355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сосэки Нацумэ » Сердце » Текст книги (страница 3)
Сердце
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:22

Текст книги "Сердце"


Автор книги: Сосэки Нацумэ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)

– Неужели я кажусь таким легкомысленным? Неужели мне нельзя доверять?

– Мне просто тебя жаль.

– Жаль?.. А не доверяете... не так ли?

Учитель в замешательстве повернулся к садику. Недавно ещё в нём цвели крупными красными цветами камелии, но теперь там уже не было ни одного цветка. Учитель имел обыкновение всегда, сидя в гостиной, смотреть на эти камелии.

– Когда я говорю, что не доверяю, это не значит, что одному только тебе. Я вообще не доверяю людям.

За забором слышался голос продавца золотых рыбок. И кроме этих звуков, ничего вокруг не было слышно. В маленьком переулке, отделённом от большой улицы двумя кварталами, было всё тихо. В самом доме, как обычно, царило безмолвие. Я знал, что в соседней комнате находится жена учителя. Я знал, что она сидит там молча и шьёт что-нибудь и ей хорошо слышен мой голос. Но я совершенно забыл об этом.

– Значит, вы не доверяете и вашей супруге? – спросил я учителя.

На его лице показалось некоторое волнение, и он постарался избежать прямого ответа.

– Я не доверяю самому себе. И если я не могу доверять даже себе самому, как же я могу доверить кому бы то ни было? Мне осталось только проклинать самого себя.

– Если вы такого мнения, то кто угодно... надёжных людей вообще нет?

– Это вовсе не мнение... Я это испытал. Испытал и был поражён. И мне стало страшно.

Мне захотелось пойти ещё немножко дальше по этому пути. И как раз из-за перегородки послышался голос жены учителя, произнёсшей раза два имя мужа. На второй раз он услышал.

– Чего тебе?

Та позвала его:

– На минутку!

Что за дело было у них, я не мог понять. Но прежде чем я успел составить себе какое-либо предположение, учитель уже вернулся в комнату.

– Так или иначе, а мне доверять не стоит. Когда-нибудь раскаешься в этом. И в возмездие за то, что сам был обманут, станешь потом жестоко мстить.

– То-есть как так?

– Сначала становятся перед человеком на колени, а потом наступают ему ногой на голову. Я не желаю почтения сейчас, чтобы не испытать унижения в будущем. Терпи меня таким, как я теперь – скучным, чтобы не терпеть меня потом, в будущем, скучным ещё более. Мы родились в век свободы, независимости, но за это должны приносить жертву, – мы должны переживать эту скуку.

Я не нашёл слов, чтобы возразить что-нибудь учителю, полному такой убеждённости.


XV

После этого всякий раз как я встречался с женой учителя, мне становилось немного не по себе. Неужели учитель всегда держал себя так с нею? И если да, то неужели она с этим примирилась?

По её внешнему виду нельзя было судить ни о том, что она чувствует себя удовлетворённой, ни о том, что она недовольна. Во-первых, у меня не было случаев настолько близко к ней подойти, во-вторых, она всегда при встрече со мною держалась обычным образом, и, наконец, в-третьих, если не было учителя, мы с нею почти не сталкивались вовсе.

Мои недоумения касались и ещё одного: откуда взялось у учителя такое отношение к людям? Что это – результат холодного самоанализа или же наблюдения над действительной жизнью?

Учитель был из тех людей, которые любят сидеть и предаваться размышлениям. С его умом это могло явиться результатом именно таких размышлений. Однако я не думал, чтобы дело объяснялось только таким образом. Его точка зрения казалась идущей из самой жизни. Учитель представлялся мне, несомненно, мыслителем. Но за покровом тех принципов, которые ткал ум мыслителя, казалось, простирается ткань мощных фактов. И не тех, что касались только других, к нему самому никакого отношения не имевших, нет, там должны были открываться такие факты, которые он на самом себе пережил, которые заставили кипеть его кровь или останавливали биение его сердца.

И это отнюдь не было одним только моим предположением. Он сам признавался в этом. Только признание его было как горный пик, покрытый облаками. Он как бы набросил на мою голову страшное покрывало, истинного вида которого я не мог понять. И почему оно представилось мне страшным, я также понять не мог. Но он в этом признался так ясно, что этим взбудоражил мои нервы.

Я попробовал предположить, что причиной такого отношения к людям у учителя являются события какой-нибудь могучей любви (конечно, между ним и его женою). Если сопоставить это с его заявлением о том, что „любовь – зло“, такое толкование выходило как будто подходящим. Но он сам же объявил мне, что любит в настоящее время свою жену. А если так, то такое мировоззрение, близкое к неприятию мира, не могло появиться на почве взаимной любви.

„Сначала преклоняются перед человеком, а потом становятся ему на голову“ – эти слова учителя могли относиться к кому угодно, но приложить их к его отношениям с женою никак невозможно было. Могила в Дзосигая – неизвестно чья, – она также не раз приходила мне в голову. Я знал, что эта могила соединена с учителем глубокой связью. Всё теснее и теснее соприкасавшийся с жизнью учителя и не могущий тем не менее к ней приблизиться окончательно я воспринял от него, как кусочек его жизни, и эту могилу. Но для меня эта могила была ещё совершенно мертва. Она не становилась тем ключом, который мог бы открыть мне дверь жизни, лежащей между нами. Скорее наоборот: она стала между нами, как помеха, препятствующая свободному движению.

В таком положении дел подошёл случай, когда мне пришлось разговориться с женою учителя. Дело было осенью, в особенно холодные дни. По соседству с учителем два-три дня подряд происходили грабежи, и с наступлением вечера все так и ждали новых нападений. Особенно крупных похищений пока ещё не было, но всё же грабители, забираясь в дом, всегда успевали что-нибудь унести. Жена учителя очень боялась. И как раз учителю необходимо было оставить дом на весь вечер. Приехал в Токио его приятель земляк, служивший в больнице в провинции, и учитель вместе с двумя-тремя другими знакомыми должен был угостить его обедом. Учитель объяснил мне всё это и попросил меня побыть во время его отсутствия с его женою. Я сразу же согласился.


XVI

Были ещё ранние сумерки, когда я пришёл к ним в дом. Аккуратного всегда учителя уже не было дома.

– Только что ушёл, – не хотел запаздывать, – сказала мне его жена и ввела в кабинет мужа.

В кабинете стоял европейский стол и стул; сквозь стёкла при свете зажжённого электричества блестели своими кожаными корешками стоявшие в ряд книги. Хозяйка дома усадила меня на плоскую подушку перед хибати [3]3
  Хибати– жаровня для согревания комнат.


[Закрыть]
 и, сказав: „Займитесь хоть вот теми книгами,“ – вышла из комнаты. Мне было неловко, как будто бы я был гость, поджидавший возвращения хозяина. С чувством какой-то виноватости я закурил папиросу. В задней комнате жена учителя разговаривала о чём-то со служанкой... Кабинет расположен в самом углу дома, в конце галлереи, идущей из внутренних комнат. Здесь было гораздо тише и дальше от всего, чем даже в гостиной. Разговор внутри прекратился, и наступила полная тишина. У меня появилось чувство, что вот-вот появятся грабители – я весь насторожился и напряг своё внимание.

Минут через тридцать вновь показалась хозяйка.

– Ах! – воскликнула она и обратила ко мне слегка удивлённый взор. Она насмешливо смотрела на меня, имевшего вид человека, пришедшего в гости. – Вам здесь неудобно?

– Нет, вполне удобно.

– Ну, так скучно?

– Вовсе нет! Вовсе не скучно, – я тут сижу настороже, дожидаясь разбойников.

Хозяйка стояла и смеялась, держа в руках чашку чая.

– Здесь угловая комната, поэтому сторожить немного неудобно, – заметил я.

– В самом деле? Простите, пожалуйста! Может быть, вы пройдёте внутрь? Я думала, что вам здесь скучно сидеть и принесла чаю. Но если ничего не имеете против внутренней комнаты, пожалуйте туда пить.

Я вышел вслед за нею из кабинета. Во внутренней комнате, на длинном красивом хибати пел металлический чайник. Здесь она стала угощать меня чаем и пирожными. Сама она не прикоснулась к чаю, заявив, что боится, что не сможет заснуть.

– А что, учитель часто так уходит на разные собрания?

– О, нет! очень редко. За последнее время он всё больше и больше не любит смотреть на людей...

При этих словах у жены учителя отнюдь не было вида, что это доставляет ей какую-нибудь неприятность.

– Значит, вы – исключение?

– О, нет! Он не любит и меня.

– Ну, это неправда, – возразил я. – Вы говорите так, сами прекрасно зная, что это неправда.

– Да? Почему же?

– Если позволите мне сказать, – учитель не взлюбил людей потому, что любит вас.

– Вы – человек учёный и на слова искусны... Он не любит людей, поэтому не любит и меня... Ведь так можно сказать? Выходит одно и то же...

– Можно сказать и так, но всё же, как я сказал, – вернее.

– Ох, эти рассуждения! Мужчины ужасно любят пускаться в рассуждения. Любят переливать из пустого в порожнее.

Слова жены учителя были немного резки. Но тон, которым они были произнесены, вовсе не звучал так сильно. Она не принадлежала к тем современным женщинам, которые стараются выставить напоказ перед своим собеседником свой ум, видя в этом особую гордость. Она заботливо берегла своё сердце в скрытых глубинах своего существа.


XVII

У меня было что ещё сказать ей. Но мне не хотелось, чтобы она сочла меня за человека, стремящегося пускаться в бесполезные рассуждения, и я удержался. Чтобы ободрить меня, молча смотревшего в свою пустую чашку, она проговорила:

– Ещё налить?

Я молча сейчас же передал ей свою чашку.

– Сколько вам? Один кусок или два?

Странное дело! Держа в руках сахар, она взглянула на меня и спросила, сколько мне положить кусков в чай. Это вовсе не значило, что она оказывала мне какое-нибудь особое внимание, но всё же ей, видимо, хотелось несколько загладить свои недавние резкие слова.

Я молча стал пить чай. Выпив всю чашку, я продолжал оставаться в безмолвии.

– Ну, вы совсем замолкли! – сказала она.

– Да что ж... Опять, пожалуй, разбранят... Скажут: опять пускается в рассуждения! – ответил я.

– Ну, вот ещё! – опять проговорила она.

И у нас опять завязался разговор. И опять перешёл на занимавшего нас обоих учителя.

– Разрешите мне опять коснуться того, что я только сказал. Вам, действительно, могло это показаться голословным утверждением, но я вовсе не хотел сказать пустую фразу.

– Ну, так, пожалуйста, говорите.

– Скажите, если бы вас, например, внезапно не стало, мог бы учитель продолжать жить так, как теперь?

– Ну, не знаю. Послушайте, ведь об этом лучше всего спросить самого вашего учителя. Это вопрос не ко мне.

– Я говорю совершенно серьёзно. И увиливать не следует. Нужно ответить откровенно.

– Откровенно?.. Да я вам говорю правду: не знаю...

– Ну, так скажите вот что: сильно ли вы любите учителя? Это вопрос уже не к нему, а именно к вам. Я спрашиваю вас.

– Нужно ли об этом спрашивать?

– Я спрашиваю не зря. Значит, вы хотите сказать, что это само собою разумеется?

– Ну, конечно!

– Так вот: если бы вас внезапно не стало, вас столь преданной учителю, что бы он стал делать? Он, для которого на всём белом свете ничего нет интересного?.. Если бы вас не стало, что бы стал делать он? И это виднее именно вам, не ему. Вам это виднее... Поэтому скажите: был бы он счастлив или нет?

– Для меня этот вопрос ясен (он, может быть, и иного мнения). Если бы его разлучили со мною, он был бы несчастен. Пожалуй, он даже не смог бы жить. Это может показаться самомнением, но я уверена, что лишь я одна даю ему счастье, которое может иметь человек. Я убеждена, что никто другой, кто бы он ни был, не мог бы дать ему того счастья, которое даю ему я. Поэтому я и могу быть спокойной.

– Я думаю, что эта ваша уверенность должна отражаться и в сердце самого учителя...

– Это другой вопрос.

– Ну что же, вы и теперь скажете, что учитель не любит вас?

– Я не говорю, что он меня не любит. Это не в том смысле. Учитель ваш не любит этот мир. В последнее время он стал не любить скорее не мир, но людей. Я – одна из людской массы. Поэтому может ли он меня любить?

Теперь я, наконец, понял, какой смысл придавала она своему выражению: „он не любит меня“.


XVIII

Меня удивила такая сообразительность жены моего учителя. И особенно возбудило моё внимание то, что все её манеры отнюдь не походили на женщину прежней Японии. И в то же время она почти не употребляла тех новых словечек, которые вошли последнее время в такую моду. Я был в то время беспечным юношей, не имевшим ещё серьёзного опыта в соприкосновениях с женщинами. Но мне как мужчине, в силу прирождённого инстинкта, обращённого к другому полу, в качестве цели неопределённых стремлений всегда грезилась женщина. Однако это было чувство, похожее на то, с которым любуются на прекрасное весеннее облачко, – дальше неясных грез дело не шло. Поэтому, когда мне приходилось в действительности бывать в присутствии женщины, моё чувство часто совершенно менялось. Вместо того чтобы быть увлечённым этой женщиной, представшей предо мною, я начинал чувствовать в себе какую-то особую, отталкивающую от неё силу. По отношению же к жене учителя у меня никогда не появлялось такого ощущения. Почти не возникало и сознания некоторого неравновесия в мыслях, которое обычно создаётся между мужчиной и женщиной. Я забывал, что она женщина. Я видел в ней лишь человека, со всею искренностью думающего об учителе и ему сочувствующего.

– Помните, я однажды спросил у вас: почему учитель не начнёт заниматься какой-нибудь деятельностью? И тогда вы мне ответили; вы сказали мне, что раньше так не было.

– Да, сказала. И это верно: раньше так не было.

– Каким же он был тогда?

– Таким, каким и вы и я хотели бы его видеть: уверенным в себе, деятельным.

– Почему же он так вдруг изменился?

– Вовсе не вдруг... Он постепенно превратился в такого, как теперь.

– Вы всё время были вместе с ним?

– Конечно! Ведь он мой муж.

– В таком случае вы должны, несомненно, знать, что за причина такой перемены в нём.

– Вот тут-то и всё моё горе... Вот вы спрашиваете меня так – и мне ужасно больно... Как ни размышляю я об этом – ничего придумать не могу. Я сколько раз просила его: „Пожалуйста, объясни мне, что с тобою?“

– Ну, что же он вам отвечал?

– Только одно: „ничего особенного... Беспокоиться решительно нечего... Просто мой характер такой стал...“ Он оставлял без внимания мои расспросы.

Я замолчал. Умолкла и она. Служанки в её комнате совсем не было слышно. Я совершенно забыл о грабителях.

– Не полагаете ли вы, что я ответственна за это всё? – вдруг спросила она меня.

– Нет! – ответил я.

– Вы, пожалуйста, не скрывайте от меня. Быть обвинённой в этом для меня мучительнее, чем если бы разорвали на части моё тело, – продолжала она. – Мне ведь хочется делать для него всё, что я только в силах.

– Учитель знает это. В этом будьте уверены. Не беспокойтесь, я за это ручаюсь.

Она стала сгребать золу в хибати. Подлила в чайник воды, и чайник сразу же стих.

– Мне становится совершенно невмоготу долее. Я обращалась к нему: „Если я в чём-нибудь виновата, скажите без стеснения. Если у меня недостатки, которые можно исправить, – я их исправлю“. А он в ответ: „Ты ни в чём не виновата. Если кто виноват, так это я“. И от этих слов мне становилось так грустно. Я плакала... Мне хотелось лучше услыхать дурное о себе самой...

И глаза её были полны слёз.


XIX

Я с самого начала относился к жене учителя, как к женщине с большим умом. И с этим чувством я и завёл с ней этот разговор, – но на его протяжении весь его облик постепенно менялся. Вместо того, чтобы обращаться к моему разуму, она начала действовать на моё сердце. Между ней и мужем не было никакой неискренности, – не должно было быть, – и всё-таки она была. Когда же она вглядывалась и старалась определить, в чём дело, – опять ничего не получалось. В этом-то и состояло главное во всех её мучениях.

В самом начале она утверждала, что нелюбовь к ней является результатом общего отрицательного отношения её мужа к миру. Но утверждая так, она не могла на этом успокоиться. Вдумываясь глубже, она начинала чувствовать прямо противоположное. Она начинала предполагать, что отвращение её мужа к миру есть следствие именно отсутствия любви его к ней самой. Однако, как она ни старалась, ей не удавалось найти факты, подтверждающие это предположение. Учитель всегда держал себя по отношению к ней как хороший муж. Он был ласков и нежен. И под лучами этой любви весь клубок сомнений жены свёртывался и погружался на самое дно сердца. В этот вечер она раскрыла его предо мной.

– Как вы думаете, – спросила она меня, – стал ли он таким из-за меня или же вследствие особого, – как вы там называете... – мировоззрения, что ли? Скажите мне, ничего не утаивая.

Мне нечего было скрывать от неё. Но коль скоро здесь существовало нечто, мне неизвестное, что мог ей я ответить? Мой ответ не мог бы удовлетворить её. А в том, что здесь есть что-то, чего я не знаю, я был убеждён.

– Не знаю...

На лице у неё показалось жалкое выражение человека, обманутого в своих ожиданиях.

Я сейчас же продолжил свои слова:

– За одно я ручаюсь: это за то, что учитель вас любит. Я передаю вам только то, что слышал из его собственных уст. А учитель не говорит неправды.

Она ничего не ответила. Помолчав немного, она вдруг промолвила:

– По правде сказать, у меня есть одно предположение...

– О том, почему учитель стал таким?

– Да. И если это и есть причина всего, – я тут не при чём. И это одно уже избавляет меня от тяжести...

– В чём же дело?

Немного затрудняясь ответом, она сидела, глядя на свои руки, сложенные на коленях.

– А вы истолкуете мне это... если скажу?..

– Поскольку сумею, истолкую.

– Об этом рассказывать нельзя. Он будет бранить меня, если расскажу всё... Только то, что можно.

Я был весь настороже.

– Когда мой муж был ещё в университете, у него был один очень близкий ему друг. И как раз незадолго до окончания курса тот умер. Внезапно умер. И шопотом, как бы говоря мне на ухо, она добавила:– По правде сказать, он умер неестественной смертью.

– Эти слова её не могли не вызвать вопроса – Как так? Почему?

– Больше ничего сказать не могу. Но только всё произошло после этого... Эта перемена в учителе... И почему умер тот – я не знаю... Пожалуй, не знает и он сам... Но так как перемена в нём произошла именно после этого, приходится так думать.

– Значит, это его – того умершего друга – могила там в Дзосигая?

– И об этом нельзя говорить... Но мне хочется, хочется нестерпимо знать только одно: может ли человек так измениться из-за смерти одного из своих друзей? Вот это вы мне разъясните...

Моё объяснение скорее клонилось к отрицанию.


XX

Я пробовал утешить эту женщину настолько, насколько сам мог уловить положение дела. И она, повидимому, всё же, насколько могла, успокоилась под влиянием моих слов. Мы сидели вдвоём и до бесконечности говорили всё о том же. Однако, я всё-таки никак не мог схватить самую суть обстоятельств. И её тревога шла оттуда же, – из этих сомнений, которые блуждали, подобно лёгкому облачку. Истинное положение дела было неизвестно и ей самой. То же, что ей было известно, она также не могла мне рассказать. Поэтому мы оба – и я, который старался утешить, и она, которую я утешал, – носились по зыбким волнам. И несясь по волнам, она, протягивая руки, пыталась ухватиться за моё объяснение.

Около десяти часов вечера в передней раздались шаги учителя. Она сейчас же поднялась со своего места, оставив меня, сидевшего против неё, и как будто забыв обо всём, что до этой минуты происходило. И почти столкнулась с учителем, открывавшим дверь. Я, брошенный ею, пошёл за ней вслед. Служанка, по-видимому, дремала и не показывалась.

Учитель был в довольно хорошем расположении духа. Но и тон голоса его жены также звучал весело. Я вспомнил, как только что в её глазах блестели слёзы, а чёрные брови тревожно сдвигались, и с глубоким вниманием наблюдал за необычайностью этой её перемены. Если это всё было притворством (а что это было притворством, я вовсе не думал) – значит, все её жалобы были не более как женская игра и забава, в которой я был взят в собеседники специально для того, чтобы она могла пощекотать свою чувствительность. Впрочем, в тот момент я не занимался критикой этой женщины. Скорее я просто почувствовал успокоение при виде того, как она вся сразу прояснилась. Если так обстоит дело, беспокоиться нечего! – решил я.

Учитель со смехом обратился ко мне:

– Благодарю за труды. Что же, так и не явились разбойники? – И вслед за этим добавил: – Может быть, ты немножко разочарован, что они не явились, а?

Когда я уходил, жена проводила меня со словами извинения:

– Мне очень жаль, что вас побеспокоили... – И это звучало не как сожаление, что у меня отняли время тогда, когда я был занят, но скорее шутливым сочувствием в том, что мне пришлось понапрасну просидеть, не дождавшись грабителей. Говоря это, она завернула в бумагу пирожные, которые были поданы к чаю, и вложила мне в руку. Я сунул свёрток в рукав и, обогнув узкий переулок, в ночном холоде вышел на шумящую улицу.

Я здесь подробно описал всё случившееся в тот вечер, вызвав всё это в своей памяти. Описал потому, что описать это необходимо. Но, по правде говоря, тогда, когда я с полученными пирожными возвращался домой к себе, у меня было такое состояние духа, что всему разговору этого вечера я не придавал большого значения. На следующий день, придя из университета на обед к себе, я увидел лежавший со вчерашнего вечера на столе свёрток с пирожными и, вынув из него бисквит с шоколадным кремом, стал уплетать его за обе щеки. И когда я ел, у меня было такое сознание, что оба эти человека – эти мужчина и женщина, давшие мне эти пирожные, – представляют собою счастливейшую пару на свете.

Прошла осень и наступила зима, – и ничего особенного за это время не произошло. Бывая, по обыкновению, в доме учителя, я просил его жену то вымыть и перекроить, то сшить мне кимоно. С этого времени я, никогда доселе не надевавший нижнего белья, стал носить рубашки с чёрным воротником. Жена учителя, не имевшая детей, говорила, что такие заботы обо мне её развлекают, – и даже полезны ей.

– Это – домашней работы... Мне ещё не доводилось шить из такой хорошей материи. Только работа моя никуда не годится. Совсем не идёт игла. По вашей милости две иголки сломала.

Но даже когда она высказывала такое недовольство, по её виду не было заметно, чтобы она этим очень тяготилась.


XXI

С наступлением зимы мне пришлось неожиданно уехать к себе на родину. От матери пришло письмо, в котором говорилось, что болезнь отца приняла скверный оборот; непосредственной опасности ещё не было, но всё же два года были годами, и мать просила по возможности устроиться так, чтобы приехать.

У отца давно уже были больные почки. При этом, как часто бывает у людей пожилых, его болезнь носила хронический характер. Но благодаря этому и он сам и все домашние знали, что если быть осторожным, внезапных изменений к худшему быть не может. Теперь, по сообщению матери, отец что-то делал в саду и вдруг, почувствовав головокружение, упал без чувств. Все домашние были уверены, что это лёгкий удар, и приняли соответствующие меры. И только потом уже, когда пришёл доктор и заявил, что это, повидимому, не так, а следствие имеющейся в организме болезни, поняли, что этот обморок связан с болезнью почек.

До зимних каникул оставалось ещё немного времени. Я полагал, что ничего не случится, если я подожду до конца семестра, и так провёл день-два. Но за это время перед моим взором то и дело всплывал облик отца, лежащего на постели, и матери, полной беспокойства. У меня начинало сжиматься сердце, и в конце концов я решил ехать. Чтобы не тратить времени, необходимого на получение денег на поездку из дому, я решил, зайдя к учителю, попрощаться, взять необходимую сумму денег на время у него.

Учитель был простужен и, боясь выходить в холодную гостиную, принял меня в своём рабочем кабинете. Через стеклянные рамы кабинета солнце, столь редкое в эти зимние дни, бросало на письменный стол свои мягкие, нежные лучи. Учитель поставил в этой красивой, освещённой солнцем комнате большой хибати и, вдыхая пары, поднимающиеся от металлического таза с водой, стоявшего на подставке над углями, старался облегчить своё дыхание.

– Настоящая болезнь ещё куда ни шло, но вот такая маленькая простуда куда неприятнее! – заметил учитель и, усмехнувшись, взглянул на меня.

Учителю не приходилось ещё испытать, что такое болезнь.

При этих его словах мне стало смешно.

– А по мне, какая-нибудь простуда ещё ничего... Но вот серьёзное что-нибудь, – это уж благодарю покорно! Да и вы, учитель, так же скажете... Попробуйте заболеть – и сами увидите.

– Может быть, и так... Только если уж болеть, мне бы хотелось заболеть смертельной болезнью.

Тогда я не придал особого значения этим словам. Рассказав о письме матери, я попросил у него денег.

– Бедняга! Конечно, если дело так обстоит, тогда следует быть около отца. Бери, пожалуйста, и поезжай.

Учитель позвал жену и велел ей принести нужную мне сумму денег. Та, повидимому, вынула их из какого-то ящика в комоде и, аккуратно разложив передо мной на листке бумаги, проговорила:

– Наверное, вы очень тревожитесь?

– Сколько раз он бывал без чувств? – спросил учитель.

– В письме ничего об этом не говорится... А что, разве это может случиться несколько раз?

– Да.

Тут я узнал, что мать жены учителя умерла от такой же болезни почек.

– Значит болезнь тяжёлая? – сказал я.

– Да... А что, есть позыв к рвоте?

– Не знаю... В письме ничего не сказано. Повидимому, нет.

– Ну, если нет рвоты, ещё хорошо, – заметила жена учителя.

В тот же день с вечерним поездом я уехал из Токио.


XXII

Болезнь отца оказалась легче, чем это думали. Когда я явился домой, он уже сидел на постели и заявил мне:

– Все беспокоятся, поэтому терплю и сижу вот так неподвижно. А можно было бы уж и встать.

И на следующий день, не слушая увещаний матери, он действительно встал с постели. Складывая толстое одеяло, мать заметила:

– Отец сразу окреп, как только ты приехал.

И я, наблюдая за отцом, видел, что это действительно так, что он вовсе не старается только казаться бодрым.

Мой старший брат служил на далёком Кюсю. Ему не легко было выбраться повидать отца, не будь какого-нибудь исключительного случая. Сестра была замужем в другой провинции. Её тоже нельзя было вызвать сразу в любой момент. Из всех троих детей я один, как студент, легче всего мог приехать домой. Отцу очень понравилось то, что как только позвала мать, я сейчас же приехал, бросив занятия и не дождавшись каникул.

Жалко, что ты бросил университет из-за такой пустяковой болезни. Это потому, что мать твоя уж очень расписала... Нехорошо это!

Так говорил отец. Но не только говорил: приказав убрать постель, он выказал свою обычную бодрость.

– Не очень-то легко относитесь к болезни, а то ещё вернётся...

Отцу, видимо, приятна была моя заботливость, но он очень мало обращал на неё внимания.

– Чего там!.. Соблюдать только обычную осторожность.

И на самом деле отец казался уже здоровым. Он свободно двигался по дому, одышки не было, головокружения не чувствовал. Один только цвет лица ещё был очень плох по сравнению с лицами других, но это вовсе не теперь только началось, и мы не придавали этому особого значения.

Я написал письмо учителю и поблагодарил его за одолжение. Предупредил его, что возвращу свой долг, когда приеду в январе в Токио. Написал, что болезнь отца не оказалась, как думали, опасной, что сейчас всё довольно благополучно, ни головокружений, ни рвоты нет. В конце я прибавил несколько слов, в которых осведомлялся о его простуде. Я совершенно не придавал никакого значения нездоровью учителя.

Когда я посылал это письмо, я совершенно не надеялся получить ответ на него. Отправив письмо и беседуя с отцом и матерью об учителе, я мысленно представлял себе далёкий его кабинет.

– Когда теперь поедешь в Токио, отвези ему хоть здешних грибов.

– Пожалуй! Только станет ли он их есть?

– Почему же? Они неособенно вкусны, но всё же, кажется, нет человека, кто б их совсем не ел...

Мне как-то странным казалось это мысленное соединение учителя с грибами. Когда пришёл ответ учителя, я был немного удивлён. И особенно удивился, когда увидел, что письмо не содержало в себе ничего особенного. Я решил, что учитель из любезности ответил мне. И решив так, я почувствовал большую радость из-за этого простого письма. Впрочем, это было первое письмо, полученное мною от него...

Первое, – сказал я... Может показаться, что между мной и учителем была частая переписка; должен сказать, что этого никогда не было. При жизни учителя я получил от него всего только два письма: одно – вот этот простенький ответ, второе, – то очень длинное письмо, которое он написал мне перед смертью.

Отец в силу своей болезни должен был остерегаться излишних движений, поэтому, даже встав с постели, он почти не выходил из комнаты. Один только раз, в очень тихий день, после полудня он сошёл в сад, причём из боязни, как бы чего не случилось, я пошёл рядом с ним. Я хотел было положить его руку себе на плечо, но отец, смеясь, отказался от этого.


XXIII

Я часто составлял партию скучающему отцу и играл с ним в шахматы. Мы удобно располагались у хибати, ставили перед собой шахматный столик и каждый раз, как нужно было двинуть фигуру, вынимали специально ради этого из-под одеяла руку. Случалось, что мы теряли запасную пешку и не замечали этого до самой новой игры. Тогда мать отыскивала эту пешку в золе и вытаскивала её оттуда щипцами для углей.

Когда отец выигрывал, он говорил: „Сыграем ещё разок!“ И когда проигрывал, тоже предлагал сыграть ещё раз. Одним словом, выигрывал он или проигрывал, он готов был сидеть за шахматами у очага сколько угодно. Сначала мне это было просто внове, но потом это развлечение людей, живущих на покое, стало доставлять и мне некоторое удовольствие. Однако прошло немного дней, и моя молодая энергия не могла более удовлетворяться этим единственным её проявлением. Часто, вытягивая вверх свои руки с зажатыми в кулак шахматными фигурами, я откровенно зевал.

Я думал о Токио. И там в глубине, в потоках крови, переполнявшей моё сердце, я слышал биение: „Деятельности! Деятельности!“ При этом, – странное дело! – я чувствовал, что звук этого биения как будто усиливается под влиянием мысли об учителе.

Я мысленно сравнивал своего отца с учителем. Если смотреть на них с точки зрения общества, оба они являлись людьми, о которых нельзя сказать, живые ли они или мёртвые. С точки зрения других людей оба они представляли собою ровно нуль. Поэтому меня не удовлетворял отец, развлекавшийся со мной игрой в шахматы. Учитель же, к которому я ни разу, сколько я помню, не ходил ради развлечения, он, помимо той дружбы, которая появилась в силу нашего соприкосновения, оказывал влияние и на мой ум. Даже сказать – только на ум – слишком слабо: на весь мой внутренний мир. Я без всякого преувеличения со своей стороны сознавал, что в мою плоть вошла сила учителя, что в моей крови течёт его жизнь. И наблюдая теперь своими глазами отца, который был моим родителем, и учителя, который был мне чужим, я поражался этому, как будто бы открыл какую-то неведомую истину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю