444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Софья Островская » Дневник » Текст книги (страница 18)
Дневник
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:51

Текст книги "Дневник"


Автор книги: Софья Островская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

Ноябрь, 3, понед[ельник]

В городе разговаривают главным образом об еде. Повсюду: в магазинах и в трамваях, в гостях и у врачей, в институтах и в кино говорят о хлебе и о продуктах питания, с чем, вообще, очень плохо.

Вспоминаю Столыпина: «Мы не будем кормить их досыта, и они не умрут с голода».

С мучительным восхищением, нежностью и печалью перечитываю «Былое»[535]535
  «Былое» – журнал по истории общественного движения в России. В России издавался в 1906–1907 и 1917–1926 гг. В 1900–1904 и 1908 гг. выходил за границей. В «Былом» публиковались мемуары участников революционного движения.


[Закрыть]
: о людях, о которых теперь все забыли и которые больше никому не нужны.

О Каляеве можно было бы писать стихами. Я не знала, что он успел полюбить раннего Блока.

Теперь «приступаю» к перечитыванию моего любимца Салтыкова-Щедрина.

Бывают и тревоги и бомбы, но в убежище почему-то больше не ходим: сидим дома, читаем или рассматриваем картинки в поучительных книгах о вселенной, о человеке, о технике. Привычка, вероятно, и все равно. И все равно.

Обедаем и вечера проводим в кухне, где топится плита, где тепло.

Экономия электроэнергии притом. Нам дан лимит: 5 гект[оватт]/час в сутки! Жестоко? Очень. В Финскую войну у нас было 13 и мы рыдали[536]536
  Во время Советско-финской войны из-за нехватки электроэнергии останавливались даже заводы, выполнявшие военные заказы. В результате войны СССР приобрел ГЭС Раухала (на реке Вуокса), что решило проблемы с обеспечением Ленинграда электроэнергией.


[Закрыть]
.

Несмотря на все пережитые опыты и житейские поучения 24 лет, новую голодовку наша семья встречает в легкомысленнейшей разоруженности: запасов никаких и ни в какой области. Бывают оригинальные дни, когда мы искренно и честно голодаем, сидя на фантастическом soupe à la Reine[537]537
  Королевском супе (фр.). Название употреблено иронически: согласно традиционному рецепту, суп изготовляется с добавлением сливок, масла и миндаля.


[Закрыть]
без хлеба. Хлеба вообще мало, возьмешь в лавке вперед, скушаешь – а потом дня 3–4 занимаешься экспериментальным исследованием: может ли жить человек без хлеба, без сахара, без масла, без мяса, без овощей, и как он себя при этом чувствует? Оказывается, жить-то может – но чувствует себя неважно: я, например, в такие дни чувствую себя оскорбленной природой человеческой, потому что ощущаю голод. А это похоже на пощечину, которую мое немощное и бренное тело наносит моему высокому, сильному и бессмертному (несмотря ни на что!) духу. А духом я сильна, очень сильна – и убеждаюсь в этом все более и более.

Брат переносит недоедание тяжело: злится, раздражается, стервенеет. У него, кроме всего прочего, обнаружилась хроническая желудочная болезнь. Своевременность ее полна патетического юмора.

Врач говорит: «Диета. Протертый рис. Белое мясо. Белый хлеб – и не свежий, а сухариками».

Я хохочу. Врач тоже смеется. Больной, увы, не смеется. Le peuple rit![538]538
  Люди смеются! (фр.).


[Закрыть]
Тем лучше: значит, еще живем!

В этом году – впервые – годовщина Октября пройдет без демонстрации и без парада[539]539
  Ср.: «Дворцовая площадь в Ленинграде в этот день безмолвствовала. По решению городского комитета партии состоялся радиомитинг, на котором выступали председатель Ленгорисполкома П. Попков, командующий Ленинградским фронтом генерал-лейтенант М. Хозин, секретарь обкома ВЛКСМ В. Иванов, рабочий Кировского завода М. Филатов, поэт Н. Тихонов. <…> Выступающие выразили твердую уверенность в том, что врагу никогда не удастся войти в город Ленина» (Комаров Н. Феномен блокадного Ленинграда. М., 2008. С. 305).


[Закрыть]
. Город все-таки осажден. Радуюсь за людей, что кто-то додумался до отмены демонстрации. Ведь у нас столько непростительного головотяпства и перегибных головокружений!

К Октябрю выдали по плитке шоколада на персону – я в сумасшедших очередях добилась этих шоколадов в первый день выдачи, позавчера. Съели все сразу и были духовно и животно счастливы весь вечер. А сегодня народ мечется по магазинам и ищет: где дают шоколад? Одна очередная дама ездила нынче к Нарвским воротам и там получила. В этой местности, кроме того, падают и снаряды.

Немецкая артиллерия бьет по городу с глубоким безразличием цели: дом Перцова[540]540
  Лиговский пр., 44.


[Закрыть]
 – завод «Вулкан»[541]541
  Металлургический завод. Адрес: Б. Колтовская, 32, в настоящее время – Пионерская, 50.


[Закрыть]
 – троллейбус у Астории – мостовая на Мойке. Никакой радости от этого философского безразличия германских артиллеристов не испытываю. Во имя чего?

Бомбы тоже падают, но где – не знаю. За последнее время даже не особенно интересуешься – где и что произошло. В первый же месяц только об этом и говорили – и врали, и преувеличивали, то в одну, то в другую сторону.

Бывает Анта: голодна и остроумна. Говорю иногда с Гнедич, голодая, наслаждается Плавтом и Теренцием под высоким руководством Эрмита. Его сын, Мичи, живет у Гнедич. Пушкин до сих пор занят немецкими войсками.

Вчера заходил Вася – с фронта. Его часть на днях передвигается к передовым. Принес нам солдатский подарок: несколько черных сухарей, 4 куска сахару, кусочек шпика. Говорит, что кормят их хорошо (400 гр. хлеба + 200 гр. сухарей в день), что на Карельском тихо, что финны не так злы, как немцы, что недавно захваченный в плен немецкий солдат отказался давать показания и вообще говорить с политруком только потому, что тот еврей.

Вася почему-то грустный и кисленький.

Днепрогэс взорван. Николаевские верфи взорваны. Мариуполь сдан. Юзовка сдана. Харьков сдан. А сколько там заводов…

Думая о Днепрогэсе, вижу его перед собою – и титаническую красоту плотины, и гигантские турбины, и бесконечную автостраду, и промышленные корпуса – и Хортицу, где шелестели под вечерним ветром высокие травы, каркали вороны, алело небо, как и во времена Сечи. Днепрогэс – это займы, это наши недоедания, это Торгсин, это урезки во всем, во всем… Это годы тусклых и голодноватых будней во имя будущего праздника, который для миллионов так и остался невидимым и неощутимым, кроме как на газетной картинке. И вот все годы стремлений и достиганий, падений и побед, тюрем и орденов, недоеданий и недосыпаний взлетели в воздух и превратились в ничто в какие-то доли минуты. Обнажился Ненасытец[542]542
  Ненасытец – порог в течении реки Дон.


[Закрыть]
и ревет по-прежнему. А вокруг – развалины.

Разрушила рука, которая строила.

Похудела. Кольца не держатся: сняла, положила в сумку, улыбнулась. И зачем было дарить кольца – лучше бы мешок сахару, да бочонок масла, да муки, да чечевицы, да ящик папирос!

Докуриваю последнюю коробку дамских папирос «Кармен», противных, как солома. Потом будет крученый табачок. Потом, может, и этого не будет. Ведь дают же на месяц ½ литра керосина и 3 коробка спичек. Хоть бы распределяли поштучно и папиросы!

В общем, ничего: юмор не утрачен и вера в то, что будем есть шоколадные трюфели и вестфальскую ветчину, тоже.

Ноябрь, 20, четверг

C сегодняшнего дня граждане моего города получают по карточкам 125 гр. хлеба в день. До праздников нам давали 200, после праздников – 150. На улицах очень много желтых и серых лиц. Все злы, обывательские междоусобицы вспыхивают с потрясающей быстротой и беспочвенностью.

Кроме того, «город в кольце», «город окружен», как признано даже в наших прессе и радио, вообще склонных к оптимистической и бравурной декламации.

Кроме того, «над городом грозные тучи и смертельная опасность» и еще: «Все на защиту Ленинграда!»

Кроме того, бомбардировки с воздуха систематичны и ужасающи. Было очень шумно под праздники 13, 14, 16, было чрезвычайно шумно.

Невдалеке от нас рвались фугасные – дом шатало, как на качелях.

По неизвестным причинам стекла у нас пока целы.

Снова ходим в бомбоубежище: разрыв на углу Солдатского и Преображенской[543]543
  С 1935 г. – ул. Радищева.


[Закрыть]
и бомба по соседству свели своим грохотом вниз даже маму, которой ходить физически трудно, и брата, которого хоть завтра можно определить в психиатрическую (я не шучу!!!).

Мне очень странно, что я спокойна. Я зла – но спокойна. Ложась в постель после 2-х ночи (до этого часа я почему-то жду повторения налета), я моюсь, раздеваюсь, натягиваю голубую пижаму и ухожу в книги. Читаю я много. Я даже могу с большим интересом читать такие книги, которые в настоящее время потеряли своего читателя[544]544
  Ср.: «Сын писателя Лескова удивляется: как можно в дни войны печатать оборонную литературу? Когда все живут разговорами о войне, становится невозможным читать все о той же войне» (Голлербах Э. Из дневника 1941 года // Голоса блокады: ленинградские писатели в осажденном городе (1941–1944). СПб., 1996. С. 182).


[Закрыть]
. Я говорю о книгах о войне. Я перечитала с неудовольствием «Железный поток» Серафимовича и с удовольствием «Тяжелый дивизион» Лебеденко[545]545
  Упомянуты роман А. Серафимовича «Железный поток» (1924) о Гражданской войне и А. Лебеденко «Тяжелый дивизион» (1932–1933) о Первой мировой войне.


[Закрыть]
. Причина разницы в оценках зависит от способов литературной подачи и пропагандистской маскировки.

Обнаженную пропаганду не люблю, равно как и пропаганду, одетую в чересчур дешевое тряпье.

Штатская публика ходит обалделая – и с каждым днем обалдение приближается к гомерическому пику. Трудно штатскому человеку жить в осажденном городе, который к тому же назван фронтом. Для штатского человека в войне слишком много непонятного. Например: кто стреляет – чьи снаряды летают над домом – надо бояться или не надо бояться?

Недавно, где-то поблизости от нас, началась такая неистовая пальба, что я решила выйти из квартиры и узнать: может быть, это уже обстрел нашего района, может, нужно идти в убежище?

Был очень темный вечер. Падал снег. Было морозно. В мрачной подворотне стоял дежурный по дому, какой-то неизвестный мне инженер. Он тоже ничего не понимал, как и я. Выстрелы бухали адски где-то недалеко (нам так казалось) – слышен был ясно фыркающий, какой-то чуфыкающнй полет тяжелых снарядов. Мне кажется, слышны были и разрывы, которые инженер принимал за выстрелы. Потом началось пение снарядов помельче. Потом комариками затянули излетные пули.

Стоя у ворот и глядя на темное, иногда вспыхивающее небо, глядя на город без единого огонька, мы с дежурным недоумевали:

– Кто стреляет?

Останавливали иногда прохожих – таких редких! (за 40 минут – 6 человек, а было около 21 часа!) – преимущественно мужчин.

Те отвечали неизменно:

– А черт их знает!..

Вот и сейчас: 17 часов, метель, сумерки, артиллерийские грохоты.

Кто? Откуда? Бояться или не бояться?

Все голодны. В бомбоубежище много сладострастных инквизиторских разговоров: о гусях, о жареной свинине, о варениках с вишнями, о стерлядках… да, Господи, и о простом каравае хлеба, которого можно было бы поесть досыта! А воспоминание о теплой белой булке с густым слоем свежего сливочного масла несет в себе элементы заразной истерии.

Сны люди видят продовольственные. Брат неизменно видит детство, тетю и фургоны пирожных или хлеба, предназначенные для нашего дома. Я – даже я, не знающая кухни, – недавно во сне варила вкусный обед, резала зелень, мясо, устраивала рагу и бульоны. Показательно.

Обмены: только продукты на продукты. Пропорции произвольны. Редки вещевые требования: на днях мне сказали, что картошку я смогу получить за очень хорошую швейную машину, а хлеб – за дамские часики[546]546
  О товарообмене и черном рынке в блокаду см.: Пянкевич В. Рынок в осажденном Ленинграде // Жизнь и быт блокадного Ленинграда. СПб., 2010. C. 122–163; Hass J. The Experience of War and the Construction of Normality. Lessons from the Blockade of Leningrad // Битва за Ленинград: дискуссионные проблемы. СПб., 2009. C. 240–277.


[Закрыть]
.

Машины у меня нет. Часики – стальные – единственные и пока еще нужны мне. Егgо: ни хлеба, ни картошки.

Кому-то (какому-то комику!) нужны деньги, и он продает мешок картошки. Давали 1000 руб. Не отдал. Я сказала, чтобы дать больше, лишь бы отдал! Не все ли равно, что дальше…

Ночь на 27 ноября

Пишу в постели. Бьет артиллерия. Налеты теперь дневные – по 3–4 часа: по-видимому, ночная метеорология неудобна. Люди мечутся по городу в поисках продуктов, так как то, что полагается по карточке, еще нужно уметь получить – и найти, где получить! После сигнала ВТ продолжается хождение по городу – отупение и голод. И надежда: другие спрятались, боятся, а я найду! Найду, где дают хлопковое масло или крупу, и тихонько займу очередь, и тихонько получу!.. Надежды обычно обманывают. А милиция либо вяло загоняет в убежище, либо бурно берет штрафы – от 15 до 100 руб. Но люди – голодные люди – ходить продолжают. Палят зенитки, сыпятся осколки, где-то рвутся бомбы. Но голодные люди продолжают ходить.

Неплохо снабжаются продуктами почему-то те магазины, которые находятся в районе артобстрела. Зачем делается этот жест трагического благодеяния, мне неизвестно.

Дочь Михалины, Валерка, на днях с 5 утра поехала к Обводному, где, говорили, будут выдавать и сливочное масло, и мясо, и вермишель. (У Михалины рабочая карточка.) Все это и выдавали в действительности – и очередь была многотысячная. Но Валерка ничего не получила. Около 2-х, во время тревоги, она влетела к нам, полумертвая от ужаса: на ее глазах артиллерийские снаряды разнесли и человеческую очередь, и переполненную людьми столовую. Она бросила чеки и убежала. Взгляд у нее был страшный: в нем были и исковерканные тела, и вопли, и стоны, и кровь.

Голод? Голод. Настоящий? Настоящий. Я знала голод времени Гражданской войны (для нашего Дома – конец 1918-го по весну 1922-го) и голод эпохи коллективизации и эпохи Торгсина. Но это был не голод – ни в одну из этих эпох. Настоящий голый голод пришел теперь. Оскал его ужасен. Перед усталыми глазами гримасничает развинченный скелет. Если ничего вскоре не переменится, я не знаю, что будет с жителями моего прекрасного города: ведь голод выступает теперь в оркестровом сопровождении артиллерии и бомбардировок с воздуха. Ведь нам нельзя больше романтически голодать, как в 1919 году это делала Анна Ахматова, лежа в кровати и любуясь розой, купленной на последние деньги. От нас отнята даже романтика декоративного умирания (для потомства, для критики или для самоуслаждения): голодные люди, громадное большинство которых не раздевается с начала сентября, ошалело ищут спасения в убежищах или щелях, или же мечутся по улицам, или же сидят на разных (даже опасных) этажах, потому что именно в момент ВТ готовится какой-то суп, или пьется чай, или смакуется мокрый и тяжелый хлеб. Какие уж тут розы! Какая уж тут декорация!

Обмена продуктов нет ни на золото, ни на брильянты.

За мужской костюм в Парголове дали 2 кило пшена и 4 кило картофеля. Костюм был очень хороший.

В зоне заграждения (Токсово), куда въезд сильно затруднен, жена одного беспартийного командира, бывшего офицера, получила за 30 пачек «Беломора» (по 2 р. пачка) 4 литра молока. Весь остальной обменный материал – платья, обувь, шерсть – вернулся с нею вместе. В пути она была больше суток.

За модельные туфли я получила месяц тому назад 2 кило рисовой сечки, ½ кило сахару, 1 кг шпику. Был обещан еще хлеб и масло, но я не получила ни того, ни другого: норма выдачи оказалась неожиданно сниженной, а туфли брала работница одной из столовых. Работницу эту я не знаю.

За продукты я готова отдать любую вещь и за любую цену, потому что я не могу больше видеть, как голодает мой брат и как начинает заболевать от недоедания моя мама. Сегодня вечером у нее был такой приступ желудочных и кишечных болей, который привел ее в состояние, никогда еще не виданное мною. Ей 71 год, но она почти никогда не болела – я говорю о серьезных болезнях. Здесь же так жутко переменилось ее лицо, так похолодели конечности, что я могла подумать о наихудшем. Она стонала, ее корчило – она умирала от страдания и слабой рукой вдруг перекрестила меня. Это было самое страшное – ее крестящая рука.

Брат был близок к обмороку.

Я готовила маме грелки из нарзанных бутылок.

Я была очень спокойна – неожиданно для себя самой. Я очень ясно ощутила, что вся ответственность за жизнь матери и брата лежит на мне одной, что мне никто не может помочь, что никакой помощи я ниоткуда не получу – хоть головой об стену бейся, хоть кричи истошным голосом!

Мне никто не поможет.

Я совсем одна.

И только я одна могу помочь им. Я – бессильная и голая перед лицом жизни и событий жизни.

Когда боли несколько утихли, я дала маме валерианку, потом предложила желудочное лекарство, таблетку которого от слабости и врожденного отвращения к лекарствам она принять не могла.

Тогда я превратилась в аптекаря и ножом превратила таблетку в порошок и смешала ее с наскобленным шоколадом, ножом же стертым мною с миндаля.

Проделывая все это, я благословляла женщину, принесшую мне сегодня за 23 руб. полкило миндаля в шоколаде.

Мама недоедает систематически из нелогического, но божественного принципа материнской любви: она всегда утверждает, что есть ей не хочется, и обманывает нас. Так называемый суп (Н2О + скотская хряпа из капустной зелени), который по спасительному блату мы изредка получаем из столовой, она ест из чайного блюдечка. А кусок хлеба капризно кладет себе в карман, чтобы незаметно потом подложить на тарелку, отщипнув от него только корочку. Конфеты – когда они есть! – она тоже кладет в карман, но делает при этом вид, что жует и проглатывает. Потом конфета ловко возвращается из кармана в банку. Мама при этом сохраняет либо невинное, либо брезгливое выражение лица.

А я все это вижу – и начинаю ее уличать – и говорю – и вступаю в споры… и попадает обычно мне: за сухость логических доказательств и за педагогический тон. Это – моя видимость: я боюсь быть ласковой, я не смею быть нежной. Ведь черствая сухость и умный холодок – моя единственная защита, мое единственное сопротивление на страшную и непосильную нагрузку. Если я сойду с этой рассчитанной линии – я погибну (а погибать пока я не смею – я не хочу!), я изойду слезами жалости и обиды, я окажусь раздавленной тяжестью моей любви и моей преданности к близким, я с ума сойду от отчаяния перед безнадежностью и мраком идущих дней.

Лучше уж пусть меня ругают, пусть считают злобным педагогом и холодным циником! Пусть обижаются на меня! Пусть страдают из-за меня, так – поверхностной болью – как от укола, от укуса, от ожога.

Может быть, сохранив свой расчет сопротивления, я сохраню им жизнь, сохранив себя.

Ни падать, ни распускаться мне нельзя. Я одна. И у меня двое детей: мать и брат.

Эта тетрадь не должна погибнуть. Если со мной что-нибудь случится, тот, кто найдет ее, должен отдать ее от моего имени в Отдел рукописей Публичной библиотеки – для работ будущего исследователя нашей эпохи. Желательно было бы, чтобы Публичка переслала тетрадь в Париж, в Archive[547]547
  Archives nationales – крупнейшее архивное хранилище Франции в Париже, было создано в 1790 г.


[Закрыть]
или в Bibliotheque Nationale[548]548
  Национальная библиотека Франции была основана в 1368 г.


[Закрыть]
с той же целью: помочь будущему исследователю, которого я приветствую и которому я улыбаюсь, как другу. Трудно ему будет – бумажки никогда не были нашим сильным местом! Пустыня в области частного архива! Но сделать это необходимо – таким образом, быть может, это звено встретится с недостающими.

Несмотря на голод, на всевозможные лишения, на отсутствие нормального общения с людьми, на всякие страхи, неизбежно связанные с войной в особенности, когда город – такой город! – объявляется фронтом… Люди будущего, завоеватели и воины будущих битв, имейте же больше уважения и нежности к городам! Помните, что, погибая, города кричат, ибо гибель их безвозвратна и не может быть оправдана никем и никогда! – несмотря на все это, мозг мой работает великолепно, с предельной четкостью и на хорошем по масштабности размахе.

Если бы можно было писать каждый день…

Дочь моей корсетницы из Пушкина, живущая третий месяц в вагоне в ожидании эвакуации (а кольцо не прорывается, а из города никого не эвакуируют, кроме gros bonnets[549]549
  крупных начальников (фр.).


[Закрыть]
, законспирированно увозимых на самолетах!), говорила, что от этого прелестного городка и его дивных парков остались одни развалины. Встретить дом «на ногах» – почти чудо. Дворцы якобы разрушены. Мне жаль моих царскосельских аллей, мне жаль, если действительно погиб этот город русских поэтов!

Дом Бориса Николаевича Кректышева (Надеждинская, 4) наполовину разрушен бомбой: обвал (на все этажи) произошел по стенке его квартиры, оставшейся целой. Его приютила у себя Лидия[550]550
  Л.Д. Оранжиреева после гибели брата Н.Д. Оранжиреева жила в его квартире по адресу: Загородный пр., д. 21, кв. 7.


[Закрыть]
. С наслаждением зашла бы к ней, но боюсь: Загородный часто бывает под обстрелом, а я теперь сократила свои выходы в мир до абсолютного минимума.

Социальное лицо сохраняю только благодаря всеобщему уважению к моему имени и доверию всего дома – домохозяйства и актива, в частности. Верят моим скупым словам о работе и по редким появлениям на дворе и на лестнице судят, что я служу. Документов, к счастью, давно никто не спрашивает. И никто не знает, что я фактически не служу, что фактически я безработная, «подлежащая использованию на трудповинности по месту жительства». Меня никто не трогает. Делаю все, чтобы это всеобщее мнение жило и дальше. Но это и сложно и дорого дается. Думаю – выдержу.

Заработков нет. Какому идиоту нужны сейчас переводы?! Легкомысленно трачу все свои сбережения и жалею, что нельзя вынуть вклад из сберкассы: в месяц выдают только 200 руб.! Хорошо, что тратить почти не на что. Покупать-то нечего… а на выкуп по карточке много денег не нужно, равно как на оплату редких «блатных» обедов из столовки!

Любопытное наблюдение: в середине месяца бомба упала почти рядом с нами, на углу Солдатского пер. и Преображенской. Я, впрочем, об этом уже, кажется, писала. Мы все (т. е. моя семья) восприняли ее главным образом физически: грохот, шатание дома, страх, нервный шок у мамы и у брата. Поговорили. Порадовались, что никого не убило. Выходя на улицу, ни я, ни брат даже не посмотрели в ту сторону: дело кончено, взрыв отгремел, что же еще?

И только через несколько дней, ночью, во время такой же бессонницы, как сегодня, я вдруг вспомнила: да ведь там, рядом с упавшей бомбой, наш дом, собственный дом моего отца, купленный им у баронессы Розен! Где же чувство собственности, то, которое, как говорят, неотделимо от человеческой психики? Ведь никто из нас троих не подумал об этом проклятом «собственном доме» и не позаботился, не поинтересовался его судьбой ни на секунду! Я очень обрадовалась этому открытию и почувствовала себя метафизически счастливой.

За 24 года мы отвыкли от чувства собственности настолько, что потеряли к ней даже вкус воспоминаний. Тем более что 24 года с неизменной возможноcтью неприятностей (выражаясь мягко!) шло рядом позорное прозвище «дочь бывшего домовладельца», звучавшее хуже, чем «дочь проститутки и вора». Я же помню мои разговоры со следователем ГПУ на эту тему – и со всякими другими типами, менее культурными, заседавшими в разных паспортных комиссиях и в тройках по чистке.

Да: настоящая российская интеллигенция с болью, с гневом на непонимание, с отчаянием жертвенности во имя прекрасного прошла через сокрушающее самосожжение. Сожжено и разрушено многое – для оправдания бытности в настоящем. Удалось ли – не мне судить, а Вам, милый друг, будущий исследователь! Одно могу сказать: было очень больно и очень – очень! – трудно. Чувство материальной собственности, оказывается, сжигается легче всего – об этом скажет все мое поколение, не вкусившее и не знающее власти владения. Чувство собственности и накопления осталось лишь в материализованном наслаждении интеллекта: книги – и иногда художественные коллекции. Впрочем, обобщать я боюсь: между чувством собственности и скупостью мне трудно проводить различимую грань.

Когда о «собственном доме» на Преображенской и о бомбе я рассказала за утренним кофе моим (по утрам мы пьем черное кофе с сахарином, случайно обнаруженным с эпохи 1919–1920 годов, и со стыдливыми кусочками драгоценного черного хлеба), они очень удивились и вспомнили – ведь действительно бомба разорвалась невдалеке от дома № 8, а этот дом действительно был когда-то наш. Поговорили. Повспоминали. И забыли вновь, холодно и чуждо улыбнувшись этому призраку собственности, в которой никто из нас больше не нуждается.

От недоедания начинают умирать люди.

И от недоедания у некоторых резко меняются лица: появляются отеки. Я сама страдаю от отеков лица и век. Глядя на себя в зеркало, вспоминаю о своей красоте. Осталось, конечно, но при вечернем освещении, так сказать!

Приходит усталость – от бомб, от голода, от радио, от газет, от таинственных возникновений новых направлений на фронте, от всеобщего отупения, от незнания завтрашнего дня.

Слухи! Слухи! Слухи! Разные и любые…

Германия стоит под Москвой: Клинское направление, Можайское, Мало-Ярославецкое, Волоколамское. Нужно догадываться, что сданы Тула и Тверь. Осталось ли что-нибудь от этих городов? И какое положение в современной тактике и стратегии занимают уличные бои, воссоздаваемые нами, по-видимому, по примеру Испании?

Интересно будет прочесть историю этой войны так лет через 7–10. Прочту ли? Да. Хочу.

Германия стоит и у порога моего города. Собственно говоря, на самом пороге, на конечных остановках трамвая: Лигово, Стрельна. Все пригороды отданы. По финляндской линии как будто стоим на старом пограничье Белоострова. Сегодня кто-то говорил, однако, что в Сестрорецке уже немцы.

Какое жуткое и любопытнейшее время!

И как не переставая бьет артиллерия! Уже 4 часа утра.

Ночь на 29 ноября, в постели, 1.40

Иногда – когда подумаешь – меня начинает объективно удивлять мое собственное личное отношение ко всему окружающему.

События кровавой драмы разворачиваются вполне реально, с полной закономерностью реальной войны, реальной осады города, реального голода. Я же, видя и зная все это, наблюдая и оценивая, переживаю все это так, словно мое участие в этой реальности само по себе не вполне реально. Я не до конца верю в возникшую неожиданно вокруг меня реальность опасности, ужаса, смерти и страдания. Мне очень часто кажется, что настоящее – это часы затишья, или сна, или нашего скромного обеда, или моих литературных упражнений. А бомбежка, тревоги, грохоты орудийной пальбы, смерчи взрывов, слухи о катастрофах – это не настоящее, не совсем, не до конца настоящее, что это не может быть настоящим – просто потому, что для меня во всем этом ясно видны признаки неестественности, невозможности бытности такого в реале, непостижимости. Les fantômes deviennent pour moi beaucoup plus réels que la réalité même. Et la réalité, se transformant en fantômes et devenant quelque chose d’irréel, me laisse parfaitement froide et sûre de son impossibilité dans l’existence réelle[551]551
  Призраки становятся для меня более реальными, чем сама действительность. А действительность, оборачиваясь призраком, превращается в нечто нереальное, оставляя меня холодной и уверенной, что она невозможна в нормальном бытии (фр.).


[Закрыть]
.

Может быть, это дороги спасения – такое бегство в признание реальности нереальностью и наоборот. Или начало тех ступеней, к которым может подойти освобождающийся дух? Не знаю.

Я очень спокойна – несмотря ни на что. В моем спокойствии много высоты и гордости. И очень много любопытства: я смотрю на себя, на других, запоминаю, приглядываюсь и все-таки не совсем верю, что все это – правда. Возможно, что я играю в прятки сама с собою: действительность так страшна, что j’ai peur d’avoir peur[552]552
  боюсь бояться (фр.).


[Закрыть]
. Поэтому и прибегаю к спасительным маскировкам: сохраняя свое равновесие.

Я очень многого боюсь, я почти никуда не выхожу, не езжу далеко от дома, ни за что не пойду (если к тому нет особой надобности) в опасный район. Но страх мой, даже в его материальном проявлении заботы о себе, о сбережении физического естества, по существу является каким-то отвлеченным, словно речь идет не обо мне, словно просто мне же поручено оберегать меня, причем оберегающее и оберегаемое не совсем тождественны. Это два лица – похожие, но безусловно разные. Оба должны выжить, потому что одно из них – очень ценное. Которое? Этого я не знаю.

Видя и сознавая многое и логически оценивая общее положение вещей лучше, чем многие, я плотно закрыла двери перед страхом, отчаянием, безнадежностью и ужасом. Не надеясь ни на что определенное, я почти фаталистически, спокойно смотрю на течение времени. Словно это не совсем я. Так, пожалуй, читают о ком-то близком и дорогом, но отошедшем уже в далекое прошлое, которое не вызывает боли при воспоминании.

Запомните, милый читатель, что это не мудрость христианского смирения перед волей Бога и не вера в чьи-то молитвы, которые – если человек существует– пышными фейерверками летят к престолу Всевышнего и, должно быть, только раздражают его своей театральностью.

С Богом у меня отношения особые – очень сложные, и вмешательства третьих лиц в них я не допускаю.

Повторяю сказанное когда-то: Христа мне очень жаль. Ведь Бог в нем оскорблен гораздо больше, чем Человек. И люди, поклоняющиеся ему в церквах, сострадают его человеческим страданиям, превращая плотское в нечто божественное – и этим оскорбляют его также.

Человеческие страдания Христа не божественны. Божественность человеческого страдания у его Матери.

Я бы с наслаждением поговорила на эту тему (еретическую, по-видимому!) с каким-нибудь умным католическим патером, лишенным священнического страха перед словом и мыслью и живущим сознательной (а не благоприобретенной, не декоративной!) жизнью большой человеческой чистоты (pureté et chasteté)[553]553
  чистоты и невинности (фр.).


[Закрыть]
, когда этой чистотой руководит не закон, не обеты и не воля к воздержанию, а глубинное знание, что иначе он не может.

Не «нельзя», а «не могу иначе».

Но «je ne peux pas parce que c’est défendu». Mais «je ne peux pas autrement même si c’était permis»[554]554
  «я не могу, потому что это запрещено». Но «я не могу иначе, даже если бы это было позволено» (фр.).


[Закрыть]
.

Странные строки. Зачем? Во имя чего мне неожиданно пришлось коснуться христианского богословия и католического канонического права? Интересны тайные пути мысли.

Пройдите мимо, читатель! Если я сохраню себя, в будущем я Вам подарю большой роман. Мысленно этот роман я уже читаю, он во мне уже создан и созрел, я только не совсем уверена в конце. Но каков бы конец ни был, роман этот очень печальный – очень спокойный, очень злой – и очень печальный.

Теперь о жизни дольней: тревоги дневные – часов по пять подряд (сегодня: от 12 до 17), с эффектными бомбардировками. Неизвестно, почему сидим дома и не сходим в убежище, хотя разницы между дневной опасностью и ночной опасностью нет никакой.

При свете дня, однако, большая опасность никогда не кажется большой и страх всегда уменьшается. Таковы древние законы человеческой психики.

Голод как голод. Появляются заменители (мы – тоже Европа!). Вместо хлопкового масла сегодня давали повидло (мы не получили). Вместо мяса дают рыбные консервы (мы не получали и не получим – в очередь нужно становиться с 5 утра, и то уже будешь восьмисотым или тысячным! Если так будет дальше, мне придется либо заниматься такими очередями и потом умереть от легочного заболевания, либо не заниматься такими очередями и потом прозаически умереть от голода!).

 
Не спасешься от доли кровавой,
Что земным предназначила твердь.
Но молчи: несравненное право
Самому выбирать свою смерть!
 
(Н. Гумилев)

Для осуществления возможности этого несравненного права я берегу очень сильные снотворные. Дозы у меня серьезные, и я не нарушаю их во имя будущего даже при моей теперешней бессоннице, физически изнуряющей меня гораздо больше, чем когда бы то ни было. Мой добровольный уход из жизни может быть вызван только двумя причинами:

1) если я решу добровольно ускорить медленное умирание от голода,

2) если я окажусь в заваленном убежище и пойму, что раскопками заниматься больше не будут.

Увы, увы, дорогой читатель, от несчастной любви я жизнь самоубийством не покончу.

О голоде дальше: за три большие (компотные) серебряные ложки я получила три кило картофеля при обещании, что добавят еще. Когда и сколько – неизвестно.

В городе едят кошек. Это не фраза и не слух. В доме № 21 по Преображенской незнакомая мне лично дама Людмила Эдуардовна Зоргенфрей ест уже вторую кошку. Цена – 40–60 руб. штука. Дама эта сыта, довольна и высокие качества кошачьего мяса хвалит.

Бродячие голодающие кошки, которых за последнее время было такое множество и которые вызывали искреннее страдание у мамы, исчезли за последние дни совсем.

Так вот исчез и наш ежедневный гость, типичный петербургский кот Митрофан, жулик, громила и нахал. Сидел у нас часами и днями, ругался с мамой, когда не было еды, открывал все кастрюли и буфеты, спал на плите и боялся Мустафейки: это тихое и загадочное существо продолжает жить у нас беззвучно.

Мама очень скорбит об исчезновении Митрофана, думая, что и его съели. Мне его тоже жаль – и думать о нем грустно. Но двух котов при нашем пайке держать было бы немыслимо. И так большую часть своего «карманного» хлеба мама тайком отдавала Митрофану!

Вчера мне сообщили, что моя красивая ученица имеет возможность улететь из города. Пусть бы это и сделала. На Октябрьские торжества в ее дом на Виленском пер. упала фугасная бомба, благополучно разорвавшись на крыше и повредив лишь одну квартиру на 5-м этаже (рядом с этой квартирой живет моя ученица, не ночующая дома с начала сентября). После этого, почти в истерике, она с семьей перебралась к замужней сестре в 1-й этаж пятиэтажного дома на Жуковской. С неделю тому назад над нею от бомбы рухнуло четыре этажа. Пусть уж лучше летит куда-нибудь подальше! Это то, что называется еврейское счастье!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю