355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Родионов » Долгое дело » Текст книги (страница 8)
Долгое дело
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:06

Текст книги "Долгое дело"


Автор книги: Станислав Родионов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

И промелькнуло, исчезая...

...Смерть глупа, страшна, неотвратима и болезненна – черт с ней. Но ведь обидно!..

Рябинин всегда считал, что преступление лучше расследует тот следователь, который жалеет потерпевшего. Кажется, так и записано в его дневнике. Нет, немного не так: "Жалостливый следователь лучше равнодушного". Или "Жалостливый следователь справедливее равнодушного"? Да он эту мысль отстаивал; он спорил даже с теми, с кем и спорить не стоило... И что же теперь? Своей жалостью он ее не спас, но упустил преступницу.

– А вы бы стали допрашивать? – вдруг спросил Рябинин прокурора.

– Не знаю, – замялся Юрий Артемьевич, начав раздраженно пошатывать подбородок.

– А ты бы? – спросил Рябинин и Петельникова.

– Стал бы! – жестко ответил инспектор, видимо ждавший этого вопроса, а может быть, ради него здесь и сидевший.

– Не пожалел бы? – удивленно протянул Рябинин.

– А хирург жалеет больного? – спросил теперь инспектор, как ударил по уязвимому месту, которое-таки нашел.

Хирург жалеет больного... И все-таки делает операцию; чем больше жалеет, тем решительнее берется за скальпель. А он пожалел бездеятельно, как обыватель. Да нет, отличается он от хирурга.

– Операция спасает больного, а допрос...

– Твоя жалость в данном случае оказалась бессмысленной.

– Скажи, – не удержался и Рябинин от запрещенного удара, – какой смысл инспектору уголовного розыска ловить в подвалах кошек для старух?

Петельников кинул взгляд на Беспалова: знает ли? Юрий Артемьевич улыбнулся – он знал. Тогда улыбнулся и Петельников, сгоняя этой улыбкой то недовольство, которое закаменило его лицо.

– Я найду свидетелей, – громко сказал Рябинин. – Магазин был полон народу...

– Уголовный розыск поможет, – согласился инспектор.

Беспалов снял трубку звонящего телефона. Весь его недлинный разговор состоял из чередующихся "да" и "хорошо". Юрий Артемьевич покосился на аппарат, словно еще слышал голос с того конца провода, и спросил Рябинина:

– Вы знаете, что дело о хищении бриллианта взято городской прокуратурой на контроль?

– Да.

– Зональный прокурор Васин приглашает вас для дачи объяснений.

И з  д н е в н и к а  с л е д о в а т е л я. Раньше я был немногословен, теперь – молчалив. Раньше думал, что еще успею, скажу. Теперь думаю, что все уже сказано. Чем старше становлюсь, тем больше молчу. Нет, не так: чем больше понимаю, тем больше чувствую себя немым.

Рябинин открыл дверь кабинета, чуть было не сжавшись всеми клетками, словно на него могло что-то упасть. И зло распрямился, хлопнув за собой дверью. Неужели струсил? Ничего плохого ведь не сделал. Сделал, коли сжимаются клетки, чтобы меньше занимать пространства.

За столом громоздко сидел зональный прокурор Андрей Дмитриевич Васин. Он поднял от бумаг крупную голову и взглядом показал на стул. Говорили, что раньше, в первый год работы, он выходил из-за стола и пожимал руку.

– Здравствуйте, – сказал Рябинин, уже сев.

Васин кивнул, закрыл папку и тонковатым для такого плечистого тела голосом спросил:

– Я не очень понял, почему вы не допросили свидетеля. Некогда было?

– Нет, я к ней ездил.

– Врач не разрешил?

– Разрешил.

– Справка в деле есть?

– Есть.

– Тогда почему не допросили?

Рябинин медленно и тайно вздохнул. Есть слова, состояния и мысли не для таких официальных кабинетов. Нет, дело не в кабинете: есть слова, состояния и мысли, которые скажешь и передашь, только уверившись, что их поймут. Рябинин плохо знал этого прокурора, да уже и заметил в его лице легкое магазинное любопытство, вызванное заминкой следователя. Но Рябинину было нечего сказать, кроме правды:

– Пожалел.

– Не дошло.

– Пожалел...

Васин смотрел на него умно и проникающе – бывают такие серьезные глаза, когда человек силится что-то понять, и это усилие придает взгляду особую сосредоточенность. В углу кабинета тихо играл приемник. Моцарт, соль-минорная. Эстрадная музыка не мешала, но работать под классическую Рябинин не смог бы.

– Как же вы работаете следователем? – спросил наконец Васин.

– Не дошло, – легкомысленно вырвалось у Рябинина.

– Как же вы предъявляете обвинение, арестовываете, отдаете под суд? Не жалеете? – развернул свой вопрос зональный прокурор.

– Иногда жалею, – ответил он вместо "иногда не жалею", потому что чаще все-таки жалел.

– Но из-за вашей ложной жалости ускользнул преступник!

– Почему же ложной? – тихо спросил Рябинин.

– Потому что вы были добреньким не за свой счет, а за счет государства.

Об этом он не подумал – о счете. Да ведь когда жалеешь, то не думаешь. Может, так ему и сказать: когда жалеешь, то не думаешь? Они с зональным прокурором почти ровесники, а "ровесник" звучит как "единомышленник". Может, ему рассказать про ее лицо, про ее нездешний взгляд, про ее школьницкий локон?..

– Неужели вы не чувствуете своей вины?

– Чувствую, – искренне согласился Рябинин.

Разумом он понимал, что виноват. Но где-то там, под разумом, жила отстраненная мысль о его невиновности. И эта глубинная мысль подсказывала его разуму, что если и стоило упрекать его в жалости, то не так и, может быть, не здесь.

И промелькнуло, исчезая...

...Жалеющий всегда прав...

– Смотрел, Сергей Георгиевич, ваше личное дело, но так и не понял, растущий вы кадр или нет.

– Я врастающий, – буркнул Рябинин.

Васин слушал известную эстрадную песню, одну из тех, которую поют все и везде ровно одну неделю. Моцарта уже не было, – шел концерт по заявкам.

– Не повышают, – сказал Рябинин то, чего от него ждали.

– А почему? У вас, наверное, трудный характер? – оживился зональный прокурор.

Это почему же трудный? Из-за шутки "Я врастающий"?

– Да, неважный, – горестно согласился Рябинин.

Андрей Дмитриевич облегченно улыбнулся. Крупный, большеголовый человек с плечами штангиста незримо обвис, как подтаял. И глаза, которые теперь ничего не силились понять, – уже все понято, – потеряли философскую глубину. Рябинину вдруг показалось, что Васин похож на цветной телевизор, у которого вынули все электронное нутро и вместо экрана вставили двухпрограммные глаза.

И промелькнуло, исчезая...

...Глупый человек в конечном счете всегда плохой...

– Беспалов вас хвалит. Но вы недостаточно активны. Не ведете никакой общественной работы, нигде не учитесь...

– Времени нет, – вяло ответил Рябинин, хотя были у него и другие ответы.

– Времени нет? – удивился прокурор. – У меня тоже нет, но я работаю в местном комитете, редактирую стенную газету, выступаю с правовыми лекциями...

Теперь концерт слушал Рябинин. Кто-то заказал модную песню, и певцы запели ее вдруг сильными естественными голосами, отчего звучала она неожиданно и свежо, потому что в мужской песне давно не хватает мужчины, а в женской – женственности.

– Кроме общественной работы я занимаюсь на курсах английского языка для сдачи кандидатского минимума...

В свое время Рябинин поразился, узнав, что самый мирный разговор, даже двух приятелей, есть скрытая борьба. Потом он убеждался в этом не раз; потом он пришел к мысли, что борьба идет за руководство в разговоре, за право говорить. Побежденный слушает. Но он и не боролся – он сразу начал слушать прокурора, который стал победителем без борьбы, по должности.

И промелькнуло, исчезая...

...Если один все время говорит, а второй все время слушает, то хороший человек тот, второй, который слушает...

Рябинину вдруг почудилось, как оттуда, из угла, из приемника, вырвалось что-то жуткое, почти мистическое, которое он еще не понял разумом, но уже тихо содрогнулся телом, и одновременно с этим пониманием он услышал слова диктора: "По заявке много лет проработавшей за прилавком Веры Михайловны Пленниковой мы включаем в программу старинный романс "Не уезжай ты, мой голубчик". Слушайте, Вера Михайловна, свое любимое произведение".

– И я нахожу время, чтобы сыграть в бильярд...

– А вы находите пять минут, чтобы поплакать? – спросил Рябинин странным, испаряющимся голосом.

– Не дошло.

– Вы когда-нибудь плачете?

– Из-за чего?

– Неужели у вас нет того, из-за чего хотелось бы поплакать?

Глаза Васина раздраженно потемнели.

– А вы плачете? – спросил он, все более раздражаясь, потому что зря истратил свое время.

Рябинин не ответил, ибо промелькнуло, исчезая...

...Только тот взрослый может заплакать, который много плакал в детстве...

– Сергей Георгиевич, вы свободны. О вашем служебном проступке я доложу прокурору города.

И опять промелькнуло, но так далеко и стремительно, что не осталось и следа.

И з  д н е в н и к а  с л е д о в а т е л я. Странно и, может быть глупо думать об умершем человеке, которого не знал. Сколько людей умирает... И все-таки я бесплодно думаю о ней, о себе, о жизни...

Что жизнь у человека одна, что выпала она ему лотерейно, что не повторится ни в пространстве, ни во времени – это понимают многие. Реже понимают другое, и пожалуй, более важное – жизнь человека до обидного коротка. Я это осознал эмпирическим путем еще в раннем детстве. Испарялось мороженое, стоило его только лизнуть. Исчезала конфета, едва успев освободиться от обертки. В войну пятьдесят граммов хлеба, данные матерью на обед, таяли во рту быстрее мороженого. Двухчасовое кино укладывалось в минуты. Прогулка кончалась, не успев начаться... И я догадался: если все хорошее так быстро проходит, то и жизнь пройдет мгновенно, как интересное кино.

Годы мою догадку подтвердили. Но догадки, мысли, выводы для того и нужны, чтобы принимать решения. Жизнь коротка... И что? Как я должен жить, что мне нужно делать, если жизнь моя так коротка?

Запахи – влажной земли из-под берез, далекой сирени, молодой листвы и чужих духов – принесли что-то смутное и неощутимое, бывшее, может быть, в детстве, а может, только в снах. Лиде захотелось удержать это нереальное и щемящее чувство, понять его и запомнить, но оно было где-то в ней и вроде бы где-то в воздухе, вместе с тем запахом сырой земли и далекой сирени. Поэзия, это поэзия. Есть люди, которые умеют ловить ее из воздуха и класть на бумагу, столбиками. Запах березы – столбиком? Поэзия – это тоска по тому, чего в жизни нет и никогда не будет.

Лида свернула в узкую сыроватую аллею, затемненную холмами ворсистых кустов.

Поэзия – это тоска по тому, чего в жизни нет и никогда не будет. Боже, нет и не будет... Да ведь полмесяца назад все было. Разве поэзия обрывается сразу, а не уходит медленно, как вот этот белоночный июнь? Неужели она просмотрела ее ползучий уход, в общем-то пропустила и все белые ночи? Да?

Лида нагнулась, – в эти босоножки всегда закатывается гравий.

У Сергея не было женщины, и он не влюбился. Да? Он не влюбился – он давно и сильно любил. Где-то она читала, что есть мужчины, для которых любовь к работе по силе страсти мало чем отличается от любви к женщине. Такой без любви не умрет. Боже, но ведь любовь – это когда умираешь...

Может быть, сделаться модной? Мужчины часто противоречивы... Вот Сергей любит женственность. Любит ли? Теперь в моде стервозность. Энергия, нахальство, броскость, брючки, папироса... А почему женственность не в моде! Не потому ли, что женственной быть трудно. Трудно быть мягкой, нежной, доброй... Куда проще надеть джинсы и сунуть в рот сигарету.

Лида вышла на широкую дорогу, желтевшую утрамбованным песком и рассеченную травяной лентой вдоль на две половины. Здесь гуляли потоками, как в театре.

Ах, причем тут модность. И пусть на нее посматривают молодые люди, и пусть она красивая... Внешностью теперь не удивишь, теперь все красивые. Да и нет некрасивых женщин, а есть женщины, не умеющие быть красивыми. Она уж знает. Она не знает другого: как вернуться к тем дням и годам, неожиданно улетевшим вроде этих пушинок?

Лида вскинула голову, пораженная фантастическим видением...

В высоком, еще не побелевшем небе, в последних лучах солнца, уже брошенных вдоль земли, в теплом парном воздухе повис тополиный пух. И много, везде, всё в пуху. Маленькие пушинки, чуть больше комара. Большие пушины, как светлые комочки. Они не походили на снег и не спешили к земле, а свободно колебались в теплой стихии – вниз, вверх, вбок... Откуда они? Ведь тополя на том конце парка.

Лида следила за одним крупным шаром, похожим на голову одуванчика. Развести бы руки и полететь за ним... Куда? К Сергею? Который сейчас мается дома. Умерла важная свидетельница... Боже, так и не научился работать спокойно. У него всегда кто-нибудь умирал, кто-нибудь скрывался, жаловался, не признавался. Да? Она думает о нем, а он думает о преступниках...

Сильная злость каким-то толчком... О, злость не бьется толчками. Это же ненависть, внезапная ненависть толчком стукнула в сердце. Она испугалась, чуть не вскрикнув. К кому ненависть?

Лида опустилась на прохладную скамейку, костисто белевшую под деревом светлыми рейками.

К Сергею. Да она ненавидит его больше всех на свете! Но этого не может быть, не должно быть. Ненависть к Сергею. Она сходит с ума. Пух, тополиный пух несет по парку июньский дурман. У нее аллергия...

Она схватилась за скамейку, словно та уходила из-под нее. И уперлась каблуками в песок, стараясь их вдавить, вонзить в землю, которая сейчас тоже могла уйти, как и реечная скамейка.

Лида вдруг поняла не разумом, а ощутила всем своим существом, как она была счастлива все прожитые с ним годы. Но почему же, почему это животное понимание не приходило тогда, когда она была счастлива? Неужели для того, чтобы знать о своем счастье, нужно познать горе? Неужели для ощущения каждой минуты блаженства нужна рядом – параллельно, что ли, – и минута страданий? Да? Ну, конечно, диалектика: чтобы правая рука радовалась здоровью, должна болеть левая.

Она уже шла быстрым шагом. Куда? За пухом, который опускался на землю, повисал на ветках, плавал над деревьями, собираясь раствориться в белой ночи.

Другие женщины обходятся и без любви – был бы мир в семье. Но к чему тогда этот мир? Без мебели, без одежды, без зарплаты, без горячей воды, без электричества и без газа жить смогла бы... Но без любви? Зачем тогда жить вместе? Зачем тогда вместе жить? Зачем сидеть в одном доме с человеком, который не бежит к тебе на кухню, где ты обожгла руку?

Лида открыла сумочку и достала платок, опережая подступающие слезы...

– Лидия Николаевна, провожаете белые ночи?

Дорогу заступил мужчина. Она смотрела на него, зная, что этот человек ей хорошо знаком, что видит она его каждый день и видела сегодня, – и не могла понять, кто же он. Ах да...

– Провожаю, – тихо согласилась она.

Марат Геннадиевич Храмин, начальник, улыбался своей гланцевой улыбкой:

– Почему же в одиночестве?

– Я не одна...

Храмин окинул взглядом гуляющих, но ни на ком не остановился.

– Со мной летит пух. – Лида подняла глаза, взглядом показывая на белеющее небо и белесый пух.

– Тополиный, – согласился он.

Кандидат наук, начальник отдела. Сорок лет. Солиден и обстоятелен. Полное лицо с карими спокойными глазами. Одет с иголки. Галантен, любезен и готов на услуги.

Дерзкая и глупая мысль ошалело пронеслась и вроде бы проскочила, как отскочила от головы... Но уж такие они, эти глупые мысли, что далеко не отскакивают. Вернулась она цепко и уже насовсем. Боже, пух-то летит, белые ночи кончаются, любовь уходит...

– Марат Геннадиевич, я сто лет не была в театре...

Он посмотрел ей в лицо другим, ожившим взглядом:

– Приглашаю.

Лида кивнула, ощутив на верхней губе большую и бесплотную пушинку.

И з  д н е в н и к а  с л е д о в а т е л я. Не перестаю спорить с прокурором. Мысленно. А спорит ли он со мной? Мысленно?

Есть люди, которые живут однообразно, спокойно и скучно, которые не ошибались, не побеждали, ничего не совершали, ни в чем не усомнились, ничего не искали, никому не помогли, ни во что не ввязались, ни с чем не боролись, ничем не пожертвовали... И никто их за это никогда не упрекнет. Да и некому. Да и не за что, ибо они всегда добросовестно трудились...

Оказывается, можно от всего заслониться трудом. Оказывается, труд оправдывает любую жизнь. Оказывается, труд может быть вместо жизни. Я с этим никогда не соглашусь. Мало, мало лишь хорошо работать! Труд должен быть в жизни, а не вместо жизни!

Рябинин ходил по улицам. Он не знал иного способа успокоения души, кроме сильного утомления тела.

Проспект, как это бывает в районах новостроек, внезапно оборвался, выстелив перед собой сурепное поле. Солнце почти на глазах потеряло форму шара и сползло за горизонт расплавленной массой, как вытекло из своей огненной оболочки. Запахло жидкими пригородными травами и сухой глинистой землей.

Остатки солнечных лучей и полевые запахи заслонила черная нелетняя фигура.

– Я тут живу. – Комендант показал на серую пятнадцатиэтажную глыбу. – А вы кого-то выслеживаете?

– Да, уже выследил.

– Кого?

– Солнце.

– Это какое?

– Которое только что закатилось.

– Я тоже живу по современному стилю, – обиделся комендант.

– Александр Иванович, а вы когда-нибудь искали смысл жизни? – вырвался у Рябинина озорной вопрос.

– Это раньше искали, когда не было телевизоров.

Улыбка Рябинина спугнула коменданта – он кивнул и как-то ушел бочком: черный человек в черном костюме с единственно светлыми пятнышками – синими носками.

И опять поплыли дома и побежал под ботинками асфальт.

Рябинин умел говорить с людьми. Он понимал любого, даже того, кого не, принимал. Ему признавались в том, в чем не признавались и себе. Он умел, он знал, он понимал... Но это там, за столом, в следственном кабинете.

Тихая улица оказалась вся в пуху. Он бежал серыми комочками по асфальту и вспугнуто взлетал перед машинами. Он плыл в уличном воздушном потоке, цепляясь за углы и шероховатости. Крупный зонт пуха влетел в открытое окно и свободно вылетел, как шаровая молния.

Почему с посторонним, с чужим, с незнакомым говорить проще, чем с близким?

И промелькнуло, исчезая...

...Ударить чаще всего хочется любимого человека...

Промелькнула какая-то глупость, но все-таки почему удавалось растрогать матерых уркаганов, которые сморкались, терли кулачищами глаза и рассказывали про себя все, не упуская ни интимных, ни воровских подробностей? Почему не получается разговора с любимой женщиной, у которой что-то случилось, или это у него случилось, или у них обоих случилось?..

Рябинин убыстрил шаг, словно куда-то опаздывал. Он уже не интересовался названиями улиц и не считал кварталы, занятый едкими и непроходящими мыслями. Он почти бежал, сжигаемый этими "почему" – от них бежал и с ними.

Восьмиэтажный блочный дом в тихом закоулке удивлял прохожих белой, чуть не мраморной доской с желтыми, чуть не золотыми буквами: "Дом высокой". Зачем писать, что дом высокий? Не такой уж он и высокий. И почему неграмотно: "высокой"?.. Редко кто догадывался, что буквы третьего слова "культуры" – осыпались с доски, как листья с осеннего дерева. "Дом высокой". Не сюда ли Рябинин бежал своими беспорядочными зигзагами?..

Он поднялся на третий этаж и позвонил в квартиру с дверью, исполосованной блестящими, похожими на фольгу, лентами. За ней сначала раскашлялись. Затем дверь приоткрылась, показав в проеме совок бородки, который мелко затрясся. Жилистые смуглые руки схватили Рябинина и втащили в переднюю. Запах книг, яичницы и свежего кофе знакомо щекотнул нос, а скулу щекотнула жесткая бородка, что означало поцелуй.

– Следопытский нюх привел тебя к ужину...

Гостинщиков втолкнул его в комнату своей холостяцкой квартирки и толкал до самого стола, где на чистейшей белой скатерти сиял ровно один прибор. Второй появился рядом мгновенно – расписанные золотом тарелки, серебряные нож и вилка, хрустальный фужер, салфетка... Рябинин знал, что утром Рэм Федорович съедает из холодильника кусок сыра и стоя выпивает стакан чая, в обед берет на подносик столовские щи с котлетами, в поле ест все и везде и только дома по вечерам ужинает на фарфоре и хрустале, под классическую музыку, иногда при свечах.

– Сезар Франк, – сказал геолог, протянул руку за полку и включил стереофонический проигрыватель.

Рябинин почти не знал Франка. Под тихую музыку он рассеянно отпил портвейн из старинной кубической рюмки, ковырнул вилкой загадочное блюдо яичница с давлеными абрикосами, посыпанная какой-то запашистой травкой, – и спросил:

– А чаю можно?

– Так, следствие в тупике...

Чай, как всегда, влился прямо в кровь.

– Приятно, что ты приходишь со своими бедами ко мне.

– Чего ж тут приятного? – вяло спросил Рябинин.

Рэм Федорович, одетый к ужину, провел ладонью по темному, с далекой игрой зари, галстуку и поправил воротник до блеска белой рубашки.

– Видишь ли, к человеку, к которому не хочется идти в горе, не стоит ходить и в радости.

Рябинин неожиданно и легко улыбнулся. Оказывается, не только чай умеет вливаться прямо в кровь; оказывается, человеческая мысль тоже умеет, а уж кровь доносит ее до нашей души. Не за этим ли он сюда и пришел?

Он коротко рассказал про бриллиант и смерть продавщицы.

– Да неужели ты к этому не привык? – удивился Гостинщиков.

– Разве можно привыкнуть к смерти?

– Привыкнуть можно ко всему.

– Нет, можно только притерпеться.

Рэм Федорович взял рюмку в тонкие сухие пальцы, сделал глоток и блаженно улыбнулся: хорошая музыка, красивая сервировка, марочный портвейн, рядом друг... Он сделал второй глоток и спросил еще тем, полевым голосом, когда один из них был коллектором, а второй – начинающим геологом:

– Как я тебя звал-то?

– Романтиком.

– Как ты меня звал-то?

– Циником.

Гостинщиков довольно кивнул, заостряя бородку частым поглаживанием ладони:

– Э, умерла свидетельница... Ну и что? И ты умрешь. Смерть естественна.

– Неужели естественна?

Рэм Федорович нацелил свою бородку-колышек прямо ему на грудь и смотрел прищуренно с высоты поднятой головы.

– Сережа, с этой мыслью человек смиряется еще в молодости.

Рябинин встал и прошелся вдоль книжного стеллажа. Книги, книги... По геологии, геофизике, геохимии, геотектонике... По математике, кибернетике, бионике... Эти книги его не очень интересовали, ибо они были о том мире, который поддавался исчислению. Землю и звезды, лучи и молекулы человечество подсчитает, взвесит вычислит. Душу бы не забыли...

– А старость естественна? – спросил Рябинин.

– Знаешь, Сережа, э, что такое пыль? Это бывшие крепчайшие горные породы. А ты спрашиваешь о человеческом теле.

– А подлость, глупость и разная дрянь – естественны?

– Э, Сережа, на своих кодексах ты поднаторел в софистике.

Рэм Федорович наслаждался: кроме сервировки, музыки и друга вырисовывался спор, которые он любил больше научной работы, а возможно, научную работу любил именно за споры.

– В чем же я софист?

– Перескочил с материи на социальность.

– Я хотел показать, что уж коли естественна главная подлость мира смерть, то остальные подлости тем более естественны.

– Восставать против законов природы, Сережа, позволено лишь богам.

– В смирении перед смертью есть что-то рабское.

И промелькнуло, исчезая...

...Человек, который находит смерть естественной, недостоин жизни...

Пронеслась. Иногда Рябинину хотелось поймать убегающую мысль – куда они бегут, уж не в космос ли? А иногда был рад этому стремительному исчезновению, ибо поймай он ее, не знал бы, что с ней делать.

– Осознавать реальность не рабство, а мудрость. Налить еще чаю?

Рябинин кивнул.

– Значит я не мудр.

– А ты мудрым никогда и не будешь.

– Почему же?

– Ты романтик, а они до смерти остаются наивными.

Рябинин подошел к другой стене, к другому стеллажу, где не было ни одной книги. Породы, минералы, друзы, глыбы, кристаллы... Крепчайший каменный мир, тот самый, который превращается в прах. Неужели вот этот длиннющий и яркий, как ракета, кристалл горного хрусталя станет пылью? Неужели этот кусок сахарного мрамора рассыплется? Неужели эти золотые кубики вкрапленного пирита станут пылинками? Неужели васильковый лазурит, лимонный топаз и медовый янтарь превратятся в ничто? И неужели тот бриллиант, из-за которого умер человек, тоже станет прахом? Тогда зачем же...

– Рэм Федорович, тебе пятьдесят лет...

– Прекрасный возраст! Еще ничего не болит, но уже все соображаешь.

– Вероятно, такие вопросы задают столетним...

– Прекрасный возраст! – опять перебил геолог. – И девушки на тебя еще посматривают, и пожилые дамы уже поглядывают.

– И все-таки: тогда в чем же смысл нашей жизни?

Гостинщиков встрепенулся: составилась чашка с кофе, задрожала палевая бородка, еще больше потемнели глаза, и мелькнула его сатанинская ухмылка... Рябинин знал, что сейчас его старший друг будет говорить сильно, интересно и долго.

Но Рэм Федорович отрезал:

– Нет смысла.

– Как нет?

– А никакого.

– Как же так? – сказал Рябинин, удивившись не ответу, а той беспечности, с которой были сказаны эти страшные слова.

– А ты взгляни на небо! – Вот теперь Гостинщиков заговорил. – Там природа решает свои задачи, пользуясь массами, силами и расстояниями, которые мы даже не можем представить. Она делит мириады на бесконечность, множит сонмы на бескрайность, расщепляет бездны на беспредельность... Сережа, это жутко. И в этом кошмаре есть пылинка – Земля, а на этой пылинке несколько миллиардов людишек-муравьишек... Да мы у природы даже не числимся в ее описи. Так какой же смысл в нашем существовании?

Рэм Федорович взял чашку и со вкусом отпил натуральный кофе, который он лично смолол на ручной мельнице.

– Тогда что же ты сидишь? – тихо спросил Рябинин.

– То есть?

– Почему безмятежно пьешь кофе? Почему не бежишь хлопотать и жаловаться? Почему ничего не делаешь, зная, что мы зря живем и плодимся? Почему ты об этом не говоришь людям, почему не возмущаешься, не кричишь, не стонешь и не плачешь?

И з  д н е в н и к а  с л е д о в а т е л я. Есть люди, которым очень нравится спокойное слово "естественно". Этим словом почти все можно объяснить, ничего не объясняя. Оно освобождает разум от мысли и сердце от тревоги. А ведь сколько в естественном неестественного. Глупость, злоба, краткость нашей жизни, болезни, смерть, голод, войны – неужели естественны?

Она выскочила из проходной, поправляя синий беретик. Невысокая и легкая, как тополиный пух, заполнивший сегодня город.

– Как работалось? – спросил инспектор, поравнявшись.

Светлана Пленникова неожиданно вспыхнула слишком ярким румянцем для ее бледной кожи. Петельников почему-то обрадовался, что она может так непосредственно краснеть.

– Устала, как песик...

– Вам нужно отдохнуть и посмеяться.

– Какой теперь смех...

– Знаете, как я рассмешил Мишку-транспортера? Надумал он уволочь с базы бочку творога. Ну, а мне верные люди стукнули. И как думаете, я его рассмешил?

– Арестовали?

– Нет. Сгрузил он бочку у себя во дворе, открыл ее, а из бочки вылезаю я.

Светлана натужно улыбнулась. Своей бледностью и бесплотностью она кого-то или что-то напоминала – видел он такую же вот просвеченную солнцем кожу.

– Говорят, что в электричке произошел жуткий случай? – вяло спросила она.

– Какой?

– Якобы вошла женщина в вагон полночного поезда, а там мертвый человек...

– Все не так, – оживился инспектор. – Вошла женщина в вагон, где сидела парочка да смурной мужик. Она спрашивает мужика: который, мол, час. А он нехотя отвечает, что жизнь и так не мила, а она с вопросами. Ему и так плохо, не по себе, знобит, противно. Женщина тогда показывает на парочку: мол, совсем обнаглели, сидят обнявшись. Тут мужик и говорит: "Не обнявшись, они убиты".

– Ой! Кто же их?

– Бандиты. Второй случай был в парке. Пришли утром рабочие, а рядом с кучей мусора смурной мужик сидит. Отойди, говорят, мусор сожгем. А он обиделся: не до вас, мол, ребята, и так жизнь не мила, все обрыдло и надоело – под мусором-то, ребята, трупик лежит.

– Так это же он и убийца, – догадалась Светлана.

– А где доказательства? Третий случай... Проехали мы по вызову в квартиру, на полу труп в крови и рядом смурной мужик. Мы к нему. Не приставайте, мол, ребята, зашел случайно, а жить мне надоело, потому что у меня изжога...

Петельников наклонился, заглядывая ей в лицо. Голубенькие, как у большинства блондинок, глазки. Чуть курносый носик. Простоватое лицо, и правильно она делает, что обходится без косметики. Это что березу выкрасить.

– Вы всегда веселый?

– Это естественное состояние здорового человека.

– А нас с мамой жизнь не любила.

– Вас еще полюбит не только жизнь, но и мужчина.

– Кому я нужна, – вдруг рассмеялась Светлана, как самой веселой его шутке; рассмеялась тем смехом, конца которого ждешь с опаской, потому что где-то уже дрожат набегающие слезы.

И он вспомнил, на кого она похожа – на цветок, освобожденный им вчера от листа шифера, под которым тот вырос без солнца: белый, мучнистый стебель, свободно просвеченный лучами.

– Вы что – комплексуете? – удивился инспектор.

– Да я какая-то несовременная...

– А следователь Рябинин считает, что полюбить можно женщину только беззащитную.

Инспектор посмотрел в ее глаза, которые чего-то ждали и, видимо, будут ждать всю жизнь. И другая волна, неожиданная и непонятная, обдала его непривычной тоской... Беззащитность, перед ним стояла сама беззащитность, так любимая Рябининым. Светлану мог обмануть великовозрастный балбес. Мог испортить жизнь какой-нибудь пьяница. Мог он, инспектор, завлечь ее на месяц, на неделю, на одну ночь...

– Вы, наверное, хотите что-то узнать? – спросила Светлана.

– Помните, я просил вас подумать, не говорила ли чего мама...

– Думала. Она говорила обо мне, о жизни.

– И ничего о краже?

– О самой краже не говорила, а вздыхала и поругивала себя.

– За что?

– Когда женщина мерила перстень с этим бриллиантом, то мама отвлеклась взглядом на другую покупательницу, которая примеривала аметистовые бусы.

– Ну, и купила женщина бусы?

– Купила потом, но сперва пошла в сберкассу.

– А сколько они стоили? – быстро спросил инспектор.

– Об этом спросил и Рябинин, – улыбнулась Светлана. – Шестьсот сорок рублей.

Женщина пошла в сберкассу. Бусы стоили шестьсот сорок рублей. Рябинин об этом тоже спросил.

Волна знакомой энергии хлестнула инспектора, отчего тело напряглось и влекомое этой хлесткой энергией уже хотело ринуться на свои разыскные пути...

– А это мой дом, – сказала она.

– Родственники у вас есть?

– Никого.

– Одна живете?

– Одна-одинешенька.

– Если утром оставите на столе чашку и вернетесь с работы – она стоит? – негромко спросил Петельников.

– Стоит, – тоже вполголоса ответила Светлана, полагая, что вопросы связаны с бриллиантом...

– Утром бросите книгу в кресло... Вечером лежит?

– Лежит.

– Гирю забудете на подоконнике, то есть бигудинку уроните на пол... Валяется?

– Валяется.

– Правильно, вы живете одна, – вздохнул инспектор. – А что сейчас будете делать?

– Еще не знаю.

– Тогда вы идете со мной.

– Куда?

– В гости к Рябинину.

И з  д н е в н и к а  с л е д о в а т е л я. Сегодня в суде видел такую картину. Показания давал единственный очевидец автонаезда на человека. Вдруг он обрывает свои показания: "А мне пора на работу". Судья объясняет, что работа подождет, что ему этот день оплатят, что он обязан дать показания и в этом его долг гражданина... "Нет, работа важней", – не согласился свидетель и на виду ошарашенной публики вышел из зала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю