355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Родионов » Неудавшийся эксперимент » Текст книги (страница 5)
Неудавшийся эксперимент
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:06

Текст книги "Неудавшийся эксперимент"


Автор книги: Станислав Родионов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)

Одна папироса услужливо торчала. Петельников взял её, повертел в пальцах и вспомнил.

– В избе-то нельзя.

– Да что вы! Мишка чадит не хуже керогаза.

– Потерплю, – не согласился инспектор, вытащил записку из картонного мундштучка и прочёл так ловко, что и рыжий не заметил.

«В конце месяца Плашкин ночью уходил на лодке. Сказала соседка. Инспектор уголовного розыска лейтенант Леденцов».

Об этом Петельников уже знал – ещё одно бесспорное доказательство.

– Ну и печечка, – удивился Леденцов. – Что-то среднее между камином и доменной печью.

– Без неё в деревне как без рук, – тихо заметила хозяйка, в глазах которой появилась насторожённость.

Двое незнакомых людей… Одеты худо – теперь и на сенокос так не ходят. Но, видать, городские. Говорят вежливо, в избе не курят. Не с Мишкой ли сидели в одной колонии?… Тогда гнать их нужно, как последних мазуриков.

– С неё без стремянки и не слезть, – развивал Леденцов свою мысль.

– Слез же, – заметил Петельников.

– Я? Никогда на ней и не был.

– Все мы слезли с русской печки. Только одни раньше, другие позже.

После этого разъяснения капитана Леденцов счёл нужным переменить тему:

– Хозяюшка, а в такую жару молоко у коровы в вымени может скиснуть?

– Может, – объяснил Петельников. – Тогда она доится кефиром…

В дверь опять постучали чем-то деревянным, вроде бы палкой.

В приоткрытую дверь просунулась удочка, а за ней и лицо того рыбака, что ловил у мостков с чужих лодок. Он озирался, видимо, раздумывая, войти или нет.

Леденцов решил ему помочь:

– А вы знаете, что такое удочка? На одном конце червяк, на другом конце дурак.

– Ребята, – весёлой хрипотцой сообщил тот, кто был на одном из концов удочки, – я такую чучелу поймал. Идите покажу!

Петельников встал и глянул на Леденцова особым взглядом: внимательно и чуть окинув им стены. Леденцов понятливо хлопнул рыжими ресницами – ему приказали остаться в избе.

В полутёмных сенях рыбак зашептал:

– Товарищ капитан, его лодка протекает и дно залито пальца на два. Так в этой воде я нашёл штучку. Видать, обронил.

– Какую штучку?

– Колёсико, которым в телевизоре переключают программу.

– Где оно?

– Так и лежит в воде.

– Правильно, Фомич. Найди двух понятых и веди их к лодке.

Теперь инспектор пошёл своим обычным шагом, взметая ботинками пыль. Улицу, которая была некороткой, он пролетел в считанные минуты.

Пустые лодки так же стыли в своём ломаном строю. На мостках так же полоскали бельё. И так же блестело солнцем озеро, исходящее незримым паром, который, казалось, вытеснил из воздуха весь прохладный кислород.

Фомич пришёл почти вослед. С ним было два старика, которые с любопытством посматривали на инспектора и уже полезли за сигаретами.

– Товарищи, – серьёзно начал Петельников, – у нас к вам маленькое дельце. Да и не дельце, а так, одна пашава…

– Ты калининский, что ли? – перебил дед, лохматый и мохнатый, как барбос: одни глаза видны.

– Я не калининский, я из милиции. Мы вот хотим осмотреть лодку гражданина Плашкина на основании этого постановления. А вы поприсутствуйте и за нами понаблюдайте.

– Давай, мы последим, – согласился второй дед, у которого голова, покрытая мелкими серебристыми волосиками, на солнце металлически светилась.

Петельников ступил в лодку, где Фомич уже сидел на корточках и черпал воду литровой банкой. Пахло варом и дохлой рыбой. Горячая тишина нарушалась только бульканьем вылитой воды да хлопаньем белья на мостках.

– Фиговина, – сказал лохматый дед, показывая на дно лодки.

На чёрных просмолённых досках, показавшихся из воды, лежал маленький пластмассовый диск с поперечной пластиной-ручкой. Белый ободок делал этот диск изящным, а кокетливая стрелка – деловитым.

– От телевизора, – заметил металлическоголовый старик.

– От цветастого, – подтвердил его товарищ.

Петельников осторожно взял диск и положил на чистый лист бумаги, расстеленный на скамье. Видимо, это был переключатель программ. Может быть, от цветного телевизора. Эксперт скажет точно.

Они начали ползать в лодке, высматривая щепочки, разглядывая царапины, ощупывая вмятины и сдувая пылинки.

– Невода ищут, – решил заросший старик.

– Видать, Мишка набраконьерничал, – подтвердил второй, усаживаясь на песок.

Где-то с кормы тихо, как с чайной ложечки, капала пролитая вода. Перестало хлопать бельё – женщина теперь смотрела на их странную компанию. Сопел Фомич, разглядывая уключину…

– Бумажный лоскут, – тихо буркнул он, вытаскивая его из уключины.

Петельников взял серый мягкий обрывок, на котором была часть типографского текста: «Союзювелирпром. Ереванский ювелирный завод. Паспорт на корпус часов «На…».

– «Наири», – закончил вставший рядом Фомич. – Золотые часики.

Паспорт был показан старикам. Они долго шевелили губами, поглядывая друг на друга.

– Да, всякое бывает, – заключил дед, похожий на лесовика.

Инспектора опять принялись высматривать, разглядывать и ощупывать лодку. Но удач больше не было, да они их теперь не очень ждали, обрадованные этими двумя.

Петельников сел писать протокол. Он уже достал из кармана постановление следователя и бланк протокола. Он уже достал авторучку, когда заскрипел от быстрых шагов песок.

Леденцов почти бежал. Рыжие волосы горели в уже чуть приземлённом солнце. Руку он почему-то приложил к губам, словно у него схватило зубы.

– Что? – быстро спросил Фомич.

Леденцов слегка отжал ладонь и окровавленными губами прошамкал:

– Вернулся Плашкин…

Лодка, крепко стоявшая вполкорпуса на земле, закачалась, как скорлупочка; осел на дно Фомич; отшатнулись старики – Петельников птицей перелетел борт и ринулся к избам.

Из дневника следователя.

Бывают мимолётные мысли, сходные, как близнецы. Возможно, их порождают такие же сходные случаи.

В концелярии сказали, что меня только что спрашивал мужчина. Я дошёл до своего кабинета и вернулся – никакого мужчины не было. Секретарь Маша Гвоздикина выглянула в коридор и фыркнула: «Сидит же мужчина». Я опять пошёл – у двери сидел человек. Как же я не заметил?

Он вошёл в мой кабинет. Красное, широкое лицо, не тронутое никакой общечеловеческой заботой. Серые щёки, бритые вчера. Запашок пивка, питого сегодня. Несвежий воротничок.

И я сразу понял, почему мой глаз его пропустил: мне ведь сказали «мужчина», а это был мужик.

Второй случай произошёл вечером.

Бросив в урну недокуренную сигарету, девушка прыгнула в автобус и встала рядом. Длинная, со вздувшейся на груди кофтой. В серых брюках, типа матросских, в которых они моют палубу. Широкий ремень с металлической пряжкой, поздоровее матросской. Окаблученные сапоги, в которых хоть сейчас на скакуна. На руке громадные часы типа компаса. Большие глаза в грязном ореоле ресниц, откровенно выкаченные на меня…

И я не уступил ей место; я, который не может сидеть не только потому, что перед ним стоит женщина, а лишь потому, что женщина сейчас может войти. Но то женщина. Этой же девице моё сознание отказало в женственности.

Мужчина и женщина…

Мужчиной быть трудно. Он должен всегда быть мужественным: не бояться трудностей, начальника, хулиганов, боли и смерти. Ему нужна физическая сила – мужчина всё-таки. Умным должен быть – ведь мужчина. Энергичным. Много знать. Работу должен любить, как женщину. Жену должен любить, как работу. А истину любить сильнее, чем жену и работу, вместе взятых, и драться за неё всегда и везде. Руководить семьёй должен и обеспечивать. Делать всё собственными руками. Помогать жене. По утрам бриться…

Женщиной быть трудно. Она должна всегда оставаться красивой, и никому нет дела, какой её создала природа. Женщине нужно быть женственной, ибо она женщина. Обаятельной быть, чтобы всем нравиться. Весёлой.

Неприступной. Доброй и мягкой – женщина ведь. И должна уметь любить, о, так любить, чтобы пни зацветали от радости. Любить мужа, как первого и последнего мужчину на земле. Она должна воспитывать детей и вести дом. Должна готовить чуть лучше, чем в лучшем ресторане. Одеваться чуть моднее, чем в Доме моделей. Знать сказок чуть больше, чем в детских книжках. И вставать утром чуть раньше, чем просыпается дом. Она должна ещё шить, стирать, мыть, бегать по магазинам, сидеть в парикмахерской, стоять у зеркала… Да, и женщина должна работать в народном хозяйстве.

Трудно быть мужчиной. Поэтому граждан в брюках больше, чем мужчин. Трудно быть женщиной. Поэтому гражданок в юбках больше, чем женщин.

Мне повезло. Я дружу с мужчиной – Петельниковым. И моя жена – женщина.

Весь день Рябинин сидел, как привязанный: вот-вот должен вернуться из Радостного инспектор. Но Петельников не возвращался и не звонил, хотя солнце уже перевалило на вторую половину неба. Поэтому когда дверь сильно и широко распахнулась, он ожидал увидеть высокую фигуру инспектора…

Директор универмага виновато улыбнулся, но всё-таки сел перед столом без приглашения, видимо, по праву своей должности, а может быть, по праву потерпевшего.

– Здравствуйте, Сергей Георгиевич. Говорят, вы меня искали.

– Здравствуйте. Уже выяснил без вас.

– А я был в Новгороде…

Директор похудел. Стало бледнее лицо. Чётче обозначились заливы залысин. Под глазами проступили серые мешки.

– Три дня ходил по городу, записывал, высматривал. Меня интересуют древние фрески. Кстати, одну фреску, правда неказистую, я отыскал в нашем монастыре. Знаете, что я делаю в выходные дни? Разбираю завал из обломков кирпичей у монастырской стены.

– Зачем?

– На стене могут быть фрески.

– Да вы фанатик.

– Охота пуще неволи, – улыбнулся директор. – За свой счёт ездил в Новгород.

– Ну как там «Детинец»?

– Не был, – вскинулся он. – Везде был, кроме ресторана.

Герман Степанович, видимо, пришёл беседовать о Новгороде. Пока этот разговор следователь мог себе позволить – не было инспектора.

– Какой величественный памятник «Тысячелетию России»…

– Стойте-стойте, – перебил Рябинин: говорить так говорить. – А фреску «Константин и Елена» видели, коли вы так интересуетесь фресками?

– Где она?

– Где она… Она рядом с памятником, в Софийском соборе.

– Я там полдня провёл, – обидчиво возразил директор.

Рябинин помнил: в его поездку толпа кольцом стояла вокруг памятника «Тысячелетию России», и никого не было у древнейшего шедевра – фрески «Константин и Елена». Память вернула туда, под просторные своды Софии…

Но директор хотел вести его маршрутом, которым, видимо, проследовал сам:

– Вот теперь и я побывал в храме на Ильине улице. Ах, какие фрески! Особенно голова этого…

– Пантократора, – подсказал Рябинин.

Герман Степанович зябко пожал плечами в жёлтой вельветовой куртке; в той самой, которая была на нём, когда осматривалось место происшествия. Рябинин любил подмечать человеческие привычки: в такую теплынь директор ёжился, как в стужу. Но это не от холода – от досады, что не может оказаться выше следователя в том деле, которое считает своим увлечением.

– Был в церкви Спаса на Нередице, – с затухающей энергией сообщил он. – Тоже есть фрески.

– А какого года эта церковь, знаете?

– Шестнадцатый век.

– Тысяча сто девяносто восьмой год. А знаете, как в этой церкви писали фрески? Бригада из десяти человек, за три с половиной месяца, по сырой штукатурке, пока не высохла.

Директор передёрнул плечами и полез за сигаретами. Рябинин знал, что сейчас ему не так нужен никотин, как минутная заминка.

– Икон много видел, в той же Софии, – наконец сказал он, рассеянно пуская дым в сторону двери.

– Обратили внимание на старообрядческий синодник? – обрадовался Рябинин возвращению в Софию.

– Маленькие книжицы? Я их не рассматривал.

– Какие на полях жуткие записи о старообрядцах… Замучен в Пустозере. Сожжён в Москве. Убиен в Новгороде…

– Там религиозные бабки толпились. Я их не люблю. Крестятся исступлённо.

Рябинин хотел возразить, что исступлённо молившаяся бабка ему понятнее, чем молодая современная женщина, исступлённо жаждущая товаров и комфорта. Бабка хоть помнит о смерти.

Но не возразил, потому что только догадывался, какому богу молится этот бледный, худеющий директор магазина в модной вельветовой куртке.

Герман Степанович молчал, напрягая нервные плечи: ему расхотелось говорить о Новгороде. А ведь он, пожалуй, ездил туда нарочно, чтобы, вернувшись, расквитаться со следователем за поражение на допросе. Неужели ездил для этого? И с собой ли у него пилка для ногтей?…

– Преступников не нашли? – спросил он скорее из вежливости.

– Нет, – бодро ответил Рябинин и добавил ещё бодрее: – Да куда они денутся?

– Мало ли куда… Убегут.

– Бессмысленно. Как, впрочем, и совершить преступление.

– Преступники ведь не философы, – заметил директор.

– Есть философия, которую должен знать каждый.

– Не укради?

– Нет, не упусти. Не упусти своей единожды данной жизни.

– Вот они своего и не упускают, – засмеялся Герман Степанович.

– Они упускают время. А ведь жизнь – это время. Зря вы не заглядывали в синодники. Я там вычитал верную и поэтичную мысль. Вот послушайте: «Время бо мимо течёт, и годы не стоят, и вся в небытие отходят и забвения глубинами покрываются».

– У вас завидная память, – восхитился директор и посмотрел на часы. – Мне пора. Звоните, если будут вопросы.

Он и ушёл так, как вошёл: сильно и широко пахнув дверью. Рябинину даже показалось, что, не найди директор у следователя хорошую память, он бы ещё посидел.

Рябинин выдвинул нижний ящик и достал потёртый блокнот, на которых обычно печатают: «Сделано из отходов». На обложке шариковой ручкой было выведено: «Новгород». Когда они там с Лидой были? Шесть лет назад.

Рисунок деревянной церквушки… Изба в резных завитках. Названия фресок. Описание икон псковской школы. Кремлёвский Кокуй. Религиозные истории. Купола Юрьева монастыря. Тексты берестяных записок. «Чрес тын пьють, а нас не зовут».

Вот и мысль из синодника, которой он блеснул перед директором. Подвела его память. Почти вечер учил наизусть эту цитату, а всё-таки два слова перепутал: вместо «лета» сказал «годы», а вместо «помрачаются» – «покрываются».

«Время бо мимо течёт, и лета не стоят, и вся в небытие отходят и забвенья глубинами помрачаются».

Из дневника следователя.

Наш брат юрист тоже поддаётся моде. Со всех сторон слышу: «Правовое воспитание, правовое воспитание…»

По-моему, правовое воспитание такая же нелепица, как, скажем техническое воспитание или торговое воспитание. Есть воспитание, обычное воспитание, которое наделяет людей необычными качествами – нравственными. Неужели человеку, который знает такие тончайшие движения души, как любовь, сопереживание, сострадание, сочувствие, нужно говорить: не убей и не укради? А если нужно, то при чём тут правовое воспитание, когда необходимо обычное, элементарное.

Правовое воспитание… Бесспорно, существуют люди, которые не знают Уголовного кодекса. Но я и в мыслях не допускаю существование людей, которые не знают, что такое хорошо и что такое плохо.

После ухода директора прошёл ещё час – Петельникова не было. Рабочий день кончился, но инспектор просил ждать. И Рябинин ждал, копаясь в бумагах. От жары, парниково нагретого воздуха, от восьмичасового бездвижья Рябинин устал, как от лошадиной работы. Требовалась разминка, какое-то движение мускулов, хотя бы двадцатиминутная прогулка…

Он запер кабинет и вышел на улицу.

Солнце уже не пекло, но асфальт, машины и дома оставались горячими. Всё-таки стало легче, чем в кабинете, – иногда дул ветерок, слабый и тёплый, как из приоткрытой двери.

Миновав два квартала, Рябинин пересёк железную дорогу. В полосе отчуждения, которая в городе была предельно узкой, росли травы. В песчаной выемке белела целая стайка ромашек. Он сошёл с бетонных плит подземного перехода и спустился к ним. Настоящие ромашки. Почти настоящие. Только поменьше своих луговых сестёр, да лепестки не столь белы, да сердцевинка не так желта. Хорошо, что не в саже…

Он нарвал тощий букетик и пошёл обратно, чуть освежённый не то ходьбой, не то этим букетом.

Вернувшись, Рябинин глянул на угол стола. Листья таволги ещё держали зелень, но цветки облысели. Рябинин выбросил их в корзину и попытался поставить ромашки – те проваливались в длинную вазу вместе со своими белыми головками. Ваза, даже пластмассовая, была не для них. Пришлось взять стакан. В нём ромашки встали дружно и даже как-то весело.

Рябинин взял из сейфа бумаги и опустился за стол, соображая, чем бы это можно заниматься с такой несвежей головой. Ромашки стояли почти перед ним – он протянул руку и прижал ладонь к стакану, пока ещё холодному от налитой воды. И сидел, не шевелясь, наслаждаясь секундным безволием перед долгой работой.

Ему показалось, что белые лепестки зябко дрожат. Он присмотрелся, щуря глаза: они ритмично вздрагивали, будто в стакане работал крохотный двигатель. Возможно, дрожит его рука. Нет, рука плотно замерла на стекле. Да рука бы дрожала расхлябанно, неритмично. Всё-таки он убрал её, прижался грудью к краю стола и пристально глядел на ромашки. Они вздрагивали: тихо, почти незаметно, но вздрагивали, словно их каждую секунду кто-то толкал; словно на дне стакана билось невидимое сердце…

Сердце. А ведь их толкало его сердце. Рябинин удивлённо посмотрел на свою грудь… Неужели сердце? Небольшой комок, который вечно гнал кровь по его организму; который мог болеть, страдать и сжиматься от чужой боли и ещё невесть отчего, оказывается, мог толкать стол, потом стакан, а потом ромашки, которые отзываются на эти толчки тихим вздрагиванием.

Могучее человеческое сердце. Ведь оно есть у каждого, и значит, сердце каждого способно не только гнать собственную кровь, но и помочь тем же ромашкам, помочь тем же людям… Помочь своим осторожным стуком любому человеку, ждущему этой помощи. Врачи говорят, что физические нагрузки сердцу полезны. А нравственные? Инфаркты не от душевных ли недогрузок?

Петельников его так и застал – лежащим грудью на бумагах перед стаканом с ромашками. Рябинин поднял голову, удивлённо разглядывая небывалую одежду инспектора.

– Тебе на улице пятачки не подавали? – улыбнулся Рябинин.

– Я не брал, – буркнул Петельников, устало бросаясь на стул.

Сквозь его усталость проступало то взвинченное состояние, которое остаётся в человеке после долгого нервного напряжения и затухает не скоро, иногда под утро. Но взвинченность инспектора была особой, радостной. Рябинин слышал, что с ним пришёл ещё кто-то, да не один человек, может быть, и не два; стоят они в коридоре и ждут команды инспектора.

Петельников достал из кармана пиджака аккуратную трубочку документов и принялся считать доказательства, начав с известных, с показаний белобородого старика, и победно переходя к новым, уже добытым им. Он перечислял эти доказательства одно за другим, как уже делал мысленно в деревне Устье, – раз, два, три… – словно выступал в суде.

– С лодкой ясно, – согласился Рябинин, разглядывая телевизионный переключатель и паспорт на часы. – А что дал обыск в доме?

– Плашкин не дурак, краденое хранить в избе не станет. Но вот этого достаточно. Нашли в огуречном парнике.

Инспектор положил на протокол осмотра серую пластмассовую коробочку. Внутри она была выстлана красным бархатом, а на крышке темнел рисунок полуразрушенного сооружения с надписью «Агуди VII век».

– Из-под часов «Наири», – объяснил Петельников.

– В парнике, говоришь?

– Да, в огороде.

– А что это за грязь? – спросил Рябинин, разглядывая чуть заметное серое пятнышко на ярком бархате.

– В коробку попал камешек.

– Ага, попал, – вроде бы обрадовался Рябинин.

– Теперь доказательств хватит, – поддержал эту радость инспектор.

– Теперь их навалом.

– Плашкин здесь.

– Я уж чувствую… Признался?

– Ну, этот быстро не признается. Он Леденцова так звезданул, что переднего зуба как не бывало.

– Оказал сопротивление? – удивился Рябинин.

– Леденцов сам виноват. Мандат не предъявил, одет чёрт те как, из избы не уходит…

Леденцов и Николай Фомич ввели задержанного и удалились в коридор – ждать санкции прокурора на его арест.

Посреди кабинета стоял невысокий крепкий парень в светлом клетчатом костюме и белой рубашке без галстука. Лица Рябинину было не рассмотреть – всё-таки день уже кончился.

– Садитесь, – предложил он.

Задержанный сел, попав в оконный свет летнего вечера.

Русые волосы, не до плеч, но уже длинные, по городской моде. Большие, слегка выпяченные губы. Широкий нос с крупными ноздрями, которым он сейчас напряжённо дышал. Поблёскивающие скулы: от загородного ли солнца, от оконных ли зайчиков противоположного дома.

– Плашкин Михаил Семёнович? – спросил Рябинин.

– Плашкин, Плашкин, – взорвался парень. – Тридцать лет, как Плашкин. Ну и что, если Плашкин? Где обворуют, так меня сразу за шкирку? Вроде дежурного фраера. Всегда под рукой. Да как освободился, я и в милицию не попадал!

– Ой ли! – подал голос Петельников от сейфа, где он сидел тихо, как в филармонии.

Плашкин резко обернулся:

– Раз хотели запихнуть в вытрезвитель… А дежурный меня не принял, как самостоятельно ходячего. И баста.

– Гражданин Плашкин, сейчас мы во всём разберёмся, – сказал Рябинин тем особым голосом, в котором было чуть сочувствия, чуть понимания и немного строгости: такими голосами разговаривают старые врачи, больше надеясь на слово, чем на лекарство.

Задержанный повернулся к следователю и выжидательно напрягся.

– В универмаге вы работали?

– Когда это было-то… Пять лет назад.

– Директора, Германа Степановича, знаете?

– Видел. Я имел дело с женщиной.

– С какой женщиной?

– Да такая… Похожа на лягушку в платье. Всё кулдыкала. Мы её так и звали – Кулдыкалка.

Верно, Кулдыкалка. А ещё вернее – Надежда Олеандровна.

– После освобождения были в универмаге?

– Был, вот этот костюмчик приобрёл.

Ему мешали руки, поэтому он с готовностью потянул пиджак за борта, как бы показывая костюм.

– Часто дома не ночуете?

– Почему это часто?…

– Какого числа последний раз не ночевали?

– Я не бухгалтер, цифры не помню.

– Гражданин Плашкин, вы встали в такую позу…

– Я сейчас в неё сяду, – зло перебил задержанный.

– …что вам самому в ней неудобно, – терпеливо докончил Рябинин.

– Неудобно сидеть у знакомой в холодильнике, когда муж вернулся.

– А ещё знаете?

– Неудобно сидеть на полу, свесив ноги.

– Неудобно сидеть в трубе, когда топится печка, – раздалось от сейфа.

– Гражданин Плашкин, – сказал Рябинин опять тем, докторским, тоном. – А ведь человек со спокойной совестью хамить бы не стал. Ему в этом нет необходимости. Так почему ж вы так волнуетесь?

– Про дурь всякую спрашиваете, вот почему!

– Хорошо, – улыбнулся Рябинин, – ответьте сначала на дурь, а потом я спрошу про умное.

– Где да когда… В конце месяца двадцать девятого или тридцатого. Рыбачил всю ночь, костёр на Рогу палил.

– Кто это может подтвердить?

– Да никто.

Руки, его руки бились внизу, как рыба в сетке. Видимо, ему хотелось их выплеснуть на стол, и тогда бы зашелестели вспугнутые бумаги и вздрогнули бы эти худосочные ромашки.

– Откуда в вашей лодке телевизионный переключатель?

– Пацаны ныряют, рыбаки удят… мало ли откудова. Я на той неделе в лодке пустую бутылку из-под пятнадцатирублевого коньяка нашёл.

– Хорошо. А это там откуда? – Рябинин положил перед ним обрывок паспорта, придерживая клочок рукой.

Плашкин скользнул по бумажному лоскуту равнодушным взглядом, зло уставился на следователя и спросил так, словно хотел голосом всё здесь сокрушить:

– А если в моей лодке покойника найдёте? Так чего ж: я притрупил?

– Хорошо, – покладисто согласился Рябинин, – лодка стоит под открытым небом… А вот эту коробочку нашли в вашем огороде, в огурцах.

Плашкин хотел её схватить, но следователь отвёл свою руку: был у него случай, когда обвиняемый проглотил расписку. Коробочку, правда, не проглотишь, но сломать можно.

– И что в ней было?

– А вы не знаете? Золотые часы.

– Так мне шьют эти тикалки?

– Нет, не одни тикалки, гражданин Плашкин. Мы подозреваем, что вы обокрали универмаг.

Руки всё-таки взметнулись к плечам. Взлетел и сам Плашкин, стукнувшись коленями о стол: ухнула фанерная тумба, покатилось что-то в правом ящике, и закачались городские ромашки.

– Лучше сесть, – внятно сказал Петельников и тихо шевельнулся.

Задержанный сел. Его скулы уже не блестели, лишившись отражённого солнца далёких окон. Волосы растрепались, хотя он их ни разу не коснулся. Вдруг пропала выпяченность губ: Рябинин всматривался – уж не кусает ли. И потухла злость в глазах; она была, когда его подозревали в краже одних часиков, и пропала, когда заподозрили в крупной краже из универмага. Рябинин знал, почему: это злость сменилась отчаянием.

– Ребята, да вы что?…

Плашкин так и сказал – ребята; сказал им, юристу первого класса, следователю прокуратуры Рябинину и капитану милиции, старшему инспектору уголовного розыска Петельникову.

– Зинка шарит огурцы каждый божий день. Никакой коробочки. Я ж теперь рабочий человек. На макаронке вкалываю, как бог. Делаем макароны…

Руки, которые было не унять, выскочили из-под стола и показали длину макарон, выпускаемых его фабрикой.

– Начальница моя, Лукинична, попросту Луковна, из меня человека делает. Пить-то почти бросил, усёк. Насчёт ругаться завязываю. Только и допускаю: «Пошёл ты к кошке в шляпу». Я озеро наше люблю. И за берёзки готов стоять…

Рябинин навалился на стол и уже не слышал сбивчивых слов Плашкина. Он наблюдал за цветами: вздрогнут ли сейчас от толчков его сердца? Но теперь стол не был в покое – с той стороны тоже сидел человек. И тоже навалился грудью. На чьи же толчки отзовутся ромашки? Конечно, на его. Он же следователь прокуратуры, юрист первого класса. Но ведь сердце у следователя такое же, как и у преступника… Неужели такое же? А у министра и рабочего, у мужчины и женщины, у дурака и умного?… Неужели у всех одинаковые сердца? Да знают ли об этом люди… Вот он смотрит на Плашкина и не понимает его, потому что забыл, что у них одинаковые сердца. И Плашкин смотрит диким взглядом на следователя, не зная, что сердца-то одинаковые. А ромашки знают, поэтому отзываются на любое биение.

– Гражданин Плашкин, – перебил его Рябинин, – вы свободны.

И протянул паспорт и протокол допроса для подписи.

Михаил Плашкин встал и глубоко вздохнул. Он даже не удивился, что его отпускают, приняв это как должное. У двери обернулся и сказал вроде бы инспектору:

– Как теперь в деревне буду жить…

Рябинин тоже вздохнул и хотел глянуть на инспектора, но не успел. Дверь опять распахнулась, и Плашкин появился вновь – только теперь его поддерживали инспектора.

– Говорит, что отпустили, – усмехнулся Николай Фомич.

– Отпустили, – медленно выговорил Рябинин.

– Его? – удивился Леденцов.

– При таких-то доказательствах? – не верил пожилой инспектор.

– Он меня ударил, – вспухшими губами произнёс Леденцов.

Видимо, Петельников сделал им знак. Они сняли руки с локтей задержанного и вышли. Двинулся и Плашкин, уже сомневаясь, удастся ли ему отсюда выйти.

Теперь у Рябинина появилось время взглянуть и на Петельникова – раньше его не было. Секунда нужна, а вот её не было. Он медленно повернул голову к сейфу…

Петельников уже стоял – он только чуть побледнел.

– До свидания, – вежливо попрощался инспектор.

– Вадим, я же объясню…

– Сергей Георгиевич, – перебил инспектор, – я подам рапорт начальнику уголовного розыска о том, что по этому делу отказываюсь с вами работать.

Они лет десять были на «ты».

Из дневника следователя.

Волевой, как киношный детектив. Энергичный, как гончая. Решительный, как уличный регулировщик. Крепкий, как боксёр. Зоркий, как рентген. Догадливый, как шахматист. И взгляд, немигающий и лезущий в душу, как коловорот в доску. И само собой, капроновые нервы. Таким должен быть следователь! Какая чепуха…

Волевые-то ошибаются чаще, чем обыкновенные. Решительные-то могут рубануть с плеча, чего поостережётся делать нерешительный. Зоркие видят дальше, а близорукие могут видеть глубже. Догадливые хотят лишь догадаться, а умные стараются понять. С немигающим взглядом… Главное не в том, чтобы смотреть немигающим взглядом, а главное в том, чтобы смотреть понимающим взглядом. И главное, самое главное – следователю нужно иметь не крепкие нервы, а обнажённые. Человек устроен так: кожа, мускулы, нервы… А следователь должен быть устроен иначе, наоборот: нервы, кожа, мускулы. Нервы у него должны быть сверху, нервы!

Растерянность, недоумение, обида – хотя обижаться, кроме как на себя, было не на кого – перешли в затяжную грусть. И тогда он заработал, как в страду, – уходил из прокуратуры часов в девять вечера. Рябинин не понимал, почему в грусти ему работалось лучше, чем в радости. Видимо, радость сжигала энергию, не оставляя её для работы. А может быть, человек за тысячелетия так привык к печали, что это въелось в его наследственный код ещё не на одно тысячелетие.

Тикалки, как сказал Плашкин, показывали пятнадцать минут десятого. Прокуратура давно затихла. За окном заметно потемнело, что показалось странным. Ведь июль. Он посмотрел в календарь – всё было правильно: заход солнца в двадцать один час девять минут.

Рябинин надел плащ, запер ящики стола и на всякий случай их подёргал. Сейф дёргать не стал – металлический сердечник натренированно передвинулся от двух поворотов бородки. Он погасил свет и вышел, оставив ключ в двери для уборщицы.

Кроме размолвки с Петельниковым для грусти была ещё причина – Лида уехала в двухнедельную командировку. Рябинин шёл по проспекту, щурясь от света витрин, всматриваясь в рекламы, кидая взгляды на женщин, строго посматривая на мужчин и дыша запахом вечернего города – тёплым асфальтом, выхлопными газами и женскими духами. Он шёл и думал, что сейчас окажется в затихшей квартире и будет шататься по ней, трогая Лидину сумку, перебирая её бусы, нюхая её духи, и в конце концов извлечёт из сокровенного тайника фотографии и просидит над ними полночи…

Он остановился перед афишно-знакомой лошадиной физиономией известного французского комика.

Рябинин любил юмор и улыбался чаще, чем было принято на его должности. Он и в смешные положения попадал чаще других, твёрдо убеждённый, что плохие люди в смешные положения не попадают. Иногда ему казалось, что ум человека определяется количеством тех вещей, которые тот находит смешными. Да что там ум – живую душу он чувствовал прежде всего через юмор.

До начала сеанса оставалось десять минут…

По близорукости, от которой не очень спасали и очки, он садился не дальше пятого ряда, среди ребят и бабушек. Детей на этот сеанс не пустили, но старушка оказалась под правым боком. Она почему-то уставилась на него, моргая маленькими, вроде бы седыми ресницами. Рябинин начал смотреть влево, но, когда повернул голову, старушка всё ещё разглядывала его, как забытого приятеля. Тогда и он к ней присмотрелся…

Лет семидесяти, не меньше. В пальто, у которого на плечах были складки или крылышки. В его вырезе, как колония жёлтых кораллов, топорщились рюшечки и оборочки – были такого ли цвета, или от времени пожелтели… На голове бархатная шапочка, обтягивающая волосы вместе с ушами; Рябинин вспомнил – капор. В руках сумочка из какой-то странной кожи, не из крокодиловой, а, скорее, из бегемотовой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю