согревают ее, потом омывают теплом, а потом обжигают беспомощно вытянутые ноги, неподвижно застывшее под легкой одеждой тело и дрожащий затылок, словно направляя лучи через лупу с перламутровой рукояткой.
Да, вот как бывает, когда после короткой летней ночи наступает день.
Мы не можем спать
Нет, мы не можем спать. Нас восемь человек, мы лежим на койках в огромном бараке, рассчитанном на двадцать солдат, остальные на учениях. Но мы не можем спать не из-за того, что комната слишком большая. И не из-за того, что между казармами стоит фонарь и поливает нас резким светом. И не из-за гулких сигналов к отбою, разносящихся между казармами в десять вечера. И не из-за больших машин, которые по ночам ездят под окнами, грохочут и не дают нам уснуть. И даже не из-за того, что завтра нас могут вызвать к майору и пропесочить за то, что плохо моем пол в коридоре.
Мы не можем спать совсем не из-за этого. Просто когда дневальный гасит свет после отбоя и мы забираемся под пыльные шерстяные одеяла, все вдруг замечают, как из щелей в полу пробивается слабый, колючий запах ужаса. Мы пытаемся защищаться от него. С головой прячемся под одеяла, затыкаем уши ледяными после посещения комнаты для умывания руками. Но очень быстро сдаемся: не пролежишь же всю ночь, с головой укрывшись шерстяным армейским одеялом. Так и задохнуться можно, не ровен час.
И тогда мы вздыхаем, потягиваемся и вдыхаем сырой казарменный запах, который не меняется в зависимости от времени года: немного пота, немного ваксы, немного ружейного масла, немножко конюшни, которая здесь была до того, как появились мы, а остальное – пыль. Такое ощущение, что тут постоянно кто-то ходит с метлой и взметает в воздух пыль со всех люков, с пола, в коридорах и штабах. Мы лежим и дышим воздухом 1909 года, как его окрестил один шутник еще в те времена, когда нам удавалось уснуть.
Это, кстати, было не так давно, как нам кажется, по ночам мы снова забираемся под одеяла и смотрим на часы. Вообще-то, этого можно и не делать – тут прекрасно слышно каждый удар колокола в церкви Святого Оскара. Иногда время между боем колоколов тянется так медленно, что нам кажется, что мы успели заснуть и немного поспать, но потом мы смотрим на часы и видим, что прошло всего-то минут десять.
Первое время было даже забавно: мы все лежали без сна, но каждый из нас думал, что уснуть не может только он, а утром не подавал виду, что глаз не сомкнул, за исключением тех редких минут – от момента, когда в верхние окна казармы заглядывало рассветное солнце, до сигнала к подъему. На построении все пытались держаться бодрячком и выглядеть отдохнувшими, старались выслужиться перед дневальным кто во что горазд.
И только в обеденный перерыв в тот первый день мы все с удивлением и смущением выяснили, что происходит, потому что, не сговариваясь, улеглись на скамейки в парке, куда, не сговариваясь, пришли разными тропинками, чтобы перехватить хоть полчасика. Но когда и на следующий день произошло то же самое, удивление и раздражение начало расти – особенно в те дни, когда на скамейках в перерыв места хватало не всем.
Жуть как от этого спать хочется, сетовали мы, зевая. А то ж, глаз всю ночь не сомкнуть, отзывались мы в ответ. Пузырь лопнул. Мы ощутили некоторое освобождение, когда покров тайны спал, и начали наперебой хохотать. Такое облегчение испытываешь, когда понимаешь, что у всего полка понос от холодца, что не ты один провел полночи в сортире.
Вот почему, когда на следующий вечер раздался сигнал к отбою, нам было не так тяжело. В казарме погасили свет, заперли двери, и мы начали болтать, хотя знали, что это строжайшим образом запрещено. Но лучший способ довести человека до отчаяния – не давать ему спать. Работает так же хорошо, как голод, поэтому совсем скоро стены казармы тряслись от раскатов хохота, когда заправские шутники принимались за дело. Ошибочно полагать, что мы так громко смеялись оттого, что шутки были смешными. Просто смех стократно усиливал все звуки и помогал нам держать голову страха под водой.
Поэтому было совершенно неудивительно, что через какое-то время дневальный рывком распахнул дверь, включил свет и заорал: разговорчики в строю! Кто тут у вас такой болтун?! Но мы, разумеется, промолчали, сплоченными рядами повернулись на бок и попытались притвориться спящими, и он ничего не добился, хотя подошел к каждой койке и потряс каждого из нас за плечо. Но мы лежали как бревна и не издавали ни звука, пока не поняли, что он ушел, не стоит под дверью и не подслушивает.
Ну и тогда все началось заново, но мы пытались сделать так, чтобы нам больше никто не помешал, потому что казалось, что мы сойдем с ума, если будем молча и неподвижно лежать на своих койках, целую ночь дыша едва заметным запахом ужаса. Чтобы нас не было слышно, мы договорились, что будем по очереди рассказывать истории, а смеяться нельзя, каким бы смешным ни оказался рассказ. В ту ночь мы успели послушать всего три истории, но не потому, что они были такими длинными, и не потому, что рассказчики подошли к делу так обстоятельно, – просто постепенно мы один за другим засыпали, потому что эти три истории – некоторые из нас даже не дослушали все три, а то и две, и услышали только первую – заставляли нас забыть о том, чем пахнет ужас. Истории-то, может, были не особо примечательными, просто их рассказывали так тихо, что нам приходилось напрягаться, чтобы ничего не пропустить – особенно мораль, которой заканчивалась каждая из них.
Первым заговорил на удивление не главный шутник полка, хотя тот все равно постоянно шевелил губами, даже когда молчал. Мы смеялись над ним и говорили, что ему рот надо жиром высшего сорта намазать, чтобы хоть на какое-то время заткнуть. Кстати, от него и правда воняло жиром. Дело в том, что он работал на складе, где пахло главным образом жиром и машинным маслом. Возможно, из-за этого он и не чувствовал отвратительный запах ужаса так сильно, как мы, потому что на построении с утра уверял нас, что даже историю Джокера не дослушал до конца, а ее-то дослушали даже самые сони из нашей компании.
В общем, первым начал свой рассказ Джокер, и мы немного удивились, потому что, вообще-то, он молчун. Мало кто из нас с ним разговаривал с тех пор, как он попал в наш полк месяц назад. Да и вообще, мы мало что о нем знали. На самом деле он был девятнадцатого года рождения, а значит – старше всех, в учетной книге значилось, что он разнорабочий из Эребру. Да, ну а потом мы узнали, как, впрочем, и весь полк, что это он проиграл шестьдесят крон в покер в первый же день, еще до официального зачисления на службу.
Новичками, если те выглядели платежеспособными, обычно занимался Весельчак, наш заправский шутник, – приглашал их втихую сыграть в покер, ставки складывали в сапог, и, как правило, обирал их как липку. Так случилось и с Джокером, хотя тогда его еще так никто не называл, не прошло и двенадцати минут после его зачисления в полк, как Весельчак не удержался, и вскоре у него в берце лежали пять скомканных десяток, рваная пятерка, четыре банкноты по кроне и еще одна крона из сплава серебра и меди.
Кстати, как раз когда сапог с выигрышем стоял за койкой Весельчака, в барак пришел старшина и устроил им нагоняй. Прям как учуял, говорили потом мужики, он же прошел по всему коридору, постоял у каждой двери, а потом ворвался именно к Весельчаку. Так-так, сказал засранец-адъютант, и что это вы здесь делаете? Но оба оказались опытными игроками и быстренько спрятали карты в рукава гимнастерок. Ха, победоносно заявил Весельчак, поднимая берц повыше, я вот новичку показываю, как правильно натирать жиром берцы. Его берцам это не помешает, добавил он и с легким презрением посмотрел на адъютанта, осмелившегося мешать ему в столь благородном деле.
Только он вышел за дверь, как Джокер – которого тогда так еще никто не называл – вдруг говорит, молчун-то наш: повезло, что в сапоге монеток не было. Не было-то не было, а вот через пять минут появились, а потом Весельчак схватил сапог, в котором лежало шестьдесят крон и колода карт, на своих коротких толстых ножках потопал на склад, а склад-то в конце коридора. И вот он еще туда не дошел, как в спину ему раздается рев: у тебя что, джокера в колоде не было, вот засранец! Весельчак крысой забился в кладовку, а мимо, как на грех, шел старшина Болл – проверял замки на шкафах в коридоре, ну и даже его не блестящих мозгов хватило, чтобы понять, что произошло пятнадцать минут назад, но Весельчак-то уже придумал себе отмазу, да такую сложную и остроумную, что пришлось выучить ее наизусть, чтобы не забыть. По крайней мере, нам он так сказал.
Вот с тех пор Джокера и стали звать Джокер, хотя, вообще-то, надо его было назвать Молчун – был у нас тут такой раньше, бледный беззубый мужик, мясник, хотя верилось в это с трудом, но его комиссовали. Ведь Джокер-то с самого призыва ни словечка не проронил, ну вот разве что тогда, когда Весельчак обул его на шестьдесят крон за двенадцать минут, вот поэтому-то мы и потеряли дар речи, когда он вдруг взял да и заговорил как нормальный человек. И рассказ его нам всем понравился, потому что мы все были на одной волне той ночью, хотя так-то мы все были очень разные, но тут мы оказались с ним на одной волне. А еще голос у него за душу брал, как оказалось. Как будто долго пролежал подо льдом, и только этой ночью лед тронулся, и теперь голос можно было использовать по назначению. Начал он, конечно, осторожно и неуверенно, и сначала мы даже боялись, что он все испортит, и тогда мы снова останемся наедине со страхом. Но все сложилось хорошо, потому что потом, как уже говорилось, он четко попал с нами на одну волну.
Меня по стране-то прилично помотало, заговорил он, где только не доводилось работать. Как-то занесло меня на юг, в дыру недалеко от Кристианстада. Мы там должны были бурить колодец одному богатому крестьянину, но как-то так вышло, что один из наших парней свалился в штольню, и на следующий день прибегает к нам этот мужик и орет, что, мол, ему тут трупного яда в колодце не надо. Мы, ясное дело, послали его куда подальше, взяли его лучшую повозку и поехали в город всей компанией, а мужика-то, смеху ради, привязали к оглобле, а он орет, на помощь зовет! Выехали на площадь, привязали лошадку евонную к колонке, а сами – в кабак, выпить – время-то у нас до поезда было. Но вы не думайте, о товарище нашем мы не забыли – выпивка выпивкой, гулянка гулянкой, а товарищи – дело такое. Просто работенка у нас не из приятных – взрывчатку-то заложишь, а как рванет – черт его знает, может, вообще все погаснет, а бывает, что и находят кого-нибудь в старых шахтах – вот намедни-то писали в газетах, тогда поминают тех, кому не повезло, конечно, но отношенье-то другое. Скулить и ныть никто не будет, но сидишь потом в бараке после смены или бутерброды ешь на шпалах у откоса, а кто-нибудь возьми да скажи: вот что б сегодня Улле сказал, если бы услышал, как инженер стоит на ушах и лает, как пес, орет, что никто ему спичкой дорогу не осветил и он костюм выходной испоганил, когда на дерьме поскользнулся. И тогда, может, кто-нибудь да вспомнит, как Улле подхватил старшего инженера на руки и понес вверх по лестнице из шахты для турбины, когда они строили электростанцию в 1915 году, отряхнул ему брюки, поставил в полуметре от края, а потом снова спустился в шахту – не кричал, не ругался, спокойный, как слон. Товарищи посмеются, вспомнят сначала погибшего друга, а потом – как он работал в шахте колодца в окрестностях Кристианстада и его убило упавшей сверху тележкой с цементом.
Так и вот, выходим мы, значит, на площадь, а туда уже полгорода сбежалось на крики мужика, его отвязали, и вот стоит он у телеги, а рядом с ним – полицмейстер местный, пальцы за ремень заложил, ноги расставил и набычился. Вот они, убивцы, кричит мужик и пальцем в нас тычет. Полицай лыбится, рычит и достает дубинку. Все на нас таращатся, ждут, что дальше будет. И тогда Пелле Упсальский – самый высокий и сильный среди нас – идет через площадь прямо к полицаю. На площади мертвая тишина, как будто в Кристианстаде все оглохли да онемели. Пелле Упсальский спокойно так приподнял жирдяя полицмейстера, взял под мышку, да и понес к водокачке на площади. Полицай ругается на чем свет стоит, брыкается своими ляхами, но толку-то? Пелле Упсальский снимает с него шапку, вешает на водокачку, а потом перехватывает полицая так, что голова у него прямо под краном оказывается, ну и другой рукой начинает качать. Покачал немного, надел на него шапку и отнес, аккуратненько так, обратно к телеге. У того вода течет по лицу, волосы ко лбу прилипли, как мочалка. Но наш-то Пелле Упсальский парень не промах – берет он его, значит, пузыря этого надутого, сажает на лошадь и привязывает поводьями, чтоб не свалился. Потом хватает крестьянина, который и так дрожит как лист осиновый, и как шлепнет лошадь! Та взбрыкнула да рванула через площадь. Народ хохочет, веселится, и никто даже не пытается беднягу-полицая спасать.
Не-е-е, народ его спасать не торопится, к нам бегут, кричат «ура», а пара мужичков покрепче на всякий случай провожают нас до поезда.
Нас тогда было всего-то трое: Пелле Упсальский, я, да еще один парень. Я с того дня так Пелле зауважал, что мы с ним лет пять с тех пор не расставались и на десять минут. Ездили по стране, и если где что не ладилось, то Пелле Упсальский никогда не сдавался, и мы свою плату всегда получали.
Помню, работали мы в Норвегии, там-то Пелле Упсальский глаза и лишился. Строили мы железную дорогу, и пути должны были напрямки через гору идти. Не дело, конечно. Шахту только пробуришь – она тут же замерзает, а бараки такие хлипкие, что снег через щели залетает: сидишь там, а борода от инея белеет прям на глазах. Ясно дело, все старались оттуда побыстрей убраться. Поэтому бригадир нас в деревню не отпускал, потому что отпустишь троих, а вернется один. Но как-то раз в субботу они там собрались пирушку устроить, и мы всей бригадой надумали сходить повеселиться. Но кто-то должен был остаться на горе сторожить, чтоб динамит не украли, и вот Пелле-то и вызвался – сам, добровольно. За тот год в Норвегии он таким тихим стал, я диву давался, что с ним такое творится. Ну я и решил, что без него как-то и веселье – не веселье, так что остался составить ему компанию.
Сидим мы, значит, в бараке, разговоры разговариваем, греемся у печки, и тут мальчишка заходит – младший из бригады, норвежец, лет девятнадцать ему было. Малец к своим девятнадцати тоже успел по стране покататься и выглядел-то постарше своих лет. Может, потому, что зубов у него почти не осталось – а у кого останется, если пару лет на кофе да сахаре сидеть? И вот, значит, завелась у парнишки девка там, в деревне, ну и он по вечерам похаживал к ней, да так, чтоб бригадир не пронюхал. Но на той неделе дала она ему от ворот поворот, парнишка нос совсем повесил, все сокрушался, что не хочет она с беззубым водиться. Ну мы его утешали, конечно: что ж это за девка, что мужика по зубам выбирает?! И вот приходит он, значится, в барак, весь такой бледный да унылый, как тряпка выжатая. А ты что, в деревню с остальными не пойдешь, спрашивает Пелле Упсальский, но парень молчит как рыба и выходит из барака. Через минуту-другую Пелле идет проверить, все ли в сараях в порядке. Смотрит на стену, где обычно висят ключи, и вдруг видит, что ключ от сарая с динамитом пропал. Выругался на чем свет стоит, сразу смекнул, в чем дело, и бегом туда. В горах тишина мертвая, даже чаек не слышно – так-то они по мусорным кучам шастают да орут. И тут видим: дымок из снега поднимается, у самого начала склона, где гора к фьорду спускается, и внизу там синяя тень какая-то. Пелле Упсальский поопытней меня был, сразу понял, что за дымок, да туда и бросился, прям по снегу. Не успел добежать, как рвануло – звук, как будто горшок с цветами с пятого этажа сбросили, – упал лицом в снег, лежит и стонет. Я со всех ног к нему, поднимаю его, на спину переворачиваю и бегу к дурачку этому, который на железке… но там уж ничего не поделаешь. Хватаю Пелле, на себе тащу его до деревни, они его сразу в машину, потом на паром и в ближайшую больницу. Когда выписали его, хотелось убраться из этой страны куда подальше. В Швеции я с девушкой познакомился, поженились мы, и тесть мой пристроил меня на постоянную работенку, и вот работаем мы вместе с Пелле Упсальским на железке последний год. И надо ж такому случиться в один из последних дней. Странно, правда ведь, вот мы с ним вместе каждый день пять лет как. Прокладываем пути через гору, взрывчатку закладываем. Последняя смена в субботу перед Пасхальной неделей, а на Пасху я домой должен ехать. Последний взрыв у нас остается, хоть уже и суббота, но вагонетку ждать до утра понедельника. У нас все готово, взрывчатку заложили, Пелле Упсальский на подрыве, и вот чиркает он, значится, спичкой, поджигает шнур, а мы в лесу укрылись и видим: синий дымок поднимается. Пелле бегом к лесу – он парень был быстрый, – и вдруг смотрим: а он обратно бежит к шнуру, и страшно нам, рвануть-то может в любую секунду, но мы ничего поделать-то не можем, спасти его не можем. Потом долго обсуждали, что ему такое в голову взбрело, зачем он обратно-то побежал. Ну тут и рвануло, и мы прям видим, как его камнями завалило: раз – и на том месте, где он стоял, куча камней, даже тела не видать. Мы сразу к нему, но что тут поделаешь. Гора-то рыхлая, взрывается хорошо, там прям пирамида из обломков сложилась – шаткая, правда, такая. Кто-то побежал туда с ломом, попытались нижние камни убрать, но ничего, конечно, не получилось… мы леса притащили, забрались наверх. И тут кто-то вопит: да живой он! Я ж говорю, камни неплотно лежали, ну и в щели все видно, и кто-то из товарищей случайно заглянул в самый низ, а там Пелле Упсальский – лежит и смотрит на него. Ничего не видно, один только глаз, жуткий да живой, а остальное – сплошная чернота, ну и все полезли посмотреть. Потом-то им стыдно было, тошнотно, что так себя повели – как у клетки с мартышками в зоопарке. Прибегает инженер, бледный как смерть, орет: а ну прекратить! Положите платок носовой на дырку! Ну и бросает мне платок – я сам-то на лесах стою. И тут из этой пирамиды раздается голос Пелле Упсальского – и знаете, что странно? Голос спокойный совершенно, как ни в чем не бывало! И говорит он: сам прекрати! Воды дайте, пить хочется. Я тогда швыряю инженеру платок, спрыгиваю с лесов, отталкиваю этого идиота, бегу как ужаленный к бараку, где стоит бак с водой, набираю ковшик, бегу обратно к пирамиде, но уже поздно. Товарищ-то твой помер, говорят мне ребята, и вижу – кто-то сложил платок вдвое и положил на дырку между камней. Ковшик у меня из рук падает – стыдоба, позор! Даже глоток воды не смог дать ему перед смертью, а мы пять лет с ним не разлей вода! Весь вечер субботы разбираем ту пирамиду, и когда наконец вытаскиваем его, никто понять не может, как он так долго протянул под таким завалом. Последний час пришлось с карбидными фонарями работать, и тут один из наших говорит: Пелле-то Упсальский вон какой памятник себе устроил – мало кому из великих такие памятники-то ставят.




























