355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сосэки Нацумэ » Сердце » Текст книги (страница 4)
Сердце
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:22

Текст книги "Сердце"


Автор книги: Сосэки Нацумэ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

Время шло, и я, казавшийся родителям сначала редким гостем, начинал делаться привычным для них. Вероятно, все, бывающие у себя дома в семействе на каникулах, переживали такое же состояние: неделя – ещё ничего, тебе рады и за тобою ухаживают; но переходишь этот предел, и пыл домашних остывает, в конце концов им становится всё равно, существуешь ты тут или нет: с тобой начинают обращаться уже кое-как. Так и я успел уже перейти за этот предел. К тому же всякий раз, как я приезжал домой, я приносил с собою из Токио много странного и непонятного для моих родителей. Это было, как в старину, когда в дом к конфуцианцу [4]4
  Конфуцианство– одна из школ феодальной философии в Китае, перенесённая в Японию.


[Закрыть]
вносили дух христианства: то, что я приносил с собою, никак не укладывалось в рамки представлений отца и матери. Конечно, я старался скрыть это всё. Но всё это слишком прочно пристало ко мне, и хотел ли я этого или нет, только оно то и дело бросалось родителям в глаза. В конце концов мне стало всё неинтересно. Захотелось поскорее вернуться в Токио.

Состояние здоровья отца, к счастью, было всё таким же, и никаких признаков ухудшения не было. На всякий случай я пригласил к нему хорошего доктора и просил его внимательно осмотреть отца, и ничего нового, по сравнению с тем, что мы уже знали, не оказалось. Я решил уехать, не дожидаясь конца каникул. Когда я заявил о том, что уезжаю, по странности человеческих чувств отец и мать воспротивились:

– Уже едешь? Разве ещё не рано? – говорила мать.

– Побудь ещё дня четыре-пять... Успеешь! – говорил отец.

Но я твёрдо стоял на намеченном мною дне отъезда.


XXIV

Когда я вернулся в Токио, новогодние украшения на домах были уже сняты. На улицах дул холодный ветер, и ничто не напоминало новогоднего месяца.

Я сейчас же направился к учителю, чтобы вернуть ему долг. Взял с собою и привезённые грибы. Поднести их просто так было немножко странно, поэтому я отдал их жене учителя, заявив, что мать наказала мне просить принять от неё этот гостинец. Грибы были уложены в новую корзиночку для пирожных. Жена учителя, вежливо поблагодарив меня, понесла её в другую комнату и, удивлённая лёгкостью корзинки, спросила:

– Что это за пирожные? – При близком знакомстве с нею она иногда казалась похожей на наивного ребёнка.

Оба они принялись заботливо расспрашивать меня о болезни отца, причём учитель заявил:

– Да, в самом деле. Если он так себя теперь чувствует, значит в настоящее время опасности нет, но болезнь всё же остаётся болезнью и необходимо соблюдать большую осторожность.

Учитель знал больше меня о болезни почек.

– Особенность болезни в том, что сам больной не замечает её и остаётся спокойным. Один мой знакомый офицер был болен почками и умер так, что никто и не заметил. На что уж жена, лежавшая рядом с ним, и та не успела принять каких-либо мер. Ночью он пожаловался, что ему скверно и разбудил жену, а на утро был уже мёртв. Жена же полагала, что муж заснул...

При этих словах я, смотревший оптимистически на положение отца, сразу же встревожился.

– Неужели и с моим отцом так станется? Может ведь статься?

– А что говорит доктор?

– Доктор говорит, что вылечить нельзя, но что в настоящее время беспокоиться нечего.

– Это хорошо. Если доктор так говорит... Тот, о котором я сейчас сказал, совершенно не обращал внимания на болезнь, и к тому же был очень взбалмошен.

Я немного успокоился. Наблюдавший все эти мои перемены учитель тогда добавил:

– Впрочем, человек – здоров он или болен – всё равно – вещь ненадёжная. Когда он умрёт, от чего и какой смертью – нет конца всяким возможностям.

– Вы тоже так полагаете?

– Да, на что уж я человек здоровый, и то ручаться не могу.

На устах учителя показалась хмурая улыбка.

– Разве не бывает скоропостижных смертей в естественном порядке? А внезапно умирающих? Неестественно-насильственной смертью?

– Что вы имеете в виду под неестественно-насильственной смертью?

– Что? И сам хорошенько не знаю... Ну вот, самоубийство – это неестественно-насильственная смерть.

– Значит, и убийство также?

– Об убийстве я не думал. Впрочем, конечно.

На этом я пошёл к себе. И когда я пришёл домой, болезнь отца уже не беспокоила меня так сильно. И слова учителя о смерти естественной и насильственной оставили во мне лишь лёгкое впечатление простого разговора и не запечатлелись в моём уме как-нибудь особенно значительно. Я вспомнил, что необходимо засесть как следует за кандидатское сочинение, за которое я уже несколько раз было принимался и всё никак не мог усесться.


XXV

Я должен был окончить курс в июне этого года, и не позднее апреля мне необходимо было закончить и представить кандидатское сочинение. Когда я стал подсчитывать на пальцах остающиеся месяцы – два, три, четыре, – моя решимость немного поколебалась. Я видел, как заняты прочие студенты, которые уже давно начали собирать материалы и делать заметки. У меня же было одно только твёрдое решение приняться как следует за дело, как только наступит новый год. С этим решением я и приступил к работе, но дело не двигалось. До сего времени я только обрисовал себе в общих чертах тему и набросал план работы. И теперь стал ломать себе голову над ней. Пришлось сузить тему сочинения, а затем, чтобы избежать процедуры систематизирования всех появившихся мыслей, я решил просто изложить материал, выбранный из книг, и добавить к нему соответствующее заключение.

Тема, выбранная мною, находилась в близкой связи со специальностью учителя. Когда я в своё время осведомлялся о его мнении по вопросу об этой теме, он её одобрил. Затрудняясь в чём-нибудь, я сейчас же шёл к нему и спрашивал, что мне нужно прочесть. Учитель всегда охотно делился со мною теми знаниями, которые он имел. И сверх того предоставил в моё распоряжение две-три необходимые мне книги. Однако, он вовсе не предполагал брать на себя руководство мною.

– В последнее время я мало читал и новых вещей не знаю. Тебе бы лучше спросить у профессора...

Тут я неожиданно вспомнил, что жена учителя как-то раз говорила мне, что раньше он был большим любителем чтения, но потом почему-то перестал чувствовать к книгам интерес. Оставив вопрос о сочинении, я невзначай спросил его:

– Учитель, почему вас не интересуют книги, как это было раньше?

– Почему? Да, собственно, не знаю... Впрочем, потому, что сколько ни читай, ничего из тебя не выйдет... А кроме того...

– А кроме того что?

– Это, пожалуй, не причина, но... видишь ли, раньше, когда я бывал среди людей, мне было неловко и стыдно, если ко мне обращались с чем-нибудь и я не знал, теперь же незнание более не кажется мне стыдом, и в результате пропала охота браться за чтение. Коротко говоря – состарился.

Слова учителя звучали скорее равнодушием. И поскольку он не замечал в себе горечи человека, повернувшегося к миру спиною, они не были для меня убедительны. Я расстался с ним, не веря тому, что он состарился, и не будучи в состоянии принять его объяснение.

С этого дня я стал ходить с красными глазами и измученным видом, почти помешавшись на своём сочинении. Я пробовал разузнавать различные подробности про товарищей, окончивших в прошлом году. Один из них, рассказывали мне, едва успел сдать сочинение в срок, примчавшись в канцелярию на рикше в самый момент закрытия приёма. Другой принёс своё сочинение, после пяти часов, запоздав на пятнадцать минут, и ему предстояла уже опасность отказа, и только благодаря расположению профессора-руководителя у него было принято сочинение. Вместе с тревогой у меня росла и решимость. Каждый день я, насколько хватало сил, работал за своим столом, а то уходил в полутёмную библиотеку и разглядывал высокие книжные полки. Мои глаза так жадно искали золотые буквы на корешках переплётов, как любитель редкостей откапывает какую-нибудь диковину.

Зацвели сливы, и холодный ветер мало-по-малу изменил своё направление. Когда сливы отцвели, до моего слуха стали доходить толки о вишнях. Но я был подобен запряжённой лошади, которая видит только прямо перед собою, и всё время подстёгивал себя сочинением. И вплоть до самого момента, когда я, с наступлением последних чисел апреля, мог уже сдать, наконец, как и предполагал, свою работу, я не переступал порога дома учителя.


XXVI

Когда я вновь получил свободу, было уже начало лета: отцвели последние вишни и на опустевших ветвях, подобно облакам, стала показываться зелёная листва. С чувством птички, выпущенной из клетки, я окидывал взором всю обширную вселенную и свободно расправлял крылья. Сейчас же я отправился к учителю. По дороге всюду мой взор привлекали то живая изгородь из померанцевых кустов, на тёмных ветвях которой надувались почки, то блестящие коричневые листья на высохших гранатовых деревьях, которые мягко отражали солнечный свет. Мне казалось, будто я в первый раз в жизни вижу всё это.

Учитель при виде моего радостного лица заметил:

– Значит, уж покончил со своим сочинением? Вот и великолепно!

На что я ему ответил:

– Да, спасибо! Наконец, покончил. Теперь уж делать больше нечего.

И в самом деле, я закончил всё, что мне требовалось сделать, и был горд чувством человека, который знает, что он может теперь гулять. В поданном мною сочинении я был вполне уверен и им доволен. Я беспрерывно рассказывал его содержание учителю. Тот своим обычным тоном замечал: „Да, да! Ах, вот как?“ – и никаких замечаний, кроме этого не делал. Я не то, чтобы чувствовал недовольство, но был немного обманут в надеждах. Однако в этот день моё возбуждение было настолько сильно, что я захотел попробовать пойти вразрез с поведением учителя, казавшегося очень вялым. Я решил привлечь его на лоно этой огромной природы, возвращённой к зелёной жизни.

– Учитель! Пойдёмте куда-нибудь погулять. На воздухе так хорошо!

– А куда же мы пойдём?

Мне было всё равно куда. Мне хотелось только увести учителя за город.

Через час мы с учителем, выйдя, как и хотели за город, бесцельно брели по такой местности, о которой трудно было сказать, город ли это или деревня. Я сорвал с живой изгороди молодой мягкий лист и, сделав из него дудочку, стал играть. У меня был приятель из Кагосима, и я, подражая ему, сам научился и стал искусно играть на такой дудочке. Теперь я с увлечением предавался этой игре, но учитель, не обращая на меня никакого внимания, шёл, глядя в другую сторону.

Вскоре перед нами показалась узенькая дорожка, идущая среди невысоких густых зарослей, уже покрытых листьями. На дощечке, прибитой у ворот, значилось такое-то садовое заведение... и из этого мы заключили, что здесь не частный дом. Учитель, глядя на слегка подымающуюся вверх дорожку, произнёс:

– Войдём, что ли?

На это я сейчас же ответил:

– Конечно. Вероятно, садовник.

Когда мы вошли внутрь, обогнув посадки, на левой стороне оказался дом. Все наружные рамы были раскрыты и внутри было пусто – не видно было ни души. Только в выставленном наружу большом аквариуме плавали золотые рыбки.

– Как здесь тихо! Хорошо ли, что мы вошли, не спросясь?

– Пустяки!

Мы пошли дальше, в глубь сада. Но и там не было никого видно. Азалии были в полном цвету, словно в пламени. Учитель, указывая на одну из них, высокую, беловатого цвета, заметил:

– Это сорт Кирисима.

Большая площадь – более десяти квадратных саженей, – была вся усажена пионами, но так как им время ещё не подошло, не было заметно ни одного цветка. Около этих пионов стояло что-то вроде старой скамьи, и учитель разлёгся на ней. Я уселся на оставшемся свободном кончике и закурил папиросу. Учитель смотрел в прозрачное синее небо. Моё сердце было охвачено зеленью листвы. Когда я присмотрелся к цвету этих молодых листьев, все они оказались разными. На одном и том же клёне, на одной и той же ветке не было двух одинаковых по цвету листиков. Шляпа учителя, повешенная на верхушку маленькой криптомерии, упала, сброшенная ветром.


XXVII

Я тотчас же поднял эту шляпу. Счищая ногтём глину, местами приставшую к ней, я обратился к учителю.

– Учитель, ваша шляпа упала.

– Спасибо!

Полуприподнявшись, учитель взял у меня шляпу и, так оставаясь в этом не то лежачем, не то сидячем положении, вдруг обратился ко мне со странным вопросом:

– Немножко неожиданный вопрос... Скажи, пожалуйста: у вас есть состояние?

– Сказать, что есть – не приходится.

– Ну, а всё-таки, каких оно размеров? Ты прости, пожалуйста...

– Каких размеров? Да одна только земля, а денег нет совершенно.

Это было в первый раз, когда учитель задал мне прямой вопрос о средствах нашей семьи. Я же ещё ни разу не спрашивал его, на что он живёт. В первое время после знакомства с ним я недоумевал, как это он может так существовать, ничего не делая. И потом это недоумение у меня не рассеивалось. Только я считал, что задавать такой вопрос учителю неделикатно, и поэтому до сих пор воздерживался. И в этот момент меня, чьи взоры были утомлены этой зелёной листвой и хотели уже отдохнуть, моего сердца вновь сразу же коснулось это недоумение.

– А как вы, учитель? Большое ли у вас состояние?

– А что, разве я похож на богатого человека?

Учитель всегда одевался очень просто. Семья его была небольшая, отчего и весь дом был невелик. Однако даже мне, не входящему в её состав, было ясно, что его существование обставлено материальным довольством. Образ его жизни не отличался роскошью, но и не казалось, что он стеснён в средствах.

– Да, похоже... – ответил я.

– Некоторые средства есть, но я вовсе не богатый человек. Если бы я был богатым, я построил бы себе гораздо лучший дом.

Говоря так, учитель поднялся и уселся на скамейке; закончив свою фразу, он начал чертить концом бамбуковой трости на земле круг. Начертив его, поставил палку прямо, воткнув её в землю.

– А когда-то имел состояние...

Он говорил наполовину как будто сам с собою. Я молчал.

– Да, когда-то я имел состояние. Так-то, друг!

Повторив эти слова, учитель обратился ко мне и хмуро улыбнулся. Я и на это ничего не ответил. Скорее не мог ответить по неопытности и неосведомлённости. Тогда учитель перенёс вопрос на другое.

– А как здоровье твоего отца?

С января месяца я ничего не знал о здоровьи отца. Каждый месяц из дому приходил денежный перевод и вместе с ним коротенькое письмо, написанное, по обыкновению, отцом, но в нём почти ничего не говорилось о болезни. К тому же и почерк был очень твёрдый. Дрожание, свойственное такого рода больным, ничуть не портило почерка.

– Ничего не пишут. По всей вероятности, всё благополучно.

– Если так, то хорошо... только болезнь всё-таки болезнь...

– Всё же плохо, вы думаете? Но в настоящее время, повидимому, никаких проявлений нет. Мне ничего не пишут.

– Да?

Все эти расспросы учителя о наших средствах, о болезни моего отца представлялись мне тогда обыкновенным разговором: что придёт в голову, то и говорится – самый обыкновенный разговор. Но между тем в его словах, в соединении этих двух вопросов лежал глубокий смысл. Не переживший того, что пережил учитель, я, естественно, не мог это заметить.


XXVIII

– Если у вас есть состояние, то лучше тебе теперь же покончить с этим делом и получить своё. Тебе это покажется излишней заботливостью с моей стороны... Что если тебе получить свою долю, пока ещё жив твой отец? Случись что-нибудь самое неприятное, встанет вопрос об имуществе.

– Да, это верно.

Я не обратил особого внимания на слова учителя. Я был уверен, что у нас в семье никто не беспокоится по этому поводу – ни я, ни отец, ни мать. К тому же я был немного удивлён всем этим, слишком практичным для учителя. Но всё же из обычного своего уважения к старшим я промолчал.

– Ты прости, пожалуйста, если я доставил тебе неприятность, заговорив о возможной смерти твоего отца. Но ведь люди смертны. Как бы ни был здоров, когда умрёшь, ведь не знаешь!..

В тоне учителя слышалась необычайная горечь.

– Я вовсе не думал об этом, – ответил я.

Вслед за этим учитель стал расспрашивать меня о численности нашей семьи, о том, есть ли у меня родственники или нет, какие у меня дяди и тётки. И в конце концов сказал так:

– Все они хорошие люди?

– Как будто нет таких, которых можно было бы назвать дурными. По большей части простые деревенские люди.

– Ты думаешь, что среди простых деревенских людей не бывает дурных?

Я был поставлен в затруднение, но учитель не дал мне времени сообразить, что мне ответить.

– Простые деревенские люди, наоборот, гораздо хуже городских. А к тому же... Послушай! Ты вот только что сказал, что среди твоих родственников нет никого, о ком можно было бы сказать: „вот он – дурной человек“. Неужели ты думаешь, что на свете существуют дурные люди? Вот просто так, как особая порода? Таких нет. На свете нет дурных, отлитых по шаблону. В обычных условиях все хороши. Ну, по крайней мере, самые обыкновенные люди. Случись же что – они и превращаются в дурных. Вот что странно. Поэтому нечего и колебаться.

Учитель не собирался на этом закончить. Да и я хотел было ему что-то ответить, как вдруг сзади на нас залаяла собака. Мы испуганно обернулись назад.

В стороне от скамейки, в глубине сада, расположены были посадки криптомерий и рядом с ним несколько квадратных метров были покрыты густо растущими побегами бамбука. Собака высунула свою морду и спину из этих побегов и громко лаяла на нас. Вдруг оттуда же выбежал мальчик лет десяти и сердито закричал на собаку. На мальчике была шапка с кокардой. Подойдя к учителю он отдал ему честь.

– Дядя, когда вы входили сюда, в доме никого не было? – спросил он.

– Никого.

– А сестра и мать ведь были в кухне.

– В самом деле?

– Да, дядя! А разве не надо было подойти, сказать „здравствуйте“ и попросить позволения войти?

Учитель рассмеялся. Вынув кошелек, он дал мальчику никкелевую монету в пять сэн.

– Пойди и скажи своей маме, что мы просим у ней позволения немного здесь отдохнуть.

Умные глаза ребёнка заискрились смехом, и он утвердительно кивнул головой.

– Я теперь начальник патруля.

С этими словами мальчик побежал по дороге между азалиями. Собака, подняв кверху хвост, побежала за ним. Немного спустя показались два-три мальчика таких же лет и побежали вслед за начальником патруля.


XXIX

В виду того что из-за собаки и мальчика учитель не успел закончить своей речи до конца, я никак не мог понять её смысла. В те времена у меня совершенно не было тех забот об имуществе и тому подобных вещах, которые беспокоили теперь учителя. Ни мой характер, ни моё положение тогда не давали мне поводов для того, чтобы ломать себе голову над вопросами выгоды или убытка. Я думаю это было от того, что я тогда ещё не вступил в жизнь или потому, что не столкнулся на деле с подобными обстоятельствами; так или иначе, мне, ещё молодому, вопросы денежные представлялись очень далёкими. Одну только мысль учителя я хотел услышать до конца; это его слова о том, что всякий человек при случае может стать дурным. Просто, как слова, они были мне понятны, но мне хотелось узнать больше по поводу этой его фразы.

Когда ребёнок с собакой ушли, просторный зеленолистный сад снова вернулся к своей тишине. И мы были недвижны, объятые этим безмолвием. В это время краски неба стали постепенно терять свой яркий блеск. Перед нашими глазами были преимущественно клёны, и лёгкая зелёная молодая листва, одевавшая их ветви, казалось, стала понемногу темнеть.

На отдалённой дороге послышался грохочущий звук телеги с грузом. Я представил себе картину: крестьянина, который нагрузил тележку овощами и ещё чем-нибудь, и везёт их в город на базар. Учитель при этих звуках встал с видом человека, очнувшегося от забытья.

– Что ж, пойдём понемножку... Дни, правда, стали очень длинными, но пока мы будем здесь наслаждаться, того и гляди – стемнеет.

Спина учителя была вся запачкана; он пачкал её, лёжа навзничь на скамейке. Я обеими руками стал чистить его.

– Спасибо! Смола не пристала?

– Нет, всё отчистилось.

– Это хаори [5]5
  Хаори– верхняя накидка, надеваемая поверх кимоно; принадлежность выходного костюма.


[Закрыть]
недавно только сшито. Если нечаянно его запачкаю – приду домой, жена будет браниться... Спасибо!

Мы опять вышли к дому, стоявшему на средине небольшой возвышенности. На галлерее с наружной стороны дома, на которой, когда мы входили, никого не было видно, теперь сидела хозяйка с пятнадцати-шестнадцатилетней девочкой и сматывала в клубок нитки. Поровнявшись с аквариумом с золотыми рыбками, мы извинились перед нею за вторжение. Хозяйка вежливо ответила и поблагодарила за подаренную её мальчику монету.

Выйдя за ворота, мы прошли два-три квартала, и я, обратившись к учителю, задал ему прямой вопрос:

– Вот вы, учитель, давеча сказали, что каждый может при случае стать дурным человеком. Что вы этим хотели сказать?

– Что сказать? Ничего особенного. Это просто факт... Не теория, но факт.

– Пусть будет факт, но то, о чём я хочу спросить у вас, относится к словам „при случае“. Какой случай вы имеете в виду?

Учитель рассмеялся. Удобный момент уже прошёл, и он, видимо, не был расположен пускаться в объяснения.

– Деньги, друг, деньги! При виде денег любой благороднейший человек превращается в злодея.

Ответ учителя показался мне чересчур трафаретным.

Он не находил тона, и я чувствовал разочарование. С мрачным видом я зашагал дальше. Учитель немного отставал. Вдруг он сзади позвал меня:

– Послушай! Погоди немножко. – Ну? Вот видишь?

– Что вижу?

– Да твоё настроение... Разве оно не переменилось от одного моего ответа?

Так проговорил он, смотря на меня, остановившегося и обернувшегося к нему, чтобы его подождать.


XXX

В тот момент в глубине души я был сердит на учителя. Поэтому, когда мы с ним пошли рядом, я нарочно не спрашивал его даже о том, о чём и хотелось спросить. Он же, замечал он это или нет, – не показывал и вида, что задет моим поведением. Попрежнему молчаливо шагал он своим обычным спокойным шагом, и это меня немного взорвало. Мне хотелось как-нибудь задеть его.

– Учитель!

– Что?

– Вот вы давеча были очень возбуждены, когда мы сидели там, у садовника... Я вас так редко видел возбуждённым, что мне это показалось необычайным.

Учитель не сразу ответил мне. Я принял это за сопротивление с его стороны и в то же время почувствовал, что не достиг цели. Делать было нечего, и я решил больше его не спрашивать. Но вот учитель отошёл в сторонку от дороги, подошёл к красиво подстриженной живой изгороди и, отвернув полу своего кимоно, стал мочиться. Я остановился и ждал, когда он закончит.

– Извини, пожалуйста!..

С этим словами учитель зашагал дальше. Я уже потерял надежду как-нибудь подействовать на него. Дорога, по которой мы шли, становилась всё шумнее и оживлённее. С обеих сторон выступали постройки, так что исчезли из взоров все откосы и ровные местечки на обширных рисовых полях, которые до сих пор виднелись повсюду. Но всё же углы домовых участков со стеблями горошка, обвивавшегося вокруг бамбуковых кустов, курятники из металлических сетей, – всё это казалось спокойным и тихим. Из города шли одна за другой грузовые лошади. На меня всегда действовало такое зрелище, и все вопросы, бывшие до сих пор во мне, куда-то пропали. В самом деле, я уже совершенно забыл о них, когда учитель неожиданно вернулся к прежней теме.

– Неужели я давеча казался возбуждённым?

– Не очень, но всё же немножко...

– Что же, пусть и казалось. Я и в самом деле был возбуждён. Я всегда бываю возбуждён, когда говорю о деньгах. Не знаю, как это тебе покажется, но знаю, что в этом отношении у меня очень твёрдое убеждение. Унижение и вред, которые я понёс от людей, – пройдёт десять, пройдёт двадцать лет, – а я их не забуду.

Слова учителя были ещё более возбуждёнными, чем раньше. Но то, что меня поразило, это не тон его. Скорее это было то, что его слова звучали словно жалобой, обращённой ко мне.

Слышать от учителя такие откровенности даже для меня было совершенно неожиданным. Я никак не предполагал, что отличительной чертой его характера может быть такая сила убеждений. Я считал его человеком слабым. И в этой благородной слабости коренилась моя привязанность к нему. Я, который только что, под влиянием минутного настроения, хотел задеть его, теперь стал совсем маленьким перед этими словами. Учитель продолжал:

– Я был обманут. И обманут своими же кровными родными. Я никогда этого не забуду. Они казались такими добродетельными, пока был жив отец, но не успел он умереть, как они превратились в негодяев. Я с детских лет и до сего времени ношу на себе унижение и вред, которые они мне причинили. Буду носить, вероятно, до самой смерти. И до самой смерти я не смогу забыть этого. Но я не мщу. Я поступаю лучше, чем мстить отдельным лицам. Я ненавижу не их только... Я ненавижу людей вообще, представителями которых они являются. Мне кажется – этого довольно.

Слова успокоения не шли у меня на язык.


XXXI

Наша беседа в тот день на этом закончилась и больше уже не развивалась. Я был недоволен таким поведением учителя, и у меня не было сил итти дальше в том же направлении.

На окраине города мы сели в трамвай и в вагоне почти не открывали рта. При выходе из трамвая нам предстояло сразу же разойтись в разные стороны. При расставании учитель опять переменился. Тоном, более ясным, чем всегда, он произнёс:

– Теперь до июня самое приятное время. Пожалуй, самое лучшее в жизни вообще. Гуляй и развлекайся во-всю!

Я рассмеялся и снял шляпу. В этот момент, глядя на учителя, я почувствовал сомнение: неужто этот человек где-то там, в сердце своём, так ненавидит всех людей? Ни в глазах его, ни в устах, ни в чём не отражалась эта ненависть.

Признаюсь, что во всех идейных вопросах я получал большую пользу от учителя, но, должен сказать, при этом случалось нередко, что именно тогда, когда я собирался такую пользу получить, я её не получал. Речь учителя иногда кончалась так, что я ничего не понимал. Так и в этот день: беседа наша, завязавшаяся во время загородной прогулки, осталась в моей памяти, как пример именно такой непонятности.

Обычно не стесняющийся, я как-то раз открыл это учителю. Он рассмеялся. Я сказал ему:

– Если бы ещё голова моя была тупа, – ну, делать нечего! Но ведь я то понимаю, а беда в том, что вы не говорите ясно.

– Я ничего не скрываю.

– Нет, скрываете.

– Разве тебе не приходилось размышлять над моим мыслями или взглядами, над моим прошлым? Я – слабый мыслитель, но того, что сложилось в моей голове, я не скрываю от людей. Мне нет нужды скрывать. Но если речь идёт о том, что я должен рассказать тебе всё своё прошлое, – это вопрос особый.

– Нет. Я не думаю, чтоб это был вопрос особый. Я придаю большое значение вашему прошлому, в котором родились ваши мысли. Если отделить эти две вещи – прошлое и идеи – друг от друга, они почти утрачивают для меня цену. Я не довольствуюсь только тем, что мне дают лишь одну человеческую форму, не вдохнув туда души.

Учитель с изумлённым видом взглянул на меня. Его рука, державшая папиросу, немного дрожала.

– Ты очень смел!

– Я только отношусь к вещам серьёзно. Я хочу всерьёз получить от человеческой жизни урок для себя.

– Значит, открыть тебе моё прошлое?

Слово „открыть“ внезапно поразило мой слух каким-то страшным звуком. У меня возникло такое чувство, что тот, кто сидит передо мною, – преступник, а не учитель, которого я так уважал. Лицо учителя было бледно.

– Ты в самом деле серьёзно?.. – начал учитель. – Именно из-за своего прошлого я и сомневаюсь в людях, сомневаюсь поэтому и в тебе, но именно в тебе-то я не хочу сомневаться. Ты слишком безыскусственен, чтобы в тебе усомниться. Прежде чем я умру, я хотел бы иметь хоть одного человека... Я хочу умереть, веря людям. Сможешь ли ты быть этим человеком? Захочешь ли им быть? Серьёзно ли говоришь ты, из самых ли глубин твоей души?

– Если жизнь моя нечто серьёзное, я говорю сейчас серьёзно.

Мой голос дрожал.

– Ну, хорошо! – проговорил учитель. – Я расскажу тебе. Я расскажу тебе всё своё прошлое. Взамен этого... Впрочем, всё равно. Но только вряд ли моё прошлое принесёт тебе пользу. Скорее тебе было бы лучше не слышать ничего, а затем... знай, что сейчас я тебе рассказать не могу. Не расскажу потому, что не наступило ещё время.

Даже вернувшись в свой пансион, я чувствовал ещё какую-то подавленность.


XXXII

Мое сочинение в глазах профессора вовсе не оказалось таким хорошим, как я сам о нём думал, но всё-таки я прошёл, как и предполагал. В день выпускного акта я вытянул из корзинки пахнущую плесенью старую форменную одежду и надел её. Все мы стояли рядом на акте, и всем было страшно жарко. Мне было просто невыносимо моё тело, заключённое в непроницаемую для воздуха оболочку. Во время непродолжительного стояния платок, который я держал в руке, промок насквозь.

По возвращении в пансион я сейчас же разделся донага. Раскрыв окна своей комнаты на втором этаже гостиницы, я стал обозревать сквозь диплом, свёрнутый на манер зрительной трубы, весь доступный моему взору мир. Затем я швырнул диплом на стол и распростёрся на полу. Разлёгся на самой средине комнаты. Лёжа на полу я мысленно взглянул на своё прошлое; заглянул в своё будущее, – и этот диплом, устанавливающий границу между тем и другим, казался мне странной бумагой, то исполненной значения, то нет.

В этот вечер я был приглашён на обед к учителю. Мы давно уже условились, что в тот день, когда я кончу университет, я не буду нигде в другом месте праздновать, а пообедаю вместе с учителем. Стол был поставлен в гостиной, у самой галлереи. Плотная накрахмаленная скатерть с узорами красиво и ярко отражала свет электрической лампочки. Каждый раз, когда бы я ни обедал в доме учителя, палочки для еды и чашечки ставились на белой полотняной скатерти, как в европейских ресторанах. И скатерть при этом была обязательно ослепительно белая, только что вымытая.

– Это как воротничок и манжеты. Уж если употреблять нечистые, то лучше брать цветные. Если же берёшь белые, то нужно, чтобы они были чистыми.

И действительно учитель был очень привержен к чистоте. В кабинете у него был тщательный порядок, и всегда было убрано. Эта особенность учителя, мне, неряхе, как-то особенно бросалась в глаза.

– Учитель очень щепетилен, – заметил я как-то его жене, на что та возразила:

– Ну, в одежде он уж не таков.

Услышав это, учитель, находившийся невдалеке, засмеялся и сказал:

– Говоря по правде, я щепетилен в духовном смысле. И от этого всегда страдаю. Поистине, глупейшая природа!

Я не понял, хотел ли он назвать своими словами „щепетилен в духовном смысле“ только то, что в просторечии именуется истеричностью, или же употребил это в смысле „моральной чистоты“. Жена тоже, повидимому, хорошенько не поняла.

В этот вечер я уселся за стол против учителя. Жена его, посадив нас одного направо, другого налево, сама заняла место лицом к саду.

– Ну, поздравляю! – сказал учитель и поднял в мою честь рюмку. Я же не чувствовал в ответ на это никакой радости. Одной из причин этому было то, что у меня в собственном сердце не было радости, которая могла бы отозваться на эти слова. Однако и в том, как произнёс это учитель, не было таких лёгких нот, которые могли бы вызвать во мне эту радость. Он, смеясь, поднял рюмку, и я в этом смехе не приметил, правда, нехорошей иронии, но в то же время не мог и почерпнуть настоящего ощущения поздравления. Смех учителя говорил мне:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю