Текст книги "Лука"
Автор книги: Станислав Шуляк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
– Когда мыслей много, – думал Лука после ухода своего друга, – то они не лежат спокойно в голове. Казалось бы, друзьям моим – Ивану, Марку и Феоктисту только бы радоваться моему неожиданному успеху, отчего же тогда их новые настоящие душевные движения напоминают мне жениховские соискательства вокруг богатой уродки?.. Ах нет, это не мое выражение, и оно, конечно, не может быть в полной мере применено к моим друзьям, и я даже, пожалуй, виновен перед ними, что так неосторожно высказался про себя, вдобавок еще употребивши о них столь несправедливое и обидное сравнение. Если бы они знали мои мысли!.. Хотя человек не может особенно отвечать за свои мысли, порою не властный над их произвольным беспорядочным необходимым вращением... совершенно не властен...
Лука давно понял, что не о всяком деле можно поговорить даже с самыми лучшими из друзей и еще, что поэты легкомысленно (в силу лживости ремесла) преувеличивают счастливое влияние некоторой неведомой магии звезд на душевное расположение всякого, прилежно внимающего ночным небесным монологам. Иногда молодой человек, будучи уже Деканом в Академии, поздно вечерами или даже ночью выходил прогуляться на улицу и, случалось, посматривал на небо, и вот тогда бывало, что он то в ясном небе не мог разыскать ни одной звезды, то наоборот: в каком-нибудь участке ночного неба звезды складывались в одно весьма непристойное слово; Лука тогда хотел посоветоваться со знакомыми, как это так получается, но слово, которое Лука прочитывал на небе было настолько непристойным и – более того – настолько было обидным персонально для Луки (кое-что о его мужских достоинствах, хотя и ни в какой степени не совпадающее с действительностью), что молодой человек скорее сгорел бы со стыда, чем решился бы с кем-нибудь заговорить о своих ночных открытиях.
– Что-то там Кант напутал насчет космоса, – несколько растерянно подумывал молодой человек. – Не так уж там все хорошо. Или это, может быть, мне отсюда, с большого расстояния представляется так? В самом деле: трудно себе представить, так чтобы это выходило не слишком отвлеченным, насколько велико расстояние даже до самых ближайших звезд. А расстояния более всего искажают картины. Картины природы, человека и мира...
Окончательно запутавшись в своих сомнениях, Лука тогда перестал по ночам прогуливаться, и все дело разрешилось само собой, отныне ставшее попросту ненаблюдаемым.
Однажды вечером, в конце рабочего дня в Академии к Луке пришел человек сурового вида, который когда-то носил Луке письмо от покойного Декана. На нем были все те же одежды, те же тяжелые ботинки, и только зачем-то был бумажный сверток под мышкой. Человек сурового вида еще в приемной напугал Деканову секретаршу, хотя девушке случалось видеть его и прежде, а войдя в кабинет к Луке, он неприязненно посматривал на молодого человека и говорил потом, как будто делая значительное, затруднительное для себя одолжение: Декан велел проводить вас. Вы ведь будете приглашать академиков? Пойдемте. Академики там уже ждут.
И не дожидаясь никакого ответа Луки, человек сурового вида пошел прочь из кабинета, уверенный, что молодой человек последует за ним незамедлительно. В приемной он неопределенно махнул рукой в направлении Декановой секретарши и холодно-невыразительным, тусклым голосом говорил: Ее тоже велел покойный Декан взять с собой. Академики будут с женами, а как вы неженатый, так она будет для представительности.
После сказанного человек сурового вида надолго замолчал и повел за собой молодых людей подобно Орфею, не оборачиваясь.
Деканова секретарша юркнула за спину Луки и шла потом все время за молодым человеком, прячась от их нелюбезного провожатого.
– Я так боюсь его, – шептала девушка Луке, – он всегда такой суровый. Я даже никогда так не боялась Декана, как этого...
Они шли по коридорам Академии, группы студентов расступались перед ними, освобождая дорогу, пропускали молчаливую троицу, вставая у стен по стойке "смирно". Потом по-прежнему возглавляемые человеком сурового вида они спустились по лестнице на первый этаж; и, когда Лука думал, что теперь они выйдут на улицу, их суровый провожатый неожиданно повернул по лестнице еще ниже.
Они остановились только возле железной двери, ведущей в подвальное помещение. Здесь человек сурового вида с минуту гремел связкой ключей и отомкнул тяжелый навесной замок на двери.
– Идите, – сказал он молодым людям. – Академики там.
А когда те не без некоторого опасения вступили в малоосвещенное подвальное помещение, человек сурового вида еще окликнул Луку. – Постойте, сказал он, – вот возьмите-ка, – и протянул Луке свой сверток, о назначении которого по дороге молодой человек строил самые невероятные догадки. Академиков же нужно будет чем-нибудь угощать. А у вас ничего нет. Кутьи, конечно, обещать не могу, – с усмешкой говорил еще человек сурового вида, собираясь запереть дверь за молодыми людьми, – но зато бутерброды здесь самые свежие. Сам лично нарезал сегодня.
Только далеко впереди было заметно немного света, и Лука с Декановой секретаршей отправились на этот свет. Несколько раз они неосторожно вступали в лужи разлитого кем-то густого мазута, перелезали через толстые трубы, из которых в одном месте со свистом вырывалась струя перегретого пара, сзади бежали за ними и лаяли какие-то беспризорные собаки, и все норовили ухватить обоих за икры, приходилось даже отбиваться от собак; Лука, никогда хорошо не видевший в темноте, разбил себе в кровь ногу о стоявший у них на пути заржавевший масляный насос, и тогда Деканова секретарша взяла Луку за рукав и направляла его, чтобы он еще раз обо что-нибудь не ушибся.
Но, должно быть, у них обоих было что-то не в порядке со зрением (а глаза служат специально для самообмана человеку), потому что когда они вышли на свет и увидели прямо перед собой огромный ковшовый элеватор с поврежденным механизмом (они еще недоумевали, зачем это держать элеватор в подвале, когда его можно поставить на дворе, где и света больше и легче устранить неисправность), то оказалось, что это вовсе не элеватор, а сидящие на ящиках академики Остап и Валентин с женами, которые варили на спиртовке в большой конической колбе ароматный черный кофе.
Академики Остап и Валентин, вставши по стойке "смирно", приветствовали Луку, академик Валентин хотел было даже отдать честь, но вовремя удержался, из-за того что у него голова была непокрытая. Жены академиков подскочили поцеловать руку Луки, но молодой человек догадался, что это они делают из кокетства, а не из почтительности.
Лука приготовил для академиков несколько приветственных фраз, две из которых он взял из газет, а остальные придумал сам, но оказалось, что ничего этого не нужно.
Академики усадили молодых людей тоже на ящики (из-под патронов) и долго хлопотали вокруг них, чтобы сделать им поудобнее, а академик Валентин, когда жена его отвернулась на минуту, попробовал даже усадить к себе Деканову секретаршу на колени, но девушка не позволила академику надолго такую вольность. Лука осмотрелся по сторонам.
В помещении всего только света – было пламя от спиртовки, вокруг которой, подобно язычникам, сидела на ящиках вся представительная компания, и еще маленькое высокое окошко, сквозь которое виднелся, кажется, двор Академии.
– Если здесь придется часто бывать, – думал Лука, – то хорошо бы сказать, чтобы провели сюда электричество, и тогда, может быть, не придется больше разбивать ноги в темноте, хотя можно, конечно, просто идти осторожней, потом-то я лучше буду знать дорогу, в тягостной обогащенности последующим опытом, и, может быть, всему виною моя поспешность...
– Прежде здесь было электричество, – деликатно разъяснил академик Остап, как будто угадавши мысли молодого человека, – но потом, когда сгорело, его не стали снова делать. Потому что боялись пожара. Потому что, не дай Бог, еще сгорит дотла наша Академия, которой мы еще надеемся послужить верой. А это возможно, если пожар случится в подвале. Огонь-то распространяется лучше снизу вверх, об этом и во всех наших учебниках говорится. Да, а в электричестве следует больше всего опасаться замыкания.
И Лука кивком головы подтверждал справедливость последнего замечания академика.
– Ах, мы так счастливы, – говорили жены академиков, – что нам наконец-то позволено познакомится с новым руководителем Академии. Вы такой корректный! Вы такой представительный! Вы такой ответственный и умный!..
Академики нетерпеливо и подозрительно внимали излияниям женщин и, кажется, несколько опасаясь, как бы их жены не наговорили каких-нибудь глупостей, спешили сами завести дружескую беседу.
– Кое-кто считает, – говорил Луке академик Остап, наклонившись к уху молодого человека и деликатно прикрывая рот ладонью, – что для руководства Академии самое главное – определить свое отношение к молодежи. Должен сразу же подчеркнуть, что я, со своей стороны, в корне не согласен с такой постановкой вопроса. Но, если бы мне было позволено обратиться к нашей славной молодежи (вполне, впрочем, определившейся в своем обывательстве) с частной беседой, я сказал бы им: "Зачем вы так стремитесь за границу? Вот, посмотрите на меня, академика Остапа. Вы все знаете меня. Я ваш известный академик. Я вот недавно был за границей, и там, знаете, куда ни посмотришь, всюду настоящий обман. Даже если поначалу все выглядит хорошо, так это тоже обман. Точно вам говорю, ничего нет хорошего за границей".
– Осик, ты расскажи еще насчет вещевого рынка, слышишь?! – вмешалась в разговор жена академика Остапа. – И насчет машин расскажи.
– Да подожди же, Софочка, – останавливал жену академик Остап, – позволь же мне рассказать уважаемому Луке о моих заграничных впечатлениях.
– А вы знаете, я тоже была с ним за границей, – успела еще вставить женщина прежде, чем академик продолжал свой рассказ.
– Однажды я хотел посмотреть Эйфелеву башню. Потому что все вокруг говорили: "Эйфелева башня! Эйфелева башня! Как же не посмотреть Эйфелеву башню?!" Иду я по улице и вдруг вижу: Эйфелева башня. Я иду прямо на нее. Иду, иду. Все ближе и ближе. И вдруг, когда я подошел совсем близко, оказалось, что это не Эйфелева башня, а всего лишь костыль инвалида, прислоненный к стенке. Инвалид зашел там в кафе выпить пива, а костыль оставил на улице, прислоненным к стенке. Потому что, когда пьешь пиво, никаких костылей не нужно. А когда выходишь, так нужны обязательно.
– Да, а если там, допустим, по улице едет машина, – быстро говорила жена академика Остапа, кажется, опасавшаяся, что ее снова остановят, – так у всякой машины там окна зеленые. А если по стеклу хоть даже молотком колотишь, так оно совсем даже не бьется. Ну так, разве где трещина появится.
– Да подожди же, Софочка, – недовольно говорил академик, – я ведь еще не кончил рассказывать.
– А еще, если там на рынок приходишь, – тараторила женщина, привставши даже со своего ящика, – и, если, допустим, тебе понравилась серебряная сахарница или лопатка для торта, да еще вся с цветочками, ты просишь завернуть, тебе заворачивают, ты идешь домой, а приходишь, разворачиваешь, а там вместо сахарницы или лопатки для торта – старая рукоятка от утюга. Они там все просто настоящие цыгане в этом отношении.
– Да, – нехотя соглашался академик Остап, – и это тоже. А еще, бывает иногда, мальчишки спрячут костыль куда-нибудь, и это у них там считается, что Эйфелеву башню украли.
Объявили, что сварился кофе, и, пока академик Валентин хитро кося своим черным глазом на Луку и Деканову секретаршу, твердой рукой разливал густой напиток по стаканам, академик Остап продолжал свой рассказ.
– Я тогда огляделся по сторонам, – говорил академик, – посмотрел направо, посмотрел налево. И снова вижу: Эйфелева башня. Я пошел к Эйфелевой башне. Но, когда подошел совсем близко, то это оказался шнековый маслобойный пресс. "Что ж такое, – думаю, – как же мне найти Эйфелеву башню?" Черт его знает, иногда там как будто что-то случается с перспективой. Потом спросил у прохожего, и оказалось, что Эйфелеву башню возят сейчас на специальном поезде по всей Европе, по разным странам. Потому что все европейцы хотят видеть Эйфелеву башню, вот и приходится возить. Привезут, покажут и дальше повезут. А потом за это деньги собирают. И это за границей каждый мальчишка знает. У них там все – выставка. Там главное даже не иметь, а выставлять, что имеешь. Может быть, Эйфелеву башню когда-нибудь и к нам привезут, чтоб и мы могли посмотреть, хотя кто это может сказать точно?.. Но только вы не думайте, пожалуйста, что я туда развлекаться ездил. О, я за границей все время о науке думал. Да если бы мы захотели, то могли бы и у себя организовать ничуть не хуже Мекку. У них там, знаете, отовсюду, из каждой трубы дым идет. А художники за этот дым большие деньги платят. О, художники-то там все славны своим отщепенчеством. А крестьяне там никогда не болеют, насколько это я точно знаю...
Лука уже начинал чувствовать голод, потому что по времени, если бы ему не пришлось принимать академиков, он бы уже давно обедал дома, и, когда в дружеской беседе вышла непринужденная пауза, он стал разворачивать свой сверток, данный ему человеком сурового вида. Но как-то так получилось, что, когда он развернул сверток и взял в руку бутерброд, то на хлебе вместо колбасы или сыра почему-то оказалась живая мышь. Лука даже вздрогнул от своего неожиданного открытия; мышь быстро сбежала по руке и бедру молодого человека на землю и тотчас же исчезла в темноте.
Академики, видя неудачу Луки, протягивали ему другие бутерброды из своих точно таких же свертков, и молодой человек с благодарностью принимал угощение.
Но не успели еще все присутствующие съесть и по одному бутерброду и отхлебнуть по глотку горячего кофе, как услышали на улице какой-то шум, нарастающий и труднопереносимый, в котором были и грохот, и рев, и свист, и гудение, за высоким окошком увидели клубы упругого пламени, дым, и посреди всего огня – блестящее, гладкое туловище медленно поднимающейся от земли черной ракеты, высотой, наверное, как четыре поставленных друг на друга, как в цирке, человека.
Подвальное окошко с неприятным звоном лопнуло от давления газов, всех, находившихся в подвале, обдало жаром, женщины смешались и взвизгнули, все в ужасе попадали с их ящиков, на которых сидели.
– О, не беспокойтесь, – раздался в подвале уверенный, дружелюбный голос академика Остапа, когда ракета уже поднялась над домами и почти совсем не было видно раскаленных газов, истекавших из ее сопла, а по двору Академии стремительными вихрями носился какой-то вспыхнувший небольшой мусор и листва. – Это всего лишь метеорологическая...
А когда академик Остап, единственный, кажется, сохранивший присутствие духа, деликатно успокаивал перепуганных женщин, Лука услышал возле себя осторожный, едва уловимый шепот второго академика. – Лука, – говорил академик Валентин. – Лука. Прошу вас, отполземте в сторону. Мне нужно кое в чем уведомить вас.
Лука и академик Валентин отползли в сторону.
– Лука, – говорил академик Валентин, – вы, наверное, не узнаете меня? Присмотритесь, пожалуйста.
– Н-нет... – растерянно прошептал Лука.
– Я ваш сосед-моряк. Вы, конечно, видели меня много раз. Только, наверное, забыли.
Присмотревшись, Лука обнаружил, что академик Валентин – действительно есть его сосед-моряк, и некоторые, может быть, имевшие место, едва уловимые отличия никак, разумеется, не могли перевесить, буквально, всепоглощающего сходства. – Как же только раньше я этого мог не заметить? – думал молодой человек. – И как мы иногда бываем не похожи на самих себя. Ведь я, и правду сказать, видел своего соседа, наверное, не один десяток раз, и, разумеется, теперь превосходно помню его лицо. Так что, даже кажется, и не забывал никогда. И вот еще странно: я ведь и не мог бы сказать, что у меня совсем уж плохая память. Ведь нет...
– Покойный Декан считал, что меня выгодно сделать академиком, – шептал еще собеседник Луки, – потому что я так много плаваю по свету. Ведь согласитесь, уважаемый Лука, что всякий академик должен очень много знать. А кто еще так много знает, как не тот, кто по всему свету плавает?! О, я действительно много плаваю. Я и в Америке был. И чуть не на северном полюсе. О, море – это, знаете, такая замечательная штука! Плывешь себе, плывешь, и все – море и море. Одно только плохо: миражи, знаете, буквально, замучили. Постоянно впереди земля мерещится, а подплывешь – а там и нет никакой земли. И не было никогда. Иной раз, знаете, бывает даже трудно плавать. Все время кажется, что вот-вот выбросишься на берег. Причем ты, например, влево поворачиваешь, чтобы обогнуть землю, и земля тоже влево уходит. И так все время прямо по курсу и маячит. А еще миражи, знаете, бывают – все дворцы и горы. И все такие высокие... И все там хорошая жизнь...
– Да, вот так, – говорил Лука, рассматривая отчего-то руки академика Валентина, – я очень рад, что вы таким особенным образом приобщились к нашей священной службе. Это хорошо, – добавил молодой человек хотя и с непродолжительной, но почти грустью, – вы вот плаваете. Вы академик. Вы в Америке были. А я не академик, даже не профессор. И нигде не был.
– Зато вы самый главный из всех нас, – тотчас же возражал академик Валентин. – Что в сравнении с этим все наши плаванья?! О, у вас такая высокая должность. Я, собственно, и хотел специально рассказать вам о вашей высокой должности.
– Да, – соглашался Лука, – вы еще расскажете мне об Америке?
– Считаю обязанностью рассказать.
Когда все уселись снова на свои ящики и снова стали в колбе варить кофе (который разлили, когда испугались ракеты), академик Валентин рассказывал Луке об Америке: – О, Америка это, знаете, такая страна, что с одной стороны у нее Тихий океан, а с другой – Атлантический... И никто не удивляется. Два океана, и – ничего... А у других, может быть, и одного нет... Но вы не подумайте, пожалуйста, что я хочу вас удивить этим сообщением. Я говорю это просто для констатации, безо всяких оценок, безо всяких идей. Но им-то там, кажется, иногда даже и двух мало – такой, знаете, народ!..
– А негров там на улице столько, – продолжал академик, – как в Африке. Иной раз, бывает, забудешься и подумаешь, что находишься в Африке. Особенно, когда жарко. Мне вот еще только хотелось бы знать, чего больше на африканских улицах – слонов или щебенки, потому что я и в Африке был тоже. Я тогда спрашивал там об этом различных умных людей, но оказалось, что и они этого совершенно не знают сами. Да, и собак бродячих много. Но собак там отлавливают, делают шприцем укол в голову, и они засыпают. Но самая жуткая вещь у них – кино. А все кино у них там в лесу снимают. Я был там один раз в кино. Там все было про одного шпиона. Шпиона куда-то заслали, я только не понял – куда. Он все время прятался. Под одеялом, в шкафу. По углам, за деревьями. И мимо него все проходят, а его никто не видит. Бывает даже, задевают плечом, но никто не замечает, что задевает живого человека. Он еще залезал в люки. Там такие трубы, что из моря прямо на автостраду. Но его схватили наконец, отвезли на секретную квартиру. Потом там появляется такой человек, страшный, жестокий, и взгляд пронзительный и страшный. "Вы спите! говорит этот человек, – вы спите! Спите!.." "К чему бы это? – думаю я, а потом думаю, – батюшки, да ведь это он нас гипнотизирует. С экрана гипнотизирует. Да это же он не шпиону, а нам говорит". И только я понял это, как испугался, верите ли, так, что невозможно вам это даже теперь передать.
О нет, конечно, я не спал, но вы ведь знаете, какое это хитроумное изобретение – гипноз. Чувствую, что не могу пошевелиться, хоть тряси меня за грудки, хоть бей меня по щекам, все равно не пошевелюсь, и такой ужас охватил меня, какого не помню я больше во всей жизни. И ощущение такое, знаете, как будто меня кто-то душит сидящий сзади. Как будто меня схватили за горло, зажали рот и тянут голову назад. И все это в какие-то секунды. И вдруг краем глаза вижу: сзади по проходу уже бегут четверо. Все – молодые парни, подвижные, сильные, у всех на лицах чулки. Добежали до первого ряда и пошли по рядам. Отбирают у всех бумажники, кольца, лазят по карманам. Просто засовывают руку в карман и берут, что хотят. Все видят, что с ними делают, но не могут пошевельнуться, так же как и я.
Методично работали парни, хоть и быстро. Дошли и до меня. Страшно было, вы не знаете как. Сердце колотится, руки и ноги судорогой свело, в животе какая-то гадость – ничего не поделаешь: гипноз. А у них руки такие ловкие. У меня отобрали бумажник, сняли часы и даже запонку с галстука сняли с сердоликом. Но там, наверное, был какой-нибудь особенный гипноз, потому что у меня было даже какое-то облегчение, когда у меня отобрали мои вещи.
А потом с экрана тот страшный человек исчез, и снова продолжалось нормальное кино. Но в Америке, знаете, что делать без часов и без денег?! И пришлось мне оттуда уезжать раньше срока. О, я теперь в Америку больше не хочу; знаю уже, что это такое. Я знаю, у них там все кино специально снимают с целью притеснения народов.
– О, они, конечно, не знали, что вы академик, – говорила Деканова секретарша, потрясенная рассказом академика Валентина.
– Конечно, не знали, – гордо выпрямившись, соглашался академик Валентин.
– Да как бы он мог сказать о себе, мол, я академик?! – терпеливо объясняла Декановой секретарше жена академика Валентина, – Ведь он же был под гипнозом.
– Вот, значит, какие люди – академики, – думал Лука. – Как жаль, что их так же, как я, не могут узнать все простые люди. И не могут вести дружеские беседы. Ведь насколько бы, наверное, тогда прочнее выходил сплав труда и науки.
– Какое же здесь все-таки замечательное помещение, – говорил академик Остап, оглядываясь по сторонам привычно и с видимым удовольствием. – И как здесь бывает приятно вести дружеские беседы.
– О да, – соглашался с коллегой академик Валентин, – я-то здесь и раньше часто бывал. О, я всякий раз хожу сюда за патронами.
Сколько ни учись, все равно во всем не преуспеешь, а Лука, хотя ему вовсе не было необходимости ни в каком учении при его высокой должности, после дружеской встречи с академиками решил все же набрать книг в библиотеке и, не жалея ни сил, ни ума, самостоятельно изучить какую-нибудь науку, а там, глядишь, может быть, не академиком и не профессором, но и его будут считать каким-нибудь ученым. Но спустя день или два (или три) по принятию решения, Луке пришло по почте официальное извещение о том, что он теперь может считать себя академиком и даже, пожалуй, самым главным из академиков, что за него не опустили ни одного черного шара (и пускай бы они только попробовали опустить!) и что он может рассказывать о его избрании всем своим знакомым, и что Лука давно уже заслуживал звания академика из-за его высокой должности, говорилось также в извещении, но все было никак, все у них там не набиралось кворума, и вот только теперь представилась возможность избрать его.
Лука, обычно промедливавший с исполнением задуманного, теперь же даже до получения официального извещения об избрании его академиком отправился в библиотеку, набрал там необходимых книг и тотчас же стал изучать науки, но уже в первой учебнике, который он стал читать (по кристаллографии), на страницах с девяносто пятой по сто первую, в книге, впрочем, весьма отличавшейся какой-то немыслимой, малопонятной пагинацией, он обнаружил напечатанным письмо покойного Декана, как ни странно, к нему, к Луке.
– Какой же все-таки убедительностью обладает печатное слово, – думал Лука, начиная читать Деканово письмо.
– Похвально ваше желание во всем соответствовать прогрессу, – писал покойный Декан. – Похвально ваше подвижничество, похвально ваше намерение изучать науки, хотя для вас и нет необходимости ни в каком учении при вашей высокой должности. Но не позволяйте только, Лука, разным там академикам жаловаться особенно на свои страхи. Пускай у них себе мурашки ползают по душе – это даже ничего! Страх – это обыкновенное свойство души, и оно в самых различных пропорциях подмешано во всех наших чувствах.
Особенно же не позволяйте забываться студентам. Я, например, всегда считал, что чем чаще мы наказываем наших студентов, то тем скорее и тем вернее мы приучаем их к плюрализму. К нашему плюрализму.
Хотя не доверяйте особенно и учебникам. Учебники пишут для того, чтобы скрывать науки.
Это даже хорошо, Лука, что вы нисколько не похожи на меня. Некоторые нынешние умники (которых хорошо было бы вешать по стенам) заявляют, что время моих методов прошло. Руководите, властвуйте свободно, меняйте даже, если хотите, лицо Академии, и только мы вдвоем будем знать, что все осталось по-старому. Хотя всякая патриархальная властность куда теперь не столь соблазнительна, как иезуитическая.
Однажды я велел выдрать одного студента, как сидорову козу, за то, что он пропускал занятия. Его выдрали, а потом смотрят: а это не студент, а действительно коза. Все, конечно, тогда очень удивились.
Но мне потом докладывали, что, на самом деле, этот студент (о, он оказался хитрым, как Насреддин!) привел вместо себя козу для наказания. Так что все дело закончилось ко всеобщему удовлетворению, потому что, вы же знаете, запрещено студентов наказывать телесно. Родители того студента жили в деревне, и у них было, наверное, не меньше десятка коз. Что им стоило выделить одну из них для сына.
Так что, видите, Лука, и в нашей работе Декана тоже иногда случаются удивительные анекдоты. Как жаль, что я не знаю, что теперь сделалось с этим студентом.
Для нас с вами, руководителей высокого ранга, плюрализм – это всегда способ самоотверженности, и поэтому, если вам скажут, что покойный Декан сгорел в испепеляющем огне плюрализма, не считайте чрезмерным домыслом такое утверждение. Похвала есть в подобном утверждении – это возможно, но похвала справедливая, которая всегда есть благо. (я и сам никогда не гнушался справедливой похвалы, когда хотел поощрить какого-нибудь молодого, симпатичного в своих начинаниях ученого.)
А однажды еще нам нужно было принимать новый закон, так одни тогда говорили одно, а другие – другое, и никак их невозможно было между собою согласить. Причем, знаете, авторитетные все, безусловные ученые. А я их тогда снова спрашиваю: так как же все-таки будет? А они снова: одни – одно, другие – другое. И еще тоже с пеной у рта, знаете, стараются доказывать свою правоту. Ну мы потом и сделали и не так, и не по-другому. Пускай, думаю, и ни тем, и ни другим не будет лучше.
А потом еще, знаете, мы смотрим так промеж себя внимательно, и видим: уж больно много теперь между нами завелось бессребреников. Просто им даже и не стыдно теперь свободно находиться между нами со своими вздорными достоинствами. Это, впрочем, уже совсем иная история; надеюсь, вы понимаете... Ну, нет, думаю, так это у нас не пойдет дело. А ну-ка, говорю тогда, гоните-ка их всех отсюда сейчас же! Да, говорю еще, все святые начинания тогда имеют тем менее надежд на успех, чем более в них участвует бессребреников, в особенности, из чистых побуждений благоустройства. Так я говорю тогда всем с легкой улыбкой, полного сдержанного достоинства и задумчивой отстраненности. Ну, знаете, стали тогда все гнать бессребреников, и как-то так получалось, что хотя их и много выгнали, но они все равно оставались, бесконечное такое племя. И очень долго их никак всех выгнать не могли. Не всегда, знаете, все, к сожалению, выходило по-моему.
Мне бы хотелось, Лука, чтобы вы наглядно убедились, насколько я все же имею к вам доверия (хотя вы нисколько и не похожи на меня), насколько я считаю вас отличным от тех вьющихся в вольготной атмосфере Академии мошек, в числе которых есть и иные академики, и разные там мальчишки-студенты, не преуспевшие еще, разумеется, ни в чем со всеми феноменами их незаурядной жизни, и прочие незаметные людишки, занимающие даже написанными на бумаге больше места, чем они на самом деле из себя представляют. И самым, наверное, весомым свидетельством моего к вам особенного доверия будет, должно быть, моя исповедь, которую я намерен предложить на ваше рассмотрение.
Жизнь человека имеет весьма мало смысла для постороннего, равнодушно взирающего на нее, если о ней не свидетельствуют с великой, ненаигранной страстностью, или если в этой жизни не было событий славных, достойных героических летописей и громкоголосой славы народной. Такие события, бывает, сами собой, безо всяких звонких адвокатов, без настырных ходатаев, без всяких чиновных пройдох, увенчивают жизнь достойного избранника. И вы убедитесь, Лука, что и моя жизнь стоит венца. Ибо все в ней – подвиг, самый отъявленный подвиг, все в ней – безудержное, кропотливое строительство, все в ней – медоносное созидание.
Я не могу вам, Лука, сообщить теперь название той организации, в которой состоял в последние годы своей недораскрывшейся – отмечу это без всякой заносчивости – жизни, скажу лишь, что это очень серьезная и солидная организация, умеющая внушить уважение к себе; это важное обстоятельство, но главное – все же то, что она, эта организация, очень и очень секретна. Деятельность наша – вы сами убедитесь – нисколько не подлежит оглашению. Так что понятны будут вам мои недомолвки и намеки, понятны будут их причины и происхождение.
Если кто-то не слышал прежде о нашей деятельности, то пусть он и впредь остается в своем беззаботном неведении, но только лишь пусть он будет уверен, что мы всегда начеку, что мы привычно бодрствуем, когда он спит, что мы думаем и принимаем решения за него, когда он отдыхает, развлекается или предается похоти – этому всенародному, общедоступному, обязательному, сладостному сизифству. Для нас, Лука, даже предпочтительнее неведение обывателя. Никогда приходящих на трапезу, на благожелательную трапезу, не следует допускать шнырять по кухне и обнюхивать ее углов.
Вы, Лука, должно быть, привыкли к моему всевластию, привыкли к моей общеизвестной внушительной ипостаси, и поэтому вы, наверное, удивитесь, если я скажу вам, что в этой неназванной мной организации я – величина не столь заметная, как, скажем, в Академии, в которой мне довелось рачительно и самоотверженно попечительствовать до конца дней моих. Бывало, меня там посылали по разным поручениям, а иногда даже и за водкой. Ну что ж делать и принесешь. Нет, не скажу, что бы в нашей организации я был вовсе уж рядовой исполнитель. Вовсе нет. И есть (а для меня, увы, были) человек восемь или десять, которые безоговорочно признавали во мне и отца, и благодетеля, и командира. В переводе на воинские звания это что-то вроде сержанта. Но все равно, уважаемый Лука, сравните масштабы: с одной стороны Академия, а с другой – восемь или десять бессловесных исполнителей. С одной стороны – необозримый, великий, изощренный мегалополис, который есть наша Академия, если, конечно, как и положено, взирать на нее совокупно, а не подразделяя легкомысленно на различные незначительные части, провинции и отделы, а с другой стороны – простенький дедовский будильник (хотя в чем-то, наверное, они все-таки отдаленно похожи, как, например, похожа жевательная резина на разум). Но, впрочем, дело не в сравнениях. Пускай бы даже и при самой лучшей их, неизмеримой ловкости.