Текст книги "Долгое дело"
Автор книги: Станислав Родионов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Так есть ли труд мера всего? Да этот свидетель ради своей работы загубит все святое...
Наверное, на улице Рябинин ее бы не узнал.
Волосы остались светлыми, платиновыми, но потеряли металлический блеск. Прическа – он не помнил, какая была, но теперь ее обширный лоб закрыт жеманным валиком. Брюки на полноватой фигуре сидели отменно. Вроде бы палевая легкая кофточка, как облачко. Вот оно что: брюки, кофточка и волосы в один цветовой тон. И шляпа цвета нечищенного серебра. Она, видимо, любила широкополые шляпы. А где же бордовая?
– Я, Сергей Георгиевич, полагала, что с вами больше не встречусь.
– Мир тесен, Аделаида Сергеевна.
– Да, как ваш кабинетик.
Рябинин всматривался. Удивлена вызовом, испугана, напряжена, растеряна? Равнодушна – не спокойна, а именно равнодушна. Но почему? Виновного человека вызов в следственные органы настораживает, невинного – удивляет. Она же равнодушна. Маска, это уже нацепленная маска. Но ведь невинный человек маску цеплять не станет.
– Что вас интересует, Сергей Георгиевич? – смиренно спросила Калязина.
– Как всегда – правда.
Он помнил первый допрос – там тоже было смирение до тех пор, пока она не догадалась, что у него нет доказательств.
– Вы же знаете, я говорю только правду.
Рябинин улыбнулся – намеренно и откровенно, чтобы возмутить ее покой. Но Калязина тоже улыбнулась – намеренно и откровенно показывая, что в мире еще нет такой иронии, которая бы ее задела.
– Тогда расскажите, что вы делали пятнадцатого июня.
Он попал... Калязина замешкалась – на секунду, на почти неуловимый миг, в который она непроизвольно повела взглядом, расслабила щеки и разомкнула губы для бессознательного ответа. Она! Конечно, она.
– Я не помню. Вероятно, была на работе...
– А шестнадцатого июня?
– Помню. Утром пришла на работу, где пробыла до обеда. Потом ходила в детский садик на вспышку коклюша. В девятнадцать часов вернулась домой.
Вот как: не в семь часов, по-обиходному, а в девятнадцать, по-вокзальному, по-военному.
– Тогда уж в девятнадцать ноль-ноль, – улыбнулся Рябинин еще той, намеренной и откровенной улыбкой.
Она! Не помнит пятнадцатое июня, но хорошо помнит шестнадцатое. Как не помнить – бриллиант украли шестнадцатого, поэтому алиби на этот день приготовила и не ждала, что он спросит про пятнадцатое. Конечно, она!
– Кто может подтвердить ваше алиби?
– Справьтесь в санэпидстанции, в садике...
Петельников уже справился – все верно. Но ее путь в детский садик лежал мимо ювелирного магазина.
Рябинин вдруг огляделся в своем маленьком кабинете, словно что-то потерял. Вопросы, у него кончились вопросы, да их и не было, кроме двух. Он надеялся на импровизацию, которая почти всегда удавалась. Но не с Калязиной.
– Вас не удивила проверка алиби? Вы не интересуетесь, зачем вас пригласили? – вдруг спросил он.
– Я знаю.
– Ну и зачем?
– Какой-нибудь пустяк.
– По пустякам я не вызываю.
– А по серьезным преступлениям повесткой не вызывают.
– Как же?
– А то вы не знаете, – улыбнулась она спокойнейшей улыбкой. – Хватают на месте преступления, забирают дома, задерживают на работе...
– Да, убийцу, – согласился Рябинин и, впершись давящим взглядом в ее глаза, во мрак ее зрачков, добавил стихшим голосом: – А в случае, например, кражи бриллианта вызывают повесткой.
Мрак зрачков не дрогнул, да он этого дрожания и не рассмотрел бы... Не убежал ее взгляд, не шевельнулись губы, и не легла на лоб испарина... Тень, по щекам скатилась странная, не темная, но все-таки тень – как птица пролетела за окном. И он вспомнил такую же тень и ту же мысль о заоконной птице во время первого ее допроса – тогда Калязина говорила про шубу...
Она! Она украла и шубу, и бриллиант.
– Не понимаю вашего странного примера, – почти жеманно сказала Калязина, равнодушно отворачиваясь.
Столько спокойствия. Откуда оно? Почему? Неужели возможно быть спокойным, совершив тяжкое преступление?
И все-таки был у него один хороший вопрос:
– Скажите, шестнадцатого июня вы заходили в ювелирный магазин?
– Нет не заходила.
Хорошо. Сейчас он запротоколирует ее ответ. Очень хорошо. Если бы она призналась в посещении магазина, то поиск свидетелей становился бы бесполезным. "Да, была. Да, бриллиант смотрела. Ну и что?" А теперь свидетель, если таковой отыщется, уличит ее во лжи. "Как не были, когда я вас видел". Нет, она не умная – она хитрая.
И промелькнуло, исчезая...
...Хитрость – признак умишка. Простота – признак ума...
Рябинин отрешенно глянул в протокол, силясь что-то додумать или вспомнить.
И промелькнуло вослед, исчезая...
...Простота – зеркало души. Хитрость – зеркало душонки...
Был у него еще один вопрос, глупый: "Скажите, пожалуйста, это вы украли бриллиант в ювелирном магазине?"
– Прочтите...
Она спокойно – все спокойно – подписала текст и лениво потянулась за шляпой.
– До свидания, – попрощался Рябинин.
– Не за что, – ответила Калязина.
– Как?
– Извините, мне показалось, что вы сказали "Спасибо за визит".
И пошла к двери.
Пораженный Рябинин – не словесным фокусом – смотрел ей вслед... Спина, темная спина. Палевая, воздушная кофточка была мокрой от пота. Равнодушная Калязина... Да весь допрос она потела от страха! Она, это она украла бриллиант и погубила Пленникову. Остается лишь доказать.
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Все-таки Калязина опять ушла от правосудия. Пока нет доказательств. И все-таки она неумная.
Я все больше убеждаюсь, что нет людей плохих – есть люди неумные. И все больше прихожу к мысли, что умная личность всегда добра. Когда слышу, что такой-то умен, но плохой человек, я уже знаю, какие качества приняли за его ум: способности, или хитрость, или знания... Но только не ум! Ум – явление социальное и положительное. Он понимает в жизни те сокровенные тайны... Пусть не понимает – их, может быть, и самому умному не понять, – но хотя бы догадывается, хоть чувствует, и уже это делает его добрым. Ибо, прикоснувшись мыслью, допустим, к тайне смерти, как потом можно ненавидеть какого-нибудь человека, может быть, того самого, к которому завтра эта тайна прикоснется уже не мыслью, а своим подвальным холодом? Да жалеть нужно его, их, людей. А всякая доброта из жалости.
Поэтому я все больше убеждаюсь, что нет людей плохих – есть люди неумные. Всем плохим, что есть в человеке, он обязан собственной глупости. Или так: всем плохим в себе человек обязан глупости. Ну прямо афоризм.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Д о б р о в о л ь н а я и с п о в е д ь. Если бог меня не убережет и ваши старания, товарищи правоведы, увенчаются успехом, прошу эту исповедь приложить к протоколу допроса. Я знаю, как вы допрашиваете. Теперешним следователям не до исповедей, вы не Кони и не Плевако. А у преступников всех времен и народов есть одно желание – выговориться, чтобы его поняли. Не думаю, чтобы на юридическом факультете был семинар на тему «Исповедь преступника». Поэтому и пишу.
На коленях Петельникова лежала не то сумка, не то портфель без ручки, не то громадный бумажник из темно-кремовой кожи с десятком молний, секущих ее вдоль и поперек.
– Из крокодиловой. – Инспектор перехватил его взгляд.
– Не зеленая же, – усомнился Рябинин.
– Крокодил пожилой.
– Интересно, что может лежать в такой шикарной сумке?
– Доносы, анонимки, подметные письма... Света понравилась Лиде?
– Говорит, что хорошая девочка.
Лишь бы не выдать, что Лида с ним уже не говорит, кроме необходимых в быту слов, окатанных и холодных, как утренняя галька. Рябинин сжал губы и посмотрел на Петельникова с напускной веселостью. Губы, глаза и слова не выдадут, да вот пишут в романах, что темнеет лицо...
– А тебе она как? – Этот вопрос инспектор задал другим тоном и с другим интересом – не о человеке, не о внешности, не об одежде. Он спрашивал о ее показаниях.
– Тут надо подумать, – лениво сказал Рябинин.
– Давай подумаем, – уж совсем вяло согласился инспектор.
Они давно обо всем передумали и теперь хотели сопоставить свои догадки.
– Нам бы найти свидетеля, – начал издалека Рябинин.
– Продавцы ничего не видели. – Инспектор отвел себе роль человека, который сомневается.
– Но магазин был полон людей.
– Нам неизвестных.
– А вот Светлана Пленникова рассказала, что одна женщина примеривала аметистовые бусы.
– Там многие примеривали кольца.
– Но эта женщина стояла рядом и могла видеть преступницу.
– Могла, да ведь где взять эту женщину?
– Надо думать, – предложил следователь.
– Надо, – согласился инспектор.
Рябинину вдруг пришла странная и страшная мысль... Таила бы Лида непостижимую для него злость, имей он черные и большие глаза, прямой нос, мужской подбородок, высокий рост – как у Петельникова. Имей он такой же открытый взгляд, физическую силу и небрежную манеру говорить... Никого не бояться и всем нравиться... И будь у него такие же вельветовые брюки.
– Они бы на мне сидели, как на чемодане, – сообщил Рябинин.
– Кто?
– Я хочу сказать, что бусы-то она не купила, – хмуро ответил следователь, еще не отпущенный странной и страшной мыслью.
– Можно сшить на заказ, – посоветовал инспектор.
– Кого?
– Я хочу сказать, что у нее не было с собой денег.
– И женщина пошла в сберкассу, а это хорошо.
– Угу, – согласился Петельников, – ей хорошо, поскольку скопила деньжат.
– Нам хорошо, только стоит подумать.
– Будем думать.
Но промелькнуло, исчезая...
...Следователь – это человек, который идет по следу...
И тут же, за какой-то банальностью о следах, промелькнуло верное и главное...
...Следователь – это человек, который ищет истину...
Рябинин поправил очки. Надо бы протереть. Не грузит камни и не лопатит на току пшеницу, а пыль на них оседает, как с потолка сыплется.
– Тебе надо бы сменить оправу, – сказал инспектор.
– Допустим, ты женщина...
Петельников закатил глаза и сделал губки:
– И я примериваю аметистовые бусы, которые хочу купить, а денег с собой нет.
– Что же вы пришли за бусами без денег? – строго поинтересовался Рябинин.
– Если бы я шла в магазин намерение, я бы деньги взяла.
– А как вы шли?
– Господи, следователь, а такой бестолковый, – всплеснула руками дама-Петельников. – Как люди заходят в магазины? По пути, случайно.
– А куда же вы шли?
– По делам. Купить прическу, сделать кефир... То есть наоборот.
– Выходит, вы недалеко живете?
– Неужели бы я приехала за кефиром из другого района?
– Выходит, что и деньги храните в ближайшей сберкассе?
– Под рукой-то удобнее. Но, гражданин следователь, я могла приехать к подруге из другого района, а деньги хранить где-нибудь около своей работы...
– Конечно, – согласился Рябинин, – но первое предположение вернее. Итак, ближайшая к магазину сберкасса, шестнадцатое июня, взята сумма не менее шестисот рублей, вкладчик – женщина...
Петельников виртуозно перечеркнул сумку бесшумной молнией. Из ее тайного отделения вынырнула бумага, которая легла перед следователем.
– Подметно-анонимный донос, – объяснил Петельников.
Это был перечень сберкасс – пять штук. Ближайших.
Рябинин в упор и почти зло посмотрел на коллегу. Инспектор ответил невинным взглядом и сжатыми губами, через которые все-таки просачивалась улыбка.
– Зачем же этот разговор? – упрекнул Рябинин.
– Идею проверял и себя.
– Ты бы лучше Калязину проверил.
– Изучаем ее связи, образ жизни, материальный достаток...
– Ну, и какой у нее достаток?
– У нее за обедом на каждой кильке лежит своя тюлька.
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Труд и смысл, смысл и труд... Сегодня разговорился с понятой: сорок лет, хорошая работница, высокий заработок, одинокая. Спрашиваю, что она делает после работы. Ходит в магазин. Ужинает. Убирает. Ну, а выходные дни? "В выходные дни я фотографируюсь..." И я понял, что она живет работой и только на работе. Хорошо? Хорошо. Только есть вопрос ей, себе, всем: что же такое человек – уж не машина ли по производству и потреблению материальных благ?
Д о б р о в о л ь н а я и с п о в е д ь. Оговорюсь сразу – ничего не совершала и ни в чем не признаюсь. Моя исповедь о другом, о жизни и о ее философии.
Начну с начала, то есть с детства, ибо у меня есть афоризм: расскажи мне о своем детстве, и я расскажу о твоей взрослой жизни. У меня была благополучная семья. Солидный папа, серьезный, неулыбчивый, с вечным и тяжелым портфелем. Мама кормила меня, кормила папу и принимала гостей. Самое яркое и постоянное впечатление моего детства – я стою на диване и читаю стихи. "Идет бычок, качается..." Мама умиляется, папа улыбается, бычок качается, а гости мрут от скуки. Убеждена, что вот такое всеобщее внимание делает из крохи эгоцентрика-людоеда, и на всю жизнь. А я так выступала перед гостями каждую субботу...
В обеденный перерыв Викентий Викентьевич, директор магазина "Дуб", провел с продавцами обсуждение газетного фельетона под названием "Липовые гарнитуры". Писали о магазине "Карельская береза". Собрание получилось шумным и почему-то веселым – наверное, оттого, что критиковали не их магазин.
С директором "Карельской березы" у Викентия Викентьевича были, пожалуй, дружественные отношения, и после встреч в управлении они частенько вместе обедали. Сейчас тому не до обедов: звонят телефоны, вызывают в управление, ухмыляются покупатели...
Викентий Викентьевич, тоже сегодня не обедавший, достал из портфеля термос с кофе и полиэтиленовый мешочек с бутербродами. Он намеревался отвинтить крышку, но увидел в мешочке солнечную красноту – помидор с юга, припасенный для него женой. Рука уже коснулась прохладной и тугощекой кожи, когда зазвонил телефон...
– Викентий Викентьевич? – спросил знакомый и торопливый голос.
– А-а, Михаил Давыдыч, – узнал он легкого на помине директора "Карельской березы". – Переживаете?
– Хуже, чем переживаю...
– У вас даже голос изменился.
– Викентий Викентьевич, есть просьба.
– Пожалуйста.
– Мне срочно требуется пятьсот рублей. Отдам через неделю. Выручите?
Вот как. Значит, после фельетона нагрянула ревизия и есть какие-то прорехи. Но лично он ничего не знает – у него всего лишь просят в долг денег.
– Попробую собрать, Михаил Давыдыч.
– Минут через двадцать подъедет женщина.
– Хорошо.
– Ну, спасибо, дорогой. Подробности расскажу потом...
Вот как бывает после фельетонов. От сумы да от тюрьмы не отказывайся. Видимо, эта пословица относится прежде всего к работникам торговли. Михаил Давыдович считался образцовым директором – вдруг и фельетон, и ревизия, и недостача...
Пятьсот рублей раздобылись быстро. Директор вернулся в кабинет, положил их в конвертик и протянул руку к термосу, но опять увидел тугощекий помидор. Пальцы, как и в первый раз, лишь успели коснуться вздувшейся мякоти, готовой брызнуть сквозь кожицу...
– Приятного аппетита.
Он выдернул руку из мешочка и стремительно убрал со стола термос, чуть его не опрокинув. Женщина уже стояла перед ним. Вошла бесшумно – каблук не стукнул и дверь не качнула воздух.
– Я от Михаила Давыдыча...
– Да-да, – засуетился директор, взял конверт и протянул курьеру.
Плотная женщина среднего роста в брючном костюме цвета начищенной платины. Черт ее знает, как выглядит эта платина и чистят ли ее... Красивое лицо с яркими губами большого рта. Огромная шляпа цвета век не чищенного алюминия. Хорошие тона, сочетаемые. Нет, это не курьер – это сотрудница, соратница.
– Я вас где-то встречал, – неожиданно вспомнил он.
– Скорее всего, на совещаниях, – согласилась женщина, пряча деньги в карманчик брюк.
– Вроде бы здесь, в кабинете...
– Однажды я хлопотала гарнитур для молодоженов.
– Да-да, вспомнил.
Ему хотелось расспросить о "Карельской березе" – как там. Но он понимал, что женщина спешит.
– Кем все-таки вы работаете? – улыбнулся директор.
– Референтом, – улыбнулась и она, уже отступая к двери.
– Привет Михаилу Давыдовичу...
Элегантная женщина. С такой бы побывать... на конференции. Такую бы числить в своих... референтах. Викентий Викентьевич усмехнулся свободным мечтаниям и вытащил полиэтиленовый мешочек. Помидор сделался вроде бы еще краснее. Нужно закрыться и поесть, пока тот не переспел окончательно...
И на этот раз убрать мешочек он не успел. Высокий молодой мужчина в вельветовых брюках и оранжевой сорочке без стука шагнул в кабинет.
– Закройте дверь! Я занят, – осадил его директор, грозно привставая.
– Я тоже, – мельком улыбнулся мужчина и оказался рядом.
– Повторяю, выйдите...
– Уголовный розыск, – перебил гость, показав узкую малиновую книжечку. – У меня всего два вопроса, а потом вы закусите.
Викентий Викентьевич рассеянно опустился в кресло, еще ничего не поняв, но уже наливаясь тем черным предчувствием, которое сбывается в следующую минуту.
– Пожалуйста...
– Вы знаете женщину, которая только что у вас была?
– Нет.
– Зачем она приходила?
В эту паузу, если только она случилась меж вопросами, директор успел понять, что глупо и добровольно лезет в уголовную историю с этой самой "Карельской березой".
– Спросить, когда поступит...
Он замешкался под напорным взглядом черных глаз инспектора.
– Славянский шкаф? – подсказал Петельников.
– Нет, платяной. Фабрики "Северный лес".
– У вас помидор лопнул, – сообщил инспектор и вышел так же стремительно, как и вошел.
Викентий Викентьевич взял с графинного подносика стакан, наполнил его кофе и выпил почти залпом. Оказывается, вот так, сидя в кабинете, ничего не делая, собираясь мирно завтракать, можно попасть в уголовную историю. Михаил Давыдович горит ярким пламенем. За его знакомой следят.
Горячий кофе вдруг прошиб его холодом – эту женщину-референта задержат, и она признается, где и для кого взяла пятьсот рублей. Тогда на кой черт он соврал инспектору?..
Директор схватил телефонный аппарат, зачем-то поставил его на колени и быстрым пальцем набрал номер "Карельской березы".
– Михаил Давыдыч?
– Да. Кто еще хочет поздравить меня с фельетоном?
– Викентий Викентьевич...
– А, дорогой! Да в нем половина преувеличений! Вы ж понимаете.
– Михаил Давыдыч, – директор непроизвольно прикрыл ладонью трубку, – за ней следят.
– Еще бы не следить! Шум на весь город.
– Не за статьей, а за женщиной следят.
– За какой женщиной?
– За вашей.
– За какой моей?
Почему он не понимает и почему у него веселый голос? Ну да, рядом с ним стоит сотрудник милиции.
– Вы не один?
– Один. Что-то я, Викентий Викентьевич, вас не понимаю...
– За женщиной, которой я дал пятьсот рублей, следит работник уголовного розыска, – раздельно и громко повторил директор.
– Тогда зачем вы ей дали пятьсот рублей?
– Вы же просили!
– Я? – У Михаила Давыдовича даже голос сорвался.
– Женщину за деньгами присылали?
– Нет.
– Мне звонили?
– Нет.
– Я же с вами разговаривал! – вскипел директор.
– Викентий Викентьевич, а вы не выпили?
Директор придавил трубкой аппарат и поставил его на место. Что же это? Он огляделся в своем малом кабинете. Что же это – сон, розыгрыш или наваждение? В течение часа ему был звонок о деньгах, была женщина-референт, был инспектор и был его звонок Михаилу Давыдовичу... Или всего этого не было? Но он теперь должен пятьсот рублей своим подчиненным – какой к черту сон!
Викентий Викентьевич увидел треснувший помидор и ткнул его кулаком, залив бутерброды розоватой жидкостью. И тут же рассмеялся – он понял. Он все понял, поэтому никуда не пойдет, а будет ждать. Они придут еще раз.
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Сегодня вот что я сделал...
В рабочее время, посреди ясного солнечного дня, никому ничего не сказав, находясь в здравом рассудке, бросил все дела, закрыл кабинет, добрался до вокзала, сел в первую попавшуюся электричку и проехал несколько остановок. Выйдя на незнакомой станции, я добрался до первого тихого леска и повалился на зеленые бугры и кочки. И лежал тихо и долго, спеленатый другим, не городским миром...
Стволы корабельных сосен из литого золота, которое за сто лет чуть побурело от загара. Где-то там, высоко, в космосе, дрожало пронзительной синевы небо, иссеченное сосновыми ветками. Меж деревьев виден воздух – то ли небо сюда осело, то ли жидкое солнце разлилось. От коры, от шишек, от земли шло сквозь пиджак разливанное тепло. И запах, валящий с ног, уже сваливший меня запах смолы, трав, сохнущего мха и хвои...
Если кто-то знает что-нибудь лучше этого леса, то пусть мне скажет. Но я не поверю.
Д о б р о в о л ь н а я и с п о в е д ь. Теперь спорят о воспитании: эгоизм в детях от того, что все делалось для них, или оттого, что они не видели любви? Но тут нет противоречия – можно все делать для ребенка, а любви он не увидит. Я росла, как огурчик на подоконнике. Ну и что? А вот сказочку на ночь, кусок пирога до обеда, котенка с улицы, эскимо в парке, сосульку зимой, гуляние до темноты... Никаких костров, турпоходов, дружбы, ребят со двора, бед, неприятностей я не знала. У меня был режим, четкий, как ваш уголовный кодекс. Кстати, я играю на пианино и читаю по-английски.
Но не подумайте, что я осуждаю родителей. Они готовили ребенка для жизни: сами работали и меня выжимали. У нас была огромная квартира, автомобиль, дача... Ели мы что хотели и когда хотели. Одевались как хотели и во что хотели. Отдыхали где хотели и сколько хотели. А откуда все бралось? Я приведу пример. Однажды мы с мамой уехали на юг, отец решил, что дача для одного велика, и запустил во все комнаты жильцов. Заработал за лето около тысячи. А сам? А сам три месяца жил в огуречном парнике.
На сцене что-то происходило... Пел дуэт, которому бородатые мальчики вторили бессловесно, с закрытыми глазами. О чем они... О любви и о журавлях. Наверное, в мире не наберется столько журавлей, сколько их в песнях. Но почему они приплясывают?
Храмин прошуршал ладонью по программке, лежащей на ее коленях, – хотел поймать руку. Лида отвела локоть, укоризненно скосив глаза: мол, не время и не место. И кто-то – она не поняла, кто и откуда, – бросил на нее пронзительный взгляд. Боже, где она?
На сцене что-то происходило... Теперь пели все и все приплясывали. Зачем они так исступленно надрываются? Поют о любви и широких просторах...
В шуме аплодисментов медленно зажигались светильники. К чему этот перерыв?.. Теперь ее рассмотрят, теперь люди все увидят.
Храмин взял ее под руку и галантно вывел в зал. Они включились в тихую круговерть засидевшихся зрителей. Яркая публика эстрадных концертов. Ей казалось, что все эти люди сошли со сцены, чтобы походить тут кругами, молодые, разодетые, надушенные...
– Как вам солистка? – спросил Храмин.
– Разве была солистка? – удивилась Лида.
– Она пела "Журавлиную любовь".
– Ах, которая без бакенбардов...
Марат Геннадиевич внимательно посмотрел на ее профиль:
– Вам ансамбль не нравится?
– Мне не хватает умного певца.
– Это же эстрада.
– А эстрада для глупостей?
– Все-таки не филармония.
– И к чему это козлиное бодрячество? Все поют бодро, на манер туристов. Разве песни о любви, о березах, о журавлях – бодрые песни?
– Лидия Николаевна, вы подходите к эстраде не с теми мерками. Она и создана для бодрости, для развлечения, для отдыха.
– Да? Строчки из старой песни "С наше повоюйте, с наше покочуйте..." артист исполнил каким-то радостным галопом. А разве они бодрые?
На нее смотрели. Не на зеленое же платье и не на бусы из горного хрусталя? Тут женщины одеты и поярче. На лицо, они смотрят на ее лицо, на котором все написано. Нужно повернуть голову к Храмину, слушать и говорить весь антракт, а потом, в зале, будет темнее, ее не увидят...
Марат Геннадиевич шагал важно, как по институтским коридорам.
– Мне понравилось соло на трубе, соло на электрогитаре и соло на рояле...
– А соло на микрофоне? – спросила Лида, улыбаясь.
– Понравился дуэт братьев Шампурских...
– Марат Геннадиевич, почему есть дуэты братьев и сестер, а почему нет дуэтов других родственников? Например, тещи и золовки, свекра и деверя?
Она улыбалась, потому что была на эстрадном концерте, куда приходят для бодрости, для развлечения... Еще для чего-то. Куда смотрит эта девушка в небесном брючном костюме – на нее? На лицо, где все написано.
– Хотите шампанского? – весело спросил Храмин.
– Конечно, хочу, – еще веселее ответила Лида: ведь эстрада.
В своем институте она старалась меньше ходить по коридорам, чтобы не встречать людей. Глаза – зеркало души... А лицо, оно зеркало чего – судьбы? Ей казалось, что любой встречный сразу видит, что она нелюбима. Вот идет женщина, которую вдруг разлюбил муж. А здесь, в этом громадном зале с миллионом светильников, видна каждая морщиночка на лбу, каждая складочка на щеке. Тут уж все знают, что ее разлюбил муж. Тут уж все знают, что она пришла с чужим мужем. При таком-то свете...
Они нашли место у стены, под хрустальным бра. При таком-то свете... Марат Геннадиевич принес два бокала холодного шампанского – даже стеклянная ножка ледяная. О, конфеты "Трюфели".
Он ссыпал мелочь в карман.
– Не люблю, когда у мужчины в кармане бренчат копейки.
– Да, лучше, когда там шуршат рубли.
Эстрада же, бодрость и шутки. И яркий, пронизывающий душу свет.
– Когда-то мы были на "ты" и без всяких отчеств. – Он поднял бокал.
Она хотела ответить, но за их четырехместный столик опустились еще двое – молодой человек с девушкой. Вазочки с мороженым и лимонад. Лида подняла взгляд и зашлась краской от рыжей шевелюры парня. Она его знала... Где-то видела, и не раз. И он ее узнал, заморгав бесцветными ресницами.
Храмин склонился и почти шепотом сказал:
– Предлагаю выпить за...
– У вас покурить не найдется? – спросил рыжий парень.
– Нет, – бросил Храмин в его сторону и начал заново: – Предлагаю выпить за...
– Не скажете, который час?
– Нет, – резко ответил Храмин и повернулся, зло уставившись на рыжеволосого: – Еще вопросы есть?
– Есть, шампанское того... холодное?
– Прохладное.
– Спасибо.
И Лида сразу вспомнила – он из уголовного розыска. Манера вмешиваться и задавать вопросы, как у Петельникова, которому все там подражают.
– Предлагаю выпить за наше будущее.
– За наше, – покорно выдохнула Лида.
– Которое начнется сегодня?
– Мужчины всегда спешат...
– Ну, а проводить я вас могу?
– Только до дому... пока, – громче сказала Лида и нахально посмотрела на нахального инспектора.
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Подозреваю... Я теперь частенько подозреваю. Подозреваю, что любовь – для слабых натур. Поэтому женщины любят чаще и сильнее.
Д о б р о в о л ь н а я и с п о в е д ь. Я похожа на своих родителей. А кто не похож? Только не рассказывайте мне про благотворное влияние коллектива. Какое может быть влияние, когда действует наследственность плюс воспитание. Они меня родили да потом восемнадцать лет поучали. И получили свою копию. Вот и решение проблемы, над которой думают ученые, – проблемы отцов и детей. Почему эта проблема есть, почему отцы и дети скандалят, почему разъезжаются... Потому что дети похожи на родителей, а именно: имеют одни недостатки. Поэтому и не могут ужиться. И запомните, запишите себе для диссертаций или для чего там: дети хотят жить не иначе, чем их родители, они хотят жить отдельно.
Лида еще не вернулась с работы. Может быть, и хорошо – он все продумает. Продумает... Он что – готовится к конференции? Разве не знает, о чем говорить? Столько вымученных мыслей...
Рябинин нехотя переоделся: то, что он хотел сказать, возможно, требовало костюма. У каждого человека есть слова, хранимые для каких-то главных минут. Неужели она наступила, его главная минута? Вот так, мирно и обыденно?
Он рассеянно открыл холодильник и обежал взглядом свертки, пакеты и баночки. Сейчас придет Лида и накормит. Но сначала он ей скажет. Пожалуй, лучше за ужином. Нет, за чаем. После, разумеется, после еды – возьмет за руки, посадит в кресло и вслед за ее удивленным "Да?" скажет давно припасенные, нетронутые слова.
Рябинин прошелся по квартире, охваченный нетерпением.
Нетронутые слова... Он скажет, что ее любит. Да, так и скажет: "Лида, я тебя люблю".
Он остановился у зеркала, где увидел настороженного субъекта в больших очках с оправой, вышедшей из моды. С растерзанной шевелюрой. Не голова, а овин. Нет, его остановил не субъект, – субъекта он знал...
Что же это за нетронутые слова "Я тебя люблю", которые говорят на всех свиданиях? Не их он держал в душе, не их копил всю совместную жизнь. Он скажет другие... "Лида, я буду любить тебя всю жизнь". И эти слова избиты так, что им даже не верят. "Лида, если тебя не будет..." Но ведь у него есть свои, накопленные, нетронутые...
Рябинин мельком глянул на часы – восьмой. Лида задержалась на работе. Ну да, у них отчет. Поэтому и в поле не поехала.
Слова... Он удивленно, как потерял что-то важное, остановился посреди кухни. Где же его слова? И тогда откровенная и поэтому обидная мысль пришла, растолкав все другие...
На работе, с приятелями, дома он избегал громких и значимых слов. Избегал и тех, своих, вымученных, выстраданных и спрятанных в душевные тайники для чего-то серьезного, главного, может быть, исторического. Обходился намеками, шутками, недосказанностями, как разбогатевший нищий копейками. И как этот нищий был спокоен за свое будущее, так был спокоен и он, зная, что главные слова у него есть. Как-то получилось, что не сказал их отцу – не успел. Не сказал вовремя другу юности – теперь они не дружили. Не сказал многим хорошим людям, которые, может быть поэтому и ушли из его жизни. Не говорит Петельникову, Рэму Федоровичу, Беспалову – еще успеется. Не говорит шестилетней дочке – еще не выросла. И до сих пор не сказал Лиде... А теперь вот не может их вспомнить. Неужели так глубоко спрятал? Или забыл? Или их и не было?
Рябинин посмотрел на часы – восемь. Этот отчет...
Он ткнул пальцем в клавишу приемника. Скрипка, нервная и одинокая скрипка, она даже с оркестром кажется одинокой. Мендельсон, первый концерт...
И сразу подступило нескончаемое одиночество, начавшееся давно, в детстве. Дошкольником его частенько оставляли одного, включив для веселья радио. Почему-то всегда – наверное, в то время еще не было эстрады передавали классическую музыку. Почему-то всегда на высочайшей ноте страдала скрипка. С тех пор, где бы она не заиграла, щемящее одиночество входило в него вместе с ее звуками. Теперь же вошло сразу и легло на душу, которой, может быть, этой скрипки сейчас и не хватало.
Уже половина девятого.
Он пошел на кухню, подальше от музыки и от одиночества. Нужно попить чаю – чай от всего излечивает и все прогоняет. Он уже взял спички, когда увидел на стуле хозяйственную сумку. Лида же с ней уходила на работу...
Рябинин кинулся в маленькую комнату, в шкаф-костюм, в котором она была утром, сиротливо висел на плечиках. Так. Лида пришла, переоделась и ушла. Она не на работе. А где? Ведь могла позвонить – он весь день сидел в кабинете.
Теперь к одиночеству прибавилось какое-то звонкое напряжение. Она не на работе. А где? Мало ли где. У подруги, по делам, в магазине... В лучшем зеленом платье? Да мало ли что может случиться... Допустим, приехала делегация эфиопских геологов и Лиду попросили надеть лучшее зеленое платье и посидеть на приеме. Или коллега защитил диссертацию, и ее попросили надеть зеленее... Почему же не позвонила? Уже десять.