355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Родионов » Долгое дело » Текст книги (страница 11)
Долгое дело
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:06

Текст книги "Долгое дело"


Автор книги: Станислав Родионов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Она убрала микроскоп и протяжно вздохнула. В огромном кабинете других минералогов не было. Полевой сезон.

Сергей мучился – она видела. Что она видела... Его ошарашенные очки да втянутые щеки. Как он мучился, знал только он. И она его не жалела. Боже, не жалела своего Сергея, которого жалела всегда – вел ли допрос он, шел ли на дежурство, пил ли чай. Жалела, потому что у него не было в жизни спокойного дня. Он находил их, беспокойные дни всегда и всюду. Нет, жалела не за это, а жалела, потому что любила. Теперь не жалеет. Что ж, теперь не любит? Это страшнее, чем разлюбили тебя...

Она бросила полотенце на стол, не в силах дотянуться до вешалки. Опавшие руки повисли плетьми – ее опять испугала собственная злоба. Говорят, что в ненависти человек прямо-таки наливается силой, а у нее из рук все падает. Она уже знала, уже поняла эту цепь: сначала комок злости к Сергею, потом испуг, затем бессилие. У кого спросить? Да ведь никто не объяснит, кроме него. Господи, что же это такое...

Лида взяла сумку, закрыла комнату и вышла из института.

Давно растворился в белых ночах июнь. Давно отлетел тополиный пух. Давно подступил синий июль со своим запахом. У каждого месяца свой запах. У июля... Волокнистый запах гвоздики, спирта и чего-то еще... Бензина? Ну да, у него же свой автомобиль.

Она повернула голову. Храмин улыбнулся сверху, из-за ее плеча, наступая гвоздикой, спиртом и бензином. И широким галстуком с фиолетовыми бобиками или бобятами...

– Вы от меня убегаете? – спросил он, по-хозяйски беря ее под руку.

– Женщина и должна убегать.

– А мужчина?

– Должен ловить.

– Что-то я долго вас ловлю...

– Ничего, поймаете, – успокоила она.

– Сегодня? – с надеждой спросил Храмин, заглядывая ей лицо.

Она зажмурилась и слепо шла до перекрестка. Что за одеколон выпускают для мужчин – гвоздика на спирту. Так же противен, как запах водки.

– Сегодня вы проводите меня до самого дома.

Храмин неожиданно вздохнул:

– А вы законного супруга не боитесь?

– Господи, какая пошлость... Законный супруг.

– Почему же пошлость?

– Женой можно быть только по любви, а любовь – это не закон.

– А вы, я вижу, в любви разбираетесь. – зарадовался он.

– Я не в той разбираюсь, какую вы имеете в виду.

– Вы знаете, какую любовь я имею в виду?

Лида хотела сказать, что она, эта любовь, написана у него на лице, но он сказал сам:

– Впрочем, не скрываю, что я поклонник Фрейда.

– А я поклонница Блока.

Храмин не ответил и вдруг пошел как-то сосредоточенно, будто вспомнил о чем-то важном. Например, об ученом совете или о своей незаконченной диссертации.

– Ваш супруг... то есть муж не рассказывал об убийстве на почве ревности? Весь город говорит.

– Рассказывал, – радостно соврала Лида.

– Смешная история, – закашлялся Храмин.

– А он ревнив, мой супруг. Он еще и псих, мой супруг. И у него есть пистолет, как у любого следователя.

Она чуть прижалась к его руке, побаиваясь этого супруга.

– Разве можно с таким жить?

– А что делать...

– Развестись.

Лиде вдруг показалось, что ей никак нельзя смотреть на газетный ларек, который она задевала лишь краем взгляда. Туда падало закатное солнце, и там опаляющим блеском горела ее судьба. Она закрыла глаза, повернула голову к ларьку и все-таки глянула, как в омут...

У ларька стоял Рябинин и воспаленными очками смотрел на них.

И з  д н е в н и к а  с л е д о в а т е л я. Опишу день по порядку: что делал, кого вызывал, как допрашивал, о чем думал. Начну с допроса гражданина Оселедко...

И все-таки этого не может быть! Мое зрение приобрело какое-то адское преломление, и я вижу то, что мне лишь кажется. Ведь не может же она... Мерзну, я все время мерзну – даже на солнце.

Д о б р о в о л ь н а я  и с п о в е д ь. Каждый из нас, из человеков, старается бежать быстрее другого. Чтобы, значит, обогнать. Чтобы, значит, занять первое место. Как пишут в газетах – быть в первых рядах. Я не осуждаю, я даже приветствую, потому что и сама бегу. Есть, правда, люди, которые не бегут, а тихонько дудят в свою дуду, поджидая пенсии. Я сквозь них смотрю, как сквозь полиэтиленовую пленку.

Но что значит быть первым? Понятие относительное. Например, фигурист занял первое место. А те, которые заняли второе, третье, четвертое, хуже, что ли? Да нет, не хуже, а у них по-другому. Они другие. Назовите мне лучшего писателя, артиста, ученого, в конце концов, лучшего человека. Нет таких. Дело в стилях, а стили у всех разные. Все могут быть первыми на своей стезе. Вот я и решила быть первой на такой стезе, на которую другие не ступают.

Пространство измеряется длиной, шириной и еще чем-то. Глубиной... Нет, высотой. Говорят, есть четвертое измерение. Интересно, какое же? Где бы это узнать? Сейчас бы, иначе у него зайдется от нетерпения сердце...

Перед ним кто-то стоял. Какая глупость – это же не кто-то, это же Мария Федоровна Демидова.

– Сергей, что случилось?

– У меня? – удивился Рябинин, – он слышал, как он удивился.

– На тебе лица нет.

– Я потерял четвертной, – пошутил он, – он слышал, как пошутил.

– Расскажи, легче же будет.

– Легче не будет.

Он посмотрел на Демидову. Она почему-то испугалась:

– Ухожу, ухожу...

Длина кабинета три метра. И ширина три метра. Тогда был бы квадрат, а кабинет прямоугольный. Наверное, за счет глубины, то есть высоты. Но высота тоже три метра. Значит, куб. Он сидит в кубе. Нет, комната вытянута. Говорят, есть кривизна пространства...

А это помощник прокурора Базалова. Куда же делась Мария Федоровна? Исчезла. Ну конечно, кривизна пространства. По ней, по кривизне, и пропала, как уехала с горки.

– Сергей, тебе помощь нужна?

– Нужна, – пошутил Рябинин, – он слышал, как пошутил.

– Так скажи.

– Ремонт нужно делать в квартире.

– Ну, коли шутишь, то выживешь.

Он вроде бы хотел возразить, что есть люди, которые с шуткой и умирают. Но ее уже не было. Кривизна пространства. Длина три метра и ширина три метра, а кабинетик вытянут. Все искривилось. Вот только Юрий Артемьевич...

Прокурор, солидный человек, не воспользовался кривизной пространства, а вошел через дверь. И уже сидит перед ним. Неужели надолго? Ага, закуривает. Дымок скособочился и потянулся не к потолку, а в угол. Кривизна пространства. Все в мире окривело.

– Может быть, вам пойти домой?

– Почему? Разве я окривел? – пошутил Рябинин, – он слышал, как он пошутил.

Юрий Артемьевич странно теребил сигарету, мешая дыму идти по своей кривизне.

– Зря вы, Сергей Георгиевич, не доверяетесь людям. Смотришь, и полегчало бы...

Интересно, как он уйдет? Незаметно, через пространство, или в дверь? Нужно не прозевать, нужно не спускать с него глаз.

– Знаете, какое прочел объявление на столбе? Продается портативная газовая плита с болонками, – пошутил Рябинин, прислушиваясь к своей шутке.

Прокурор ее не воспринял. Не улетел ли и юмор по какой-нибудь кривизне? Нужно еще пошутить. Как там сказала Базалова?.. Кто шутит, тот не скоро помрет.

– По радио слышал такое объявление... "В связи с днем здоровья передаем концерт по заявкам здоровых людей".

– Сергей Георгиевич, вы меня беспокоите.

– Из-за топорных шуток?

– Я вас как-то не узнаю. Другое лицо, другие разговоры...

Если ширину умножить на длину, то будет площадь. А если еще и на высоту, то получится кубатура. Кривизна пространства... А кривизна кубатуры? Бывает, если покосятся стены. Как хорошо, что существует пространство. Есть куда смотреть в пространство. Но в нем растерянное, даже обиженное лицо Беспалова.

– Другие разговоры... Я могу и прежние. Вы утверждаете, что смысл жизни в труде. А если у человека боль, физическая или душевная, то поможет ему труд?

– Он же не на все случаи жизни.

– А вот то, ради чего мы живем, должно быть на все случаи жизни. Оно должно исцелять, потому что мы ради него живем, – сказал Рябинин тихо и страстно, смотря мимо Беспалова, в пространство, которого, казалось, в этой комнате много, как в небе.

И в этом пространстве возникла женщина.

– К следователю Рябинину...

Юрий Артемьевич ушел, не докурив сигареты и не сбросив с лица обиженной растерянности.

– Вы ко мне? – удивился Рябинин.

– Вот повестка...

– Садитесь.

Она к нему. Но зачем? Неужели во всем пространстве, которое, говорят, бесконечно, нет уголка, где бы он мог побыть тихо и не дышать... Тогда какой смысл в его бесконечности? Да ведь он не в пространстве, он же в кубатуре.

– Гражданка Козлова, я вас пригласил...

Зачем он ее пригласил? По делу Калязиной. Все, все они живут в одном пространстве...

– Наверное, опять насчет шубы?

– Да-да, – обрадовался Рябинин.

– Ничего другого сказать не могу. Ошиблась я, свою собственную шубу не узнала. Вот и решила, что подменили.

Где-то он эту женщину встречал. В пространстве. Ну да, он же ее допрашивал. Давно, когда еще не знал, для чего существует пространство.

– Добавить ничего не хотите? – бодрым и высоким голосом спросил Рябинин.

– К чему добавлять-то? Я вроде бы ничего не сказала...

У нее усталое и хорошее лицо. Он вспомнил – она водитель троллейбуса. Только зачем она пересекла лоб такой сердитой и глубокой складкой?.. Не хочет говорить правды. Сейчас он применит какой-нибудь психологический приемчик. Рецидивисты признавались, а уж эта Козлова со своей шубой...

– Вы замужем? – спросил он.

– Да.

– Муж вас... любит?

– Надеюсь.

– А вы его?

– Думаю, что люблю.

– Берегите...

– Что беречь?

– Это... время.

Ее лицо вроде бы отдалилось. При чем тут шуба?.. Да и какое значение имеет шуба, Калязина и допрос в таком огромном пространстве? Это все кубатура, кубатура...

– У вас неприятность? – тихо спросила Козлова.

– Да.

– Ничего, пройдет.

– Мне изменяет жена, – сказал он не своим, из пространства, голосом.

– Ничего, пройдет.

– Это не может пройти.

– Все проходит, и это пройдет.

Складка на лбу у нее разошлась. Все лицо разгладилось, как размокло. Что она так смотрит? Он же не сумасшедший и не раненый. Почему говорит вполголоса? Почему и он отвечает приглушенно? Им слышно, потому что они сидят в кубатуре. Какой смысл кричать – ведь звуки все равно улетают в пространство.

– Забыться пробовали?

– Чем?

– Вином, как делают мужчины.

– Не пью.

– А с другой женщиной?

– Не могу.

– Работой.

– Вот работаю.

– Приятели?

– Бесполезно.

– Тогда поплачьте. Умеете?

– Умел.

– Поплачьте-поплачьте, слезы душу омоют, и ей станет свободнее.

Он знал, что будет легче. Как в детстве. Но ему даже не плакалось.

И промелькнуло, исчезая в кривизне пространства...

...Люди мало плачут. Слезы рождают в сердце доброту. Не бойтесь плакать...

– Знаете, я вам признаюсь. Лет пять назад тоже изменила мужу. Ну и что? Покаялась – он простил. Теперь живем душа в душу.

– Придумали?

– Ну уж и придумала...

Его жалели. Кто это сказал, что жалость унижает? Как же она может унизить... Ему не стало легче, но при этой женщине слегка ограничилась бесконечность пространства, в котором он затерялся.

– А вам не показалось? – спросила Козлова.

– Это же... не шуба.

Она махнула рукой и заторопилась словами:

– Извините меня за ложь. Все расскажу. Подменила она мою шубу...

Рябинин слушал признание, не испытывая ни удовлетворения, ни радости. Вот только порадует Вадима Петельникова.

– Эту женщину опознаете?

– Еще бы.

– Напишите, пожалуйста, ваши показания, – попросил он и протянул бланк протокола.

Рябинин мысленно поблагодарил закон, который разрешал свидетелю записать свои показания собственноручно. А он без мыслей, без желаний и без сил будет смотреть туда, в пространство, которое ему виделось за спиной, за дверью, за городом, за краем земли...

И з  д н е в н и к а  с л е д о в а т е л я. Я не всегда знаю, что нужно делать, когда плохо близкому человеку, другу, сослуживцу, соседу... Но я всегда знаю: надо что-то делать. И вот только совсем не знаю, что нужно делать, когда плохо мне самому.

Д о б р о в о л ь н а я  и с п о в е д ь. Если тебя готовили к жизни, скажем, министра без портфеля, а ты стал врачом-эпидемиологом на зарплате, то что? Я скажу что. А вы подумайте.

Жизнь тогда удается, когда есть совпадение того, к чему готовили и кем ты стал. Если хотел заколачивать деньгу на станке, а привалило директорское кресло, то в этом кресле все равно будешь работягой. По духу, по образу жизни. Если хотел подняться в космос, а попал к станку, то работяга из тебя не выйдет – будешь брюзжать. Посмотрите-ка на официанток, продавщиц, парикмахерш... Думаете, у них культуры не хватает? Не меньше, чем у других. Это их реакция на непрестижную работу. Небось в детстве собирались кофий пить в постели, а пришлось стоять за прилавком. Если бы продавщиц растили с детства, то теперь бы их самолюбие не страдало. Вот темка для социологов: престижность и хамство. Но я-то не собиралась быть ни продавщицей, ни министром. Кстати, и не эпидемиологом. Я готовилась... Вы ахнете, когда узнаете, к чему я готовилась.

Он вскинул голову и бездумно взлохматил бородку мелкими щипками, отчего лицо ощетинилось и куда-то нацелилось. Ногой, почти всей подошвой, Гостинщиков нажал на дверь и еле за ней поспел, шагнув в кабинет великанским шагом.

– Я не принимаю, – сказал Храмин, отрываясь от калек.

– А я не из вашего отдела.

Рэм Федорович с такой силой шмякнулся в кресло, что одна из расстеленных калек обрадованно закатилась в первоначальный рулон.

– Хорошо, слушаю вас.

Они знали друг друга мельком, понаслышке, через других.

– Скажите, сколько времени? – хитровато спросил Гостинщиков.

– У вас нет часов? – удивился Храмин.

– Отдал в починку.

– Половина одиннадцатого. Вы за этим и пришли?

– Я пришел спросить, верите ли вы в бога.

Храмин улыбнулся тонко и почти незаметно.

– Понятно, – вздохнул Гостинщиков. – А ведь библия-то права, пообещав конец света и геенну огненную.

– Что, уже скоро?

– Конечно. Человек умирает – для него конец света. И его везут в геенну огненную, то бишь в крематорий.

Марат Геннадиевич разглядывал посетителя даже с интересом, догадываясь, что вопрос о боге лишь присказка.

– Вероятно, идеальное вы не признаете?

– Рэм Федорович, я материалист.

– Мне вот непонятно, почему сначала появились идеалистические концепции, а потом материалистические. Ведь материальный мир у каждого под носом.

– Идеалисты льстили человечеству, материалисты сказали ему правду, объяснил Храмин, поняв, что перед ним один из тех спорщиков, которые ищут единомышленников по всему институту.

– Ну, а в сны вы верите? – добродушно спросил Гостинщиков.

– Разумеется, нет.

– Э, они хоть вам снятся?

– Разумеется, да.

Храмин склонил голову, и в этом напряженном поклоне были одновременно и терпеливость и нетерпение. Черный, почти суровый костюм, оттенял розоватое лицо, которое без полевых сезонов побелело.

– Сегодня я спал пунктирно и завтракал неотчетливо. И знаете почему?

Храмин опять напряженно кивнул.

– Видел вас во сне, – почти радостно сообщил Гостинщиков.

– Мне очень приятно.

Марат Геннадиевич слышал, что Гостинщиков чудак, но почему-то в его теперешнюю радость не верил. Возможно, из-за ощерившейся бородки, похожей на проволочный ершик.

– Будто бы идет предварительная защита вашей докторской. Стоите вы будто бы у геологической карты. И будто бы появляется какой-то мужик и бабахает вас из пистолета по морде. А?

– Что "а"?

– Мужик-то был в очках. А?

– Рэм Федорович, я знаю, что вы человек со странностями...

– А фамилия-то у мужика якобы Рябинин. А?

Храмин попробовал сделать свой нетерпеливый поклон, но словно лбом напоролся на железную бородку Гостинщикова. Замерев на секунду в этом полупоклоне, он стремительно встал и сильно прошелся по кабинету. К шкафу, который легонько пнул носком черного лакированного ботинка.

– Чего же не пришел сам Рябинин? – усмехнулся Марат Геннадиевич. – Мы с ним знакомы.

– На вас посмотреть?

– Поговорить без посредников.

– Ему и половины не выразить того, что в нем есть. А вам удается выражать даже то, чего в вас и нет.

– Что вы этим хотите сказать?

– Хочу сказать, что дурак всегда сильнее умного. Дурак прямо-таки впитывает поддержку себе подобных. А умного поддерживает кто? Лишь книги. А они на полках.

– Вы осмеливаетесь называть меня дураком?

– Ну что вы... Я только умному говорю, что он дурак.

Но Храмин думал уже не о дураках. Он ходил по кабинету. Складывалось положение, в которых бывать он не любил и давненько не бывал. А когда и бывал, то имел другую должность и другой возраст.

– Вас Рябинин подослал?

– Он даже не знает, что я обо всем догадался.

– А у него действительно есть пистолет?

– Вот такого калибра. – Рэм Федорович развел руки.

– Неужели вы, думаете, что я испугаюсь? – вдруг покрепчал Храмин, сообразив, что этим разговором о дураках и калибрах он утратил свои позиции и как-то упустил момент отшить наглого ходатая.

– Не думаю. – Гостинщиков прищурил узкие глаза, хотя прищуривать их было уже и некуда. – Пистолета вы не испугаетесь. Знаете, что Рябинин его не применит. Но я-то знаю, чего вы боитесь, – огласки. И я даю честное слово... Если вы не оставите Лиду в покое, то мои заявления лягут на все ответственные столы.

– Мне нужно работать, – буркнул Храмин, взглядом выдавливая посетителя из кабинета.

Гостинщиков встал – его условия были приняты, в чем он не сомневался. В кабинете остался сидеть солидный мужчина в черном костюме, с которым стоило бы поговорить, ну, хотя бы о той же любви. Но мужчина сидел за чертой спеси и солидности, куда Гостинщиков не ходил.

– Не скажете, который час? – поинтересовался на прощание Рэм Федорович, так и не поняв, что вложил Рябинин в этот вопрос.

И з  д н е в н и к а  с л е д о в а т е л я. Любить – значит быть счастливым... Кто это выдумал?

Д о б р о в о л ь н а я  и с п о в е д ь. Мне не хотелось иметь специальность, о чем так пеклись мои родители. Все специалисты похожи на свою профессию и только о ней думают. Покажи мне человека, а я скажу, кем он работает. На лице написано. У такого типа весь мир кончается его работой. Ему кажется, что все человечество занимается тем же, чем он. Продавщицы считают, что все люди продают и обвешивают. Парикмахерам кажется, что весь мир только стрижется да бреется. Официанты полагают, что все пьют и закусывают. Повара думают, что человек ест с утра до вечера. Ну а уж если этим занимается все человечество, то здесь надо и тебе не отставать. Я не хотела стать жуликоватой продавщицей, ни парикмахершей, ни толстой поварихой, поэтому не хотела иметь специальность.

Антонина Максимовна подошла к трюмо. Подошла к трюмо... Это она раньше, лет двадцать назад, подходила, а лет сорок назад и подбегала. Теперь же подбрела, пробралась, прокралась – не походка, а прицеливание, тут не поскользнуться, здесь не зацепиться, там не задеть. Она примерила выцветшую шляпку с вишенками и грустно улыбнулась. Когда-то шляпка ей шла. Лет пятьдесят назад. Та ли это шляпка? То ли это лицо? Она всмотрелась, не переставая удивляться своему виду: светлая, бледная, какая-то бесплотная, как мокрица из-под камня.

Дребезжащий звонок – и он состарился – оторвал ее от грустных возвратов в былое. Она прошла в заставленную переднюю и открыла дверь.

Осанистая женщина в сияющем брючном костюме молча перешагнула порог и строговато спросила низким голосом:

– Антонина Максимовна?

– Да.

– Здравствуйте. Ангелина Семеновна Кологородская, заведующая сектором музея.

– Ваш товарищ был позавчера...

– Я приехала из центрального музея.

– Вот как... Тоже за письмом?

– Да, тоже, – мягче сказала дама, не теряя начальственного тона.

– Нет-нет, я не продам.

– А я и не куплю. Я хочу, чтобы вы его музею подарили.

– Господь с вами...

– Где бы нам поговорить?

Дама улыбнулась вдруг такой целомудренной улыбкой, что хозяйка, опаленная, какими-то мягкими лучами, тоже улыбнулась и повела ее в комнату. Гостья села на диван, с любопытством обегая взглядом люстру-бутон, тонконогую этажерку, инкрустированный буфет, грибовидный торшер, полутораметровую вазу...

– Вещи моей бабушки, – отозвалась Антонина Максимовна.

– Письмо тоже ее?

– Да, кто-то из нашего рода был знаком с самим Поэтом.

– Письмо деловое?

– Что вы, он не писал деловых писем. Оно к женщине.

– Вы правильно сделали, что не продали его местному музею.

– Почему же?

– Антонина Максимовна, можно быть с вами откровенной?

– Да-да, конечно.

Кологородская поставила рядом с собой крупный, прямо-таки мужской портфель, задумчиво побарабанила по нему пальцами и заговорила, подбирая слова:

– Представьте это письмо в музее. Лежит под стеклом и лежит. А если вы его подарите, то рядом с письмом будет табличка, кто подарил и когда.

– Нет-нет...

– Вы должны это сделать и ради Поэта.

– Да ведь теперь нет истинных ценителей поэзии.

Гостья опять улыбнулась своей девичьей улыбкой, как провинившаяся дочка. Она расстегнула верхнюю пуговицу жакета, и эта простота понравилась Антонине Максимовне.

– Теперь нет и настоящих поэтов, – сказала работница музея, приглушая голос.

– О, я тоже так считаю, да вслух уж не говорю.

– В журнале прочла такие строки: "Она его за муки полюбила, а он ее и сам не знал за что..."

– Неужели? – удивилась старушка, загораясь слабеньким отсветным румянцем.

– Антонина Максимовна, у поэта должна быть женская душа. А теперешние поэты все по командировкам ездят.

Кологородская в сердцах расстегнула еще одну пуговицу.

– Вы правы. Ездят и ненатурально восторгаются. Растущий хлеб, завод, какая-нибудь труба их беспредельно удивляют, как будто они с луны свалились.

– Антонина Максимовна, а где у них натуральные чувства?

– Да, теперь сочиненные. Раньше страдали.

– Поэзию, Антонина Максимовна, постигает участь флоры – она исчезает.

Хозяйка поднялась вдруг с неожиданной и легкой силой.

– Я вам покажу письмо...

Лист плотной, потемневшей бумаги лежал в рамке под стеклом. По нему свободно бежали тонкие и высокие буквы, чуть надломленные посредине, словно у каждой была талия. Чернила уже поблекли и не имели определенного цвета...

От волнения Кологородская расстегнула очередную пуговицу.

– Почерк непонятный.

– А знаете, чем писано? Гусиным пером.

– Вы прочли?

– Да я знаю его наизусть.

– О любви?

– Он пишет женщине, в которую влюбился на балу. Она неосторожно приподняла платье. Поэт увидел ее ножку и чуть не потерял сознание.

– Какая сексуальность!

– Как вы сказали?

– Сейчас бы его не поняли.

– Раньше знали, что такое чувства.

– Антонина Максимовна, вас... любили так?

– О, это особый разговор...

Кологородская нервно теребила жакет, бегая пальцами по ткани, похожей на затуманенный полиэтилен. Они коснулись последней пуговицы, которая с готовностью расстегнулась, открыв грудь. В глубокой ложбине таинственно блеснул золотой крестик на серебряной цепочке.

– Вы... по моде или верующая? – тихо спросила хозяйка.

– О, извините, – засуетилась Кологородская, запахивая жакет. – Об этом никто не знает.

– Меня не бойтесь, я сама хожу в церковь.

– Вот бы встретить такого человека, – вполголоса сказала гостья, очарованно разглядывая скоропись Поэта.

– Я забыла ваше имя...

– Ангелина Семеновна Кологородская.

Старушка взяла письмо, опять поднялась и, начав бледнеть прозрачной бледностью, заговорила торжественно и громко, видимо, из всех собранных сил:

– Вы правы. Какой смысл отдать его после смерти? За других я уже не порадуюсь. А продавать за деньги грех...

Она закашлялась тихим, каким-то овечьим кашлем. Но отдышалась.

– Ангелина Семеновна, я передаю это письмо Поэта в дар государству.

Кологородская шумно и радостно встала, приняла письмо, пожала дарительнице руку и поцеловала ее в щеку.

– Другой бы женщине не отдала, – призналась Антонина Максимовна и заплакала.

И пока Кологородская составляла акт на большом официальном бланке с гербом, старушка глядела на письмо и тихо плакала, как над умершим человеком. Она безразлично подписала бумагу, вытерла опавшие от времени щеки и бессмысленно попросила:

– Не потеряйте, ему цены нет.

– А сколько приблизительно?

– Я имела в виду историческую ценность.

– Антонина Максимовна, можно зайти завтра?

– Приходите, приходите. Чайку попьем.

– Расскажу, в какой газете будет информация о вашем поступке и где письмо будет выставлено. А вы расскажете про свою поэтическую любовь...

Старушка бессильно махнула желтой рукой. Кологородская опять чмокнула ее в остуженную слезами щеку и пошла к лифту.

Антонина Максимовна закрыла дверь. На трюмо лежала блеклая шляпа с обескровленными вишенками. Шляпа была моложе письма лет на сто, но ей казалось, что они ровесники и она ее носила, когда Поэт написал женщине это письмо. Но теперь письма нет. Для чего же хранить шляпу?

Она прошла в комнату, уж и не очень касаясь пола, – как по воздуху. На столе лежал дарственный акт. Антонина Максимовна взяла этот лист, который был теперь вместо письма.

Под гербом краснело огромное слово "Грамота". А дальше сообщалось, что за примерное поведение и отличную успеваемость этой грамотой награждается ученик сто первой школы Вася Семикозов.

И з  д н е в н и к а  с л е д о в а т е л я. Я шел по улице, и вечернее солнце, ударившее в спину, положило мою тень на асфальт. Странно. Черная, плотная и четкая тень... Значит, мое тело загораживает свет? Значит, оно есть, мое тело? Значит, я живу?

Д о б р о в о л ь н а я  и с п о в е д ь. Что я хотела делать в жизни? Как говорят школьники: кем быть? Вы сейчас улыбнетесь, но исповедь есть исповедь. Я хотела стать богом. Нет-нет, не женщиной-богиней, этакой красоткой для всеобщего обозрения, а богом – всесильным, мудрым и незаменимым. Думаете, это невозможно? Быть умнее всех. Понимать то, чего другие не понимают. Предвидеть, чего и футурологам невдомек. Помнить то, что все давно позабыли. Делать, что у других не получается. Думаете, невозможно? Стать таким человеком, к которому приходили бы люди, напрасно обойдя все инстанции. Стать такой, чтобы твой адрес узнавали в других городах. Председатель исполкома в просьбе отказал, а Калязина ее удовлетворила – вот каким человеком стать. Думаете, невозможно? Так вот, я им стала.

В институтскую столовую Лида теперь не ходила.

Сторонясь людей, она выскользнула на улицу и неуверенно зашла в кафе. Взяла, что попалось на глаза. Котлету и стакан желтого сока. Котлета из мяса... Разве? Но ведь это не мясо – это труп животного. Сок... Это не сок это кровь растений.

Она бросила вилку и побрела в сквер. Ее остановил городской стожок, накошенный в газоне и придавленный бревном. Боже... Это не бревно – это туловище дерева. На нем не смола – на нем слезы сосны. И это не стожок – это тельца цветов...

– Не стог, а кочка.

Лида отпрянула от знакомого голоса, которого быть здесь не должно.

– Вадим? Что вы тут делаете?

– Тсс! Я слежу вон за тем человеком...

Петельников скосил глаза на далекую скамейку, где благообразный пенсионер мирно кормил голубей.

– Что же он сделал? – удивилась Лида.

– Отравил свою жену.

– Да? За что?

– За измену.

Она шагнула назад, отстраняясь от инспектора и раздраженно краснея.

– Следите за мной, да?

– Слежу, – подтвердил инспектор, обдавая ее радостной улыбкой.

– На каком основании? – вспыхнула она.

– Такая у меня работа.

– Ваша работа следить за убийцами!

– А вы разве никого не убиваете? – вполголоса спросил Петельников, сминая улыбку твердеющими губами.

Лида вскинула голову. Светлые волосы неожиданно блеснули рыжим и упорным огнем. В серых глазах пробежала диковатая зелень. Но все пропало под набежавшим страхом, когда другие ее мысли заслонила последняя: неужели она убивает?

– Он вас послал?

– Вы не знаете своего мужа, – усмехнулся инспектор.

– Нет, знаю, – звонко и глупо возразила она.

– По-моему, теперь вы даже не подозреваете о его неприятностях.

Лида знала эти неприятности, но у нее начало все цепенеть и отваливаться от холодеющей мысли, что появились другие беды, новые, в которых виновата уже она.

– Любой свидетель может умереть, – сказала Лида, не догадываясь, что она не Рябинина оправдывает, а оправдывается сама.

– Да разве дело в том, что умерла свидетельница? Рябинин ее не допросил.

– Почему?

– Пожалел больную женщину.

Казалось, что у нее перехватило дыхание. Она смотрела в суховатое, как вычерченное, лицо инспектора, не понимая наплывающей злости к этому человеку.

– Вы бы не пожалели, – бросила Лида и пошла, стараясь оторваться от инспектора. Но скрип песка под тяжелыми шагами настигал.

Она резко повернулась и встретила его нещадным вопросом:

– Что вы лезете не в свое дело?

– Вы мне льстите.

Она сердито оглядела его, не понимая этих слов.

– Люди только своими делами и занимаются, а я вот чужими.

– Вас не просят.

– Лида, я его высеку.

– Кого?

– Вы знаете кого.

– А я подам на вас в суд!

Странная и сладкая боль чуть не свела скулы, ушла на переносицу и докатилась до глаз. Лида испуганно села на скамейку, зная, что сейчас она может расплакаться. Петельников тихонько опустился рядом.

Сквер, отмежеванный от улицы заслоном кустарника, жил своей микрожизнью. Старушки, дети, голуби... Пахло цветами и нашинкованной травой, которую не скосили, а состригли маленькой тарахтящей машинкой.

– По-моему, есть четыре типа женщин, – сказал инспектор вроде бы самому себе.

Но Лида отозвалась – лишь бы спугнуть слезы:

– Да?

– Красавицы, в которых влюбляются.

– Да?

– Секс-девы, с которыми проводят время.

– Да?

– Семьянинки, которых берут в жены.

– Да?

– Общественницы, с которыми рядом трудятся.

– Сейчас вы скажете, к какому типу по этой пошлой классификации отношусь я.

– Раньше я думал, что вы относитесь к пятому типу.

– Ах, есть еще и пятый...

– Да, женщина-друг.

Она поднялась и заговорила, как захлестала словами:

– Ваша дурацкая классификация ничего не стоит. Истинная женщина обладает всеми пунктиками. А истинный мужчина не суется в чужие дела.

Инспектор тоже встал, заметно бледнея.

– Лида, чего бы я стоил, если бы не лез в дела своих друзей...

И з  д н е в н и к а  с л е д о в а т е л я. Думаю, что те, кто верит в неизменность человеческой души, сравнивает ее с технической революцией. Тогда кажется, что душа и за тысячу лет не изменилась. Но она меняется. На нее влияют вездесущая техника, лавина информации, новый образ жизни, рост городов, медленная гибель природы... Но есть в ней одно неизменное и будет всегда, пока душа держится в человеке, – это сочувствие и переживание. То сочувствие, которое мне все предлагают и которое я гордо отвергаю. То сочувствие, которого мне так не хватает.

Д о б р о в о л ь н а я  и с п о в е д ь. Бог-то богом, но ведь не придешь и не скажешь, что ты бог. Нужна оболочка, то есть должность, социальное положение. Попробуйте провести такой опыт: пусть придет мужик от пивного ларька, плохонький, без степеней, и прочтет умнейший доклад – его слушать не будут. Пусть придет, допустим, кандидат из НИИ и наговорит кучу дури – его будут слушать, задавать вопросы и хлопать. Вот я и задумалась о социальной оболочке. Врач санэпидстанции – это не оболочка, это шелуха. Ни вару, ни товару. При проверке круг копченой колбасы в детском саду или рыбину в магазине презентуют. Не для бога это.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю