355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Софья Островская » Дневник » Текст книги (страница 10)
Дневник
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:51

Текст книги "Дневник"


Автор книги: Софья Островская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

1934 год

Январь, 8, lundi [286]286
  понедельник (фр.).


[Закрыть]

Я не знаю, почему так редко я пишу в дневнике. Может быть, ужасная бумага этой тетради отталкивает. Может быть, что другое.

Вчера и сегодня была в Гидрологическом институте. Заполняла анкету. Нужно доставить кое-какие недостающие бумаги и «вступить в должность». Регулярная и постоянная служба и хорошо (потому что регулярные и постоянные деньги), и ужасно (потому что регулярное и постоянное рабство).

Ничего так не люблю, как Дом и дом. Даже несмотря на то, что в последнем живут управдом, управдомша и управдомята, типичные выходцы из русского XVII века.

От отца – очень тяжелое. Переводят из Соловецких лагерей в какие-то другие, приуральские или печерские. От 19.XII последняя открытка из города Яренска. Искала по карте: Яренск это не Яранск. Яранск в Нижегородской, Яренск – на севере, выше Вятки: дорога в Большеземельную Тундру. Отец идет (буквально) больше 300 километров. Не знает – куда. (Как странно: иметь отца без адреса – Россия – Север – в пространстве.) Ограбили. 35° мороза. Ни копейки денег. Украли даже шапку: сердобольный конвоир дал свой шлем. Кто-то другой сердобольный дал полотенце, которым закутывается лицо, потому что нужно идти и потому что -35°.

Какая жестокая, какая страшная судьба! С сентября 1929 года он не знает Дома и дома – у него нет своей постели. Ему 64 года. Каторжанин. Я – не дочь миллионера и большого барина, нет, нет. Я – дочь каторжанина.

Третьего дня у меня был Михаил Владимирович Барбашев, бывший товарищ отца по соловецкому заключению. Высокий, сухой. Производит удивительно старинное впечатление благородства и доброты. Сдержанный истерик. Рассказывал жуткие вещи о Соловках до 1930 года, до наезда правительственной комиссии, расстрелявшей почти все начальство.

– Сейчас в Соловках хорошо, – сказал, – там деловая обстановка.

В Германскую войну он 28 месяцев провел на передовых позициях. Сказал, что, если бы ему предложили выбирать: 6 лет передовых позиций или 4 года Соловков, он бы выбрал, не колеблясь, первое.

У Анты по-старому. Профессор сидит в ДПЗ и пишет там свой археологический труд. Интересно, как он разговаривает со следователем – он, почитатель Салтыкова-Щедрина и французов? Ведь они же не будут понимать друг друга.

Племянница Анты, маленькая Ирочка, единственное существо, которое она любит по-настоящему, больна дифтеритом. У Анты – несмотря на профессора, несмотря на девочку – продолжение нового романа с каким-то не известным мне и новым научным работником, у которого дочь и ревнивая жена (шведка).

У Ксении тоже продолжение романа – эпистолярное, через меня, Хабаровск – Ленинград – с крупным военспецом, коммунистом, другом ее ранней юности. Собирается бросить мужа, но собирается неуверенно:

– Я Мишу люблю, но Хабаровск… а есть ли там канализация? А есть ли там мягкая постель?

В письмах мучают друг друга.

Пан в Севастополе[287]287
  Так Островская называет В.А. Зайковского: в 1921 г. она писала в дневнике о его польской гордости, в 1937 г. – будет вспоминать «купе Пана за Полярным Кругом».


[Закрыть]
, после почти смертельной болезни (сердце). Переписываемся весьма трогательно. Возрождение дружбы, так сказать. Готу не вижу. Кису тоже – была у нее лишь на шикарных (в смысле стола) именинах, где с Эдиком был первый припадок – ему, бедняге, нельзя пить совсем. Три рюмки – и драма!

Киса говорила, что Бюрже[288]288
  Этим именем Островская называет Е.Г. Бюргера.


[Закрыть]
очень болен, не то туберкулез горла, не то рак. Этот человек из жизни моей вынут мною совсем. Узнав о болезни, стало жалко, решила навестить, написать, позвонить – и не делала ничего. Уродец, карлик, всеобщее развлечение, трагический шут, любил меня любовью, которая мне не была нужна, которая мешала, смешила и сердила. Откликнуться – значит приблизить. Не стоит, пожалуй.

9 января, вторник

Сегодня около 4-х узнала, что умер Андрей Белый[289]289
  Андрей Белый умер 8 января 1934 г.


[Закрыть]
, мой друг, с которым я не была знакома и который обо мне не знал. Потрясло и опечалило так, что замолчала.

Вечером – Лия Буксгевден, культурная, милая, old time[290]290
  старомодная (англ.).


[Закрыть]
. Ее проповеди о Christian Science. Любопытно. На минутку Котя – все более и более таинственный. С женой – Кректышевой – он разошелся. Собирает русскую икону. У него есть поразительная по красоте и несвятости Варвара-Великомученица (от Нестерова) и жуткий Пантелеймон, принадлежавший Крыжановской-Рочестер. Дьявольщина.

19 января, четверг

Бюрже умер. Сегодня мы хоронили его на Смоленском. Странно было смотреть на зеленые ленты венков, на которых было написано: «Евгению Германовичу Бюргеру…» Его имя я привыкла читать на белых карточках, лежащих у рюмок и прибора на нарядном и веселом столе. Ему было только 37 лет (а голова почти вся седая). Жизнь неудачная и потрясающая по одиночеству, из которого он рвался и бежал непрестанно.

На кладбище гроб открывали, но я не видела, потому что не смотрела.

Был сильный ветер. Навестили с Эдиком могилу Бориса Сергеевича. Ленты все украдены. Эдик очищал могилу от снега. Я курила.

Что это – умирают, умирают люди. Скольких знакомых я потеряла, скольких друзей. Тетя, каноник, Нина, Лидия Егоровна, Филипп Артемьевич, Любовь Васильевна, муж и жена Молчановы, Борис Сергеевич, бедный Бюрже…

Эдик трагически остроумничает о нас:

– Завсегдатаи похорон!

…отец и мать Кисы[291]291
  Имеются в виду В.Д. Палтов и В.Н. Палтова.


[Закрыть]
, дядя Мечислав[292]292
  Родственник Островской. См. письмо Сони Островской матери от 22 марта 1913 г.: «Поклон Елизавете Акакиевне и ее детишкам, Ольге Андреевне, Софии Францисковне Войшнис-Михневич, дяде М. Островскому, Теплякову (хотя его я забыла)» (ОР РНБ. Ф. 1448. Ед. хр. 78. Л. 3).


[Закрыть]
, Чаевский, Мухарский – ужасно, ужасно!

Май, 21, понедельник

С начала мая я больна – у меня гриппозное воспаление легких, температура и бюллетень. Первый раз в жизни у меня бюллетень: все мои службы всегда были обставлены по-домашнему, и я могла болеть или гулять в Летнем саду: мне всегда верили, что я больна. С января я служу в Гидрологическом институте, где мне хорошо (тоже первый раз в жизни – на службе, и вдруг хорошо!) и где мне также верят, как в учреждениях с домашней обстановкой. Но Гидрологический институт – это несколько многоэтажных домов и больше тысячи сотрудников. Бюллетень, следовательно, явление естественное. В институте я много перевожу и много разговариваю. У меня так много нежных приятельств, что, если бы я не умела быстро работать, я бы, вероятно, ничего не смогла наработать. Чудеснейшие отношения с учеными старцами – совершенно особые. В институте меня называют «любительница антиквариата». Кличку эту ношу с гордостью. В ней – символы.

Работает со мной Ольга Николаевна Басова, спутница по Конференции, очень остроумная, очень живая, очень вульгарная. Мы с ней в прекрасных отношениях беспрерывного – до одури – зубоскальства. Бывшая актриса. Жена партийца. Дочь очень видного и очень большого чиновника хорошей дворянской фамилии. Постоянное общение с партийным миром, драматический талант и по-мужски творимая карьера с необходимостью по-мужски зарабатывать и по-мужски содержать дом сделали из нее то, чем она есть в данное время. Она стремительно пробивается «в люди», не щадя ни сил, ни здоровья, ни женской прелести, ни ума, ни хитрости. Она жестка, суха, прямолинейна, эгоистична и недобра. В ней нет разлагающих чувств лени и жалости. Она делает все со смыслом и с умной целью – разговаривает, работает, флиртует, одевается, красит губы, говорит непристойности и грубости, наивничает и мечтает. Цель и смысл – карьера и крупный роман с крупным человеком (желательно член партии, так как это вернее), но роман открытый, гласный, который бы заставил женщин завидовать, а мужчин – заискивать. Такой роман блестяще начался с заместителем директора Нефедовым – я с интересом наблюдала бурное движение романа и ослепительные демонстрации Ольги Николаевны. Но Нефедова перевели на другую работу. Он больше не институтствует. Роман их «изредка» продолжается из вежливости: Басовой он больше не нужен. Ей хочется быть maîtresse en tine[293]293
  официальной любовницей (фр.).


[Закрыть]
. В дни Нефедова я полушутя называла ее La Dubarry. Это ей очень нравилось, и она радовалась и гордилась.

Ей 37 лет. У нее двое детей, к которым она строга и холодна; заботы о детях отцовские – одеть, накормить, просмотреть тетради, отправить на дачу. Мужа я не знаю; он моложе ее, тоже бывший актер и большой донжуан. Она считает его красавцем и, вероятно, обожает его. У нее красивые глаза, чудеснейшие зубы, маленький рот и идеальный парикмахер. И приятен ее голос, тренированный, гибкий и звучный. Она вызывает во мне любопытство и умеет меня смешить. Ко мне она относится хорошо, вероятно, потому, что я никогда не вступаю с ней ни в какое соревнование. У нас и поля для соперничества нет – даже в переводах: я знаю лучше английский и французский, она знает лучше немецкий; я совсем не знаю шведского; она совсем не знает польского. Забавляет она меня очень. Несмотря ни на что, я умею, когда надо, вести ее на поводу.

Я очень постарела – и физически и духовно. Однако зеркало меня не пугает. К старости я иду просто. Может быть, я даже иду к ней с радостью. Я все-таки устала – и молодость свою отжила уже давно. Не только молодость предъявляет свои требования – это пустяки; к молодости предъявляются требования – и это хуже. От этого я и устала. Я не хочу быть больше молодой. С меня, пожалуй, довольно.

Г.В. уехал с женой в Сочи. Я была у них до отъезда, 2 мая, некстати встретила Михаила Михайловича (он до сих пор негодует, что Сливинский бросил его жену!) и некстати, возвращаясь домой, попала в грозу и в дождь. Пневмония, вероятно, оттуда. Провожала на вокзал уже с повышенной температурой – она, вероятно, и сделала то, что я забыла отдать Наталье Исидоровне[294]294
  Имеется в виду Н.И. Рейтц-Борейша.


[Закрыть]
две плитки шоколада, торжественно пропутешествовавшие со мной на вокзал и обратно. На вокзале – снова Михаил Михайлович, намеревавшийся, должно быть, провести у меня вечер. Не зная, что делать, придумала визит к Анте; он меня и довел до Музейного Дома[295]295
  Инженерная, 4. В этом доме было ведомственное жилье сотрудников Русского музея.


[Закрыть]
, не подозревая, что я не гуляю с ним, а иду к знакомым. Неожиданно выяснившаяся у ворот Музейного Дома ситуация, кажется, разочаровала и обидела его.

В доме Анты я люблю лестницу: пахнет книгами, тишиной, имением и провинцией. Мне грустно бывать уже здесь: Александр Александрович недавно выслан в Южную Сибирь[296]296
  А.А. Миллер был осужден по ст. 58–4. 10, 11 УК РСФСР 29 марта и 2 апреля 1934 г. соответственно Коллегией и Особым совещанием при Коллегиии ОГПУ, приговорен к пяти годам лагерей с заменой ссылкой в Казахстан (Архивная справка ФСБ по Делу П–30695)..


[Закрыть]
, в квартире разгром, она распродает вещи и книги – книги валяются на полу, в передней, в кухне. Мне больно.

У нее я застала Лелю и спящего на диване Николая Владимировича Полонского, молодого геоморфолога, с которым Анта живет уже довольно давно. Он женат. У него девочка. Положение его в доме Анты его смущает. Она же, напротив, очень весела, бодра и уверенна. С нею все труднее и труднее. Мне жаль Ал[ександра] Ал[ександровича].

Уже месяц, как Кэто переехала в Москву pour toujours[297]297
  насовсем (фр.).


[Закрыть]
. Я рада этому. Мне было сложно поддерживать с ней прежние отношения. Время мое теперь рассчитано по часам. А кроме того, после смерти Бориса Сергеевича бывать у нее стало скучно и неприятно.

Кэто рассказала мне совсем ненужное: как в санатории, через полтора месяца после смерти мужа, влюбился в нее какой-то моряк – и она в него влюбилась – и они сошлись – и он уже приезжал в Ленинград – и она «безумствовала», дни и ночи пропадая у него в гостинице, и однажды, уходя от него под утро, она была принята за проститутку – ее задержали в гостинице и были с нею грубы – спасла пенсионная книжка, случайно оказавшаяся при ней: «такая-то… вдова военспеца… размер пенсии 525 руб. в месяц…»

Покойного Бориса Сергеевича Петропавловского мне так же жаль, как живого и высланного профессора Александра Александровича Миллера.

Женщина хуже мужчины. Женщина – зверь земли.

А.А.Н.

 
Усадьба
 
 
Белый дом и белые сирени,
Сквозь березы – розовый закат;
За беседкой, в предвечерней тени,
Скоро соловьи заговорят.
 
 
Мы откроем окна в кабинете;
Даже пламя свеч не задрожит,
Когда, усыпляя тихий вечер,
Ночь поднимет звездоносный щит.
 
 
Мы услышим ароматы сада,
Соловьев, сирень и тишину…
Может быть, и говорить не надо,
Вспоминая с Вами старину?[298]298
  Стихотворение «Усадьба» Островская включила в машинописную копию своего дневника из рукописной тетради для записи своих стихотворений (ОР РНБ. Ф. 1448. Ед. хр. 22. Л. 57–58).


[Закрыть]

 

(А.А.Н. – Александр Александрович Никифоров, секретарь Гидрологического института. Расстрелян. – Примечание 1946 г.)

22 мая, вторник

Много и, как всегда, с любовью читаю о Павле I (исследование Кобеко «Цесаревич Павел Петрович»[299]299
  См.: Кобеко Д. Ф. Цесаревич Павел Петрович (1754–1796): Ист. исследование. СПб., 1882.


[Закрыть]
). Если судьбе будет угодно, когда-нибудь напишу о Павле так, как мне хочется, как чувствую его и как знаю.

Перечитывала «Грибоедовскую Москву» Гершензона[300]300
  См.: Гершензон М.О. Грибоедовская Москва. М., 1914.


[Закрыть]
и целую уйму дурацких романов и рассказов (русских), начиная с 90-х годов до войны 1914 года. Не знаю, зачем, собственно, сознательно убивала время на эту чепуху. Думаю – усталость, усталость от всего. Я устала от масштабов современности – класс, полмира, мир, будущее, план на 5 лет, перспективы на 5 лет – и от такой же литературы. Мне захотелось беллетристического уюта, семьи, зажженной лампы, медленных путешествий, многочасовых и узеньких описаний. Я с удовольствием перечитала ворох глупостей.

Сейчас холодно, дождь. Дожди падают каждый день. Но весна нынче ранняя и веселая. Все цветет сразу – яблони, черемуха, сирень, даже рябина. Листья уже большие. Очень тянет за город. А больше всего – в деревню, в старую-старую усадьбу, чтобы утром, проснувшись, увидеть солнечные полосы у постели и, высунув из-под одеяла ногу, попасть в эту солнечную полосу и чтобы ветки сада влезали в открытое окно, неся запахи, влажность, зеленый свет…

Желание это – босая нога на солнце и ветки в открытом окне – так сильно и так остро, что от него временами бывает больно.

Удивительно, как мне все больше и больше хочется тишины, покоя, старинности. Диспансер с Фурштадтской теперь перевели в Мариинскую больницу[301]301
  Имеется в виду туберкулезный диспансер, переведенный с ул. Петра Лаврова (б. Фурштадтская) в Городскую клиническую больницу № 16 им. В.В. Куйбышева (б. Мариинская). 29 июля 1937 г. Боричевский записал: «Видел недавно С.К. У нее туберкулез второй стадии. И она страшно загружена переводами» (ОР РНБ. Ф. 93. Ед. хр. 11. Блокнот 58. Л. 9).


[Закрыть]
 – и входят в диспансер через маленький отдельный садик, через отдельный тишайший ход с тихой и белой лестницей. Бывая там, я останавливаюсь на площадках лестницы, смотрю в окна на больничные здания и пустые дворы. Лестница пахнет чуть-чуть лекарствами, чистотой и нежилым запахом – так, может быть, пахнут лестницы в монастырях, тихие и безлюдные. И я с улыбкой начинаю думать о монастыре, о провинции.

Мне, пожалуй, больно от знания и чувствования людей. Я устаю от этого. Нелепо громоздятся передо мною чужие жизни, перепутанные и очень сложные, и я, видя и перепутанность и сложность, вижу одновременно ясность и закономерную простоту таких нагромождений. Это не элементы психологических талантов; это, скорее, la seconde vue[302]302
  второе зрение (фр.).


[Закрыть]
и обостренная чувствительность – я мучительно ощущаю скрытые механизмы человеческого поведения, и я знаю – ЗАЧЕМ, пусть даже бессознательно, он это делает – я чувствую ложь и лесть, похоть и подобострастие, самодовольство и угрозу властью, скупость и подлость, преступление и себялюбие.

За эти годы я сделалась гораздо суше и спокойнее. В спокойствии безотрадность окружающих пейзажей. В сухости – очень внутренней и не ощутимой внешне – единственно возможная реакция на мир и жизнь: я очень много приношу физической помощи – меньше нравственной – добро мне легче, чем зло, – я не знаю ни скупости, ни зависти, но жалость к человеку затухает с каждым днем. А любви к человеку не дано. Во имя чего его нужно любить?

26 мая, суббота

Вчера вечером – Ксения и Бутек. Ксения – первый раз за время моей болезни; ничего об этом не знала, дружба ее милая, но легкомысленная, я ее избаловала своим вниманием. Сидела у меня смущенная, оправдывалась, ругала себя и так далее. Я ее поддразнивала. В действительности же мне все равно.

Бутек зато приезжал очень часто и вчера был горд необычайно, когда я назвала его «верным другом». Притащил мне целый куст белой и лиловой сирени. Теперь у меня полная квартира сирени – и это чудесно.

С деньгами жутко. Никак не могу дополучить 200 рублей за французские статьи для Физико-технического института и 180 рублей для нашего Оргкомитета Балтийской конференции. Басова мудрит, злая, что заболела, а Шитц дурацки начинает мудрить тоже. Готовлю им приятнейшие слова.

У Ксении все по-старому: полуфлирты, кино, театры, новые платья, дача под Сестрорецком, августовская путевка в Хосту, книги и хороший умственный багаж, который зарастает и глохнет.

Позавчера – днем – Киса: очень люблю в ней и воспитанность, светскость, то, что Гермуш называл «милость» от слова «милый». Переменила комнату, очень довольна; муж ее уехал с какой-то экспедицией на Беломорканал. Рассказывала о смерти Евгения Германовича Бюргера: рак пищевода, гортани, дыхательных путей; задето было основание языка и, вероятно, мозжечок, потому что за несколько недель до смерти начал проявлять признаки душевной болезни – заговаривался; часами болтал вздор; живя на Полозовой улице, был уверен, что живет почему-то на Морской, и пытался убегать на Полозову – в купальном халате и ночных туфлях (одежду от него прятали). Его ловили на лестнице, в подъезде; он жаловался, что его утомляют посетители, хотя никто не приходил, – с такими призраками вел долгие громкие беседы, а приходили к нему ТОЛЬКО покойники, которых он вдруг начинал считать живыми. В больнице пробыл меньше суток и умер во сне, счастливый и уверенный, что завтра в горло вставят «трубку» и он будет совсем здоров.

Очень трудно представить себе, что его нет в живых: толстенький, маленький, кругленький, смешной и остроумный, выговаривающий «в» вместо «р» (пвавда, Бювгев, вадость!), влюбленный в Кису, влюбленный в меня, весь в личных неудачах, одинокий, эгоистичный, нелепый; страстная любовь к бегам, к литературе, ресторанам, беседы на психологические темы «с душой навыворот», гурманство, близкое к обжорству, водка, клетчатое пальто, палка с головой моржа, бесконечная папироса, падшие женщины, с которыми были самые дружеские, самые товарищеские отношения; странные браки, странные связи; тяга к остаткам «петербургского света», где его принимали как забавника, как шута, над которым можно было безнаказанно издеваться, но одновременно, в случае надобности, и пользоваться его услугами бесплатного юриста и поверенного. Все, что он говорил, было всегда смешно; все, что он делал, было тоже смешно; даже в момент похорон было смешно от глуповатых и неграмотных речей, и совсем трудно было удержаться от смеха, когда взвизгнула и подала оратору немыслимую реплику какая-то чужая, неизвестная особа из серии кладбищенских старух.

Неотрывно читаю Lenotre’a о людях Французской революции[303]303
  См.: Lenôtre G. Paris révolutionnaire. P., 1896.


[Закрыть]
. Совершенно изумительный исследователь. Интересно все-таки, когда и как будут написаны такие же портреты наших революционных деятелей?

Декабрь, 13

Где-то в мире – в неведомом мире – решается теперь моя судьба. Может быть, она уже решена. Может быть, приговор уже подписан. И мне остается только ждать, ждать, ждать – в ужасе, в смятении, в тоске, потому что нестерпимая радость, идущая ко мне, принесет и нестерпимую боль. На новом крестном пути, по которому мне суждено пройти еще раз, уже зажигаются огни. Меня кто-то ждет. Должна наступить математическая катастрофа: безмерно далекие друг от друга параллельные линии, не знающие даже о своем существовании, приближаются к точке пересечения. И может быть, в моем теперешнем уравнении, благословляемом мною шестой год, постоянные станут переменными – и кривая даст другой пик.

Много работы. Мало здоровья. В институте – сгущение эротической атмосферы, моя беспомощность, внутренняя злобность, безразличие, усталость, косой взгляд. В снах – Париж, неизвестные улицы, набат, лицо Робеспьера. Неизвестный голос, который зовет. А другой – мучительно знакомый, – который говорит: Tais-toi[304]304
  Молчи (фр.).


[Закрыть]
.

1935 год

Январь, 19-го

Очень возможно, что дневник у меня существует только для того, чтобы заносить в него смертные случаи.

Сегодня около 8 часов вечера пришла сестра Анты, Леля Розен. Она у меня бывает иногда, и приход ее всегда связан с чем-то значительным и неприятным. Идя к ней по коридору, на минутку подумала об Анте, о ее вероятной болезни. Но Леля сказала другое.

13-го числа в городе Петропавловске (Казахстан) умер профессор Александр Александрович Миллер[305]305
  А.А. Миллер в Казахстане в ссылке работал в одном из среднеазиатских музеев. Затем был вновь арестован. Умер 12 января 1935 г. в Карагандинском ИТЛ (см.: Люди и судьбы: Библиографический словарь востоковедов – жертв политического террора в советский период (1917–1941). СПб., 2003. С. 268).


[Закрыть]
. Причины телеграф напутал: удар, что-то мозговое. Поразило это меня и огорчило несказанно. С Александром Александровичем у меня была изысканная дружба (в Ленинграде) и изысканная переписка (после его ссылки). Умственный уровень его был высок и прекрасен; остроумие сложно и тонко; восприятие и знание искусства изящно, вычурно и глубоко. Он был одним из моих лучших собеседников, трудным и капризно-разборчивым собеседником, с которым нужно было быть всегда подтянутой, искристой и безупречной во всех отношениях: от туалета до остроты, от улыбки и жеста до манеры повествования, от поворота головы до поворота мысли. Общение с ним всегда шло под высоким вольтажом: ценя во мне объективно человека, женщину и «светскую даму», он много и привычно требовал от меня – и я много и щедро отдавала ему, тщательно выдерживая полюбившийся ему стиль и каждый раз давая все новые и новые краски тому образу, который он видел во мне. Возможно, это было взаимное творчество, приятное для него (прошлое, воспоминания, Париж, женщина французского beau monde[306]306
  высшего света (фр.).


[Закрыть]
, женщина музыки и искусства) и не особенно трудное для меня (тоже воспоминания, тоже прошлое, в котором жил элемент абортированного будущего, книги, старинность, романтика ожившего портрета, французская кровь).

За последние же месяцы – после ссылки и начала переписки – он мне стал очень близким и бесконечно милым.

Мне его мучительно жаль. Мне жаль себя, что я больше никогда его не увижу. Этот человек требовал от меня (бессознательно) всегда прямого и гордого стержня. Он допускал, что я могу быть печальной, но не представлял меня растерянной или обозленной. Может быть, он был одним из моих экзаменаторов.

Анта – в Хибинах, ученый секретарь Кольской базы Академии наук[307]307
  Оранжиреева уехала в Хибины осенью 1934 г. С 1 октября 1934 по 10 ноября 1936 г. она исполняла обязанности ученого секретаря Кольской базы АН СССР.


[Закрыть]
. В Ленинграде – комната на Большом проспекте[308]308
  Адрес А.М. Оранжиреевой: Петроградская сторона, Большой пр., д. 72, кв. 15.


[Закрыть]
, куда ее переселили из Музейного Дома после приговора над мужем.

Дом на Инженерной кончился.

Анта уже давно отошла от Александра Александровича. Иногда она даже тяготилась им. Будучи абсолютно здоровым человеком, от физической стороны брака он ушел давно – после аборта Анты от другого. Будучи больным человеком, Анта хотела и искала в жизни физических радостей. В прошлом и в настоящем возникали мужские образы. Один из них – Полонский – стимулировал ее отъезд в Хибины: бегство от страсти. Какая тяжелая карма: первый муж расстрелян[309]309
  Имеется в виду Н.Д. Оранжиреев. Он служил инженером на Николаевской железной дороге. Публиковал статьи в сборниках материалов по эксплуатации дороги, издал книгу «Попикетный ремонт пути, его применение и значение для путевого хозяйства» (М., 1916). Выпустил также сборник стихов «Баллады на темы жизни. Вып. 1 (пока единственный). 1. Итальянец. Что мужику здорово – барину смерть. Баллада инженерная. 2. Три чина. Ближний люби ближнего – сам не лучше его. Баллада великосветская» (Новгород, 1916), книгу «Преступление и наказание в математической зависимости» (М., 1916), где предложил математические эквиваленты преступной деятельности, вычислил коэффициенты зависимости наказаний от тех или иных преступлений, дал, по его мнению, математически обоснованную таблицу наказаний. Три экземпляра этой книги автор послал Николаю II (РГИА. Ф. 472. Оп. 50. Ед. хр. 1668). После революции служил контролером Контроля по строительным операциям Общества Московско-Виндаво-Рыбинской железной дороги. В 1919 г. поступил в Петроградский университет на юридическое отделение факультета общественных наук. В том же 1919 г. был арестован без предъявления обвинения, но освобожден: по постановлению Коллегии Петроградской районной транспортной чрезвычайной комиссии от 6 декабря 1919 г. за недоказанностью факта преступления дело производством было прекращено (Архивная справка ФСБ дело № П–19388 // Архив центра «Возвращенные имена»). В 1920 г. женился на А.М. Розен. Из университета Н.Д. Оранжиреев ушел из-за необходимости содержать семью. Преподавал в Политехникуме путей сообщения. 25 февраля 1925 г. на основании ордера Полномочного представительства ОГПУ в Ленинградском военном округе был вновь арестован. Проходил по «Делу лицеистов».
  Коллегия ОГПУ от 22 июня 1925 г. вынесла приговор – расстрел. 2 июля 1925 г. приговор был приведен в исполнение (см.: Телетова Н.К. «Дело лицеистов» // Звезда. 1998. № 6. С. 130–131).


[Закрыть]
, второй умер в ссылке.

17 февраля, воскресенье

Больна. Больна. Все время больна. Сначала – невралгия височного нерва. Теперь боли в бедре. Диспансер. Костное отделение. Периостит тазобедренного сустава.

Устала так, что все хочется послать к черту.

Хоть бы умереть талантливо, что ли.

Ведь жить-то талантливо не умею.

Холодно. Синие вечера. Одиночество. Люди. Встречи. Денег нет. Но ничего. Как-нибудь… Ничего.

28. II. – 19.III. 1935

Эти дни – снова тюрьма: ДПЗ, одиночная камера № 130 – без передач, без книг, без прогулок. Мучительная бессонница. Бессмысленные разговоры со следователем. Во мне только возмущение, еще более злое от того, что бессильное. Единственное развлечение – ежедневное посещение амбулатории, где синий свет для бедра, где веронал и валерьянка, где большая никелированная крышка от какого-то ящика для инструментария: крышка – зеркало. Единственная литература – одна крохотная открыточка от мамы и надписи на спичечных и папиросных коробках. Ничего не ела: хлеб и кипяток. Лежала, фантазировала, вспоминала, пела, декламировала стихи, свои и чужие. Днем – до обеда – спала с чудесными обрывистыми снами. Потом гуляла по камере, глядела в окно, на три четверти закрытое снаружи железной коробкой: полоска неба, крыша, высокая труба, из которой однажды долго шел страшный черный дым. Упоенно развлекалась этим дымом, ставшим для меня внешним событием огромной важности. На край железной коробки прилетали голуби – вопреки запретам, кормила их хлебом. Через каждые 10 минут шуршал глазок: дежурная надзирательница интересовалась моим недоуменным бездельем, в котором не было даже оправдания лени. Несколько дней и ночей где-то в нижних камерах жутко выла, кричала и плакала какая-то женщина. Может быть, сумасшедшая. При особенно раздирающих криках некоторые камеры начинали робко волноваться: кто-то звонил, кто-то стыдливо стучал в деревянное окошечко двери. За стеной налево – истерические, быстрые шаги на французских каблуках. О книгах не могла даже думать. Холодно и спокойно соображала, как это людям удается кончать жизнь самоубийством в таких условиях одиночной камеры. Сложно и трудно. О доме тоже старалась не думать – немыслимо было ощутить полное и драматическое одиночество мамы: дочь в тюрьме, сын в тюрьме, друзей нет. Знала, что Эдик в этом же здании, что, вероятно, условия заключения те же. От отчаяния и ужаса за него переходила к ледяной уверенности: все будет хорошо, не может быть иначе, не смеет быть.

Бывали часы мертвящей скуки; бывали часы умной и недоброй жестокости; бывали часы мучительных воображаемых разговоров. Но ни разу не было часов страха, унынья, слез и безнадежности. Была воля к жизни и победе. Если бы Эдика не было в тюрьме, может быть, этой воли было бы меньше.

В последние дни – ночью – галлюцинации слуха: симфоническая музыка. Слушала восторженно.

Нестерпимо ожидание свободы, которое не приходит по неизвестным заключенному причинам. Следователь сказал однажды, что свобода будет завтра, послезавтра. Сказал очень спокойно, очень деловито и просто, не обманывая и дразня. И я приняла это так же – и деловито и просто (главным образом деловито). А потом прошло десять дней, в течение которых свободы не было. Свободы обещанной и принятой деловито и просто. В эти дни случались тяжелые часы. Для того чтобы не упасть, думала о Петропавловской крепости, о Шлиссельбурге, о декабристах, народовольцах, о всех российских революционерах, никогда не проходивших мимо тюрьмы. Думала и о том, что во всем мире есть тюрьмы – и всюду есть арестованные и отбывающие – и что сейчас между мною и негром в Канзасе, между мною и обитателями парижской Сантэ[310]310
  Парижская тюрьма.


[Закрыть]
 – нити, паутинки-волоконца, из которых ткутся ковры человеческих жизней.

13 декабря, четверг

Моя Госпожа Жизнь – не царица, не зверь, не святая и не чудовище. Это просто веселая негодяйка и отъявленная мошенница. Ее специальность – мелкие кражи, крупные подлоги и большие преступления. Последние останутся нераскрытыми – и я сделаю вид, что их не замечаю (а если и замечаю, то, во всяком случае, не знаю, что они называются так страшно). Моя Госпожа Жизнь с удовольствием таскает меня по Театрам Ужасов и любого Шекспира окунает в мерзости гротеска и буффонады. Может быть, все это так и нужно.

Мне не хочется даже знать.

Никогда еще не было такого острого желания сделать прощальный реверанс моей Госпоже Жизни и настойчиво постучать в другие двери, за которыми живет Великое Ничего.

А ведь, собственно говоря, ничего не случилось дурного: все так хорошо, как давно не было. Я хорошо зарабатываю. Я одеваюсь. Я слежу за прической, маникюром и духами. Я читаю интересные книги. По радио я слушаю Бандровскую и божественную Нинон Валлен. Управдомы выехали, и вместо них живет милый еврейский юноша с собственным телефоном. Эдик здоров. Мама тоже. Отец тоже (не пишу ему, ничего не посылаю – я боюсь: за него взыскивается с брата, а не с меня. И я – не смею). Все очень хорошо… tout est biеn – tout est très bien[311]311
  все хорошо – все очень хорошо (фр.).


[Закрыть]
. Но… Иногда мне хочется выть – безотрадно, долго, жалобно и безнадежно.

Вероятно, потому, что я только солдат – и ничем другим быть не умею. И когда я стараюсь убедить себя, что я – нечто другое, получается забавная нелепость, гиньольный гротеск.

Солдат, который пишет лирические стихи, любит Равеля и Дебюсси и мечтает о зеленом луче на Цейлоне[312]312
  Зеленый луч – редкое оптическое явление, вспышка зеленого света в момент исчезновения солнечного диска за горизонтом (обычно морским).


[Закрыть]
!

Какой смешной солдат!

Какой глупый солдат!

И если его прогонят сквозь строй – так ему и надо: он это заслужил.

Могла бы теперь с совершенным спокойствием и совершенно безжалостно сжечь и уничтожить все то, что казалось ценнейшим и прекраснейшим: все свои тетради, все записи. Все рассказы, все наброски, все стихи, всю материализацию безумного бегства от себя – в вымысел, в искусство, в сон.

Потуги, потуги, стремления, достигания. Во имя чего?

Если бы не мама – радостно учинила бы такое аутодафе. И в радости была бы ненависть к себе.

…Запомнить мудрость одну:

Не идти раньше срока ко дну.

А если срок уже пришел?

Вот тогда это действительно неприятно.

Не любовь управляет миром, а ненависть. А ей ревностно помогает пошлость. Если ненависть свободна от пошлости, она – как любовь.

Не полюбить ли мне ненависть, которая «как любовь»?

Мудреница я. Какая наверченная фантастическая жизнь при всей ее кажущейся статичности! Какая потрясающая разрушительная динамика!

Как жалко, что опаздывает мировая революция! Что веселый огонь Октября медлит пройтись по трупу Европы! Что веселые солдаты Красной гвардии не ночуют в Потсдаме! Что веселые пролетарии Парижа не крошат витрины на Rue de la Paix[313]313
  Торговая улица Парижа.


[Закрыть]
и не закрывают собора!

Как жалко, что, опаздывая всюду и всегда, я опоздаю и там!

Неужели обыватель бессмертен? Неужели, перерождаясь и мимикрируя, он побеждает даже революции?

О, обыватель, заводящий патефоны и детей! О, обыватель, покупающий новое пальто и новую женщину! О, обыватель, молящийся Христу и оплевывающий его на каждом шагу своей жизни! О, обыватель, умрешь ли ты когда-нибудь?

Обыватель с партийным билетом в кармане – какая страшная издевка над революцией!

Я не понимаю, почему его не расстреливают. Ведь он – опаснее контрреволюции, к которой приложимы все оттенки статьи 58-й У.К. Неужели об этом никогда не заговорит Политбюро?

И все-таки:

Если я хороший солдат – я выдержу.

Если я плохой солдат – я не выдержу.

Вопрос, оказывается, очень прост: или – или. И никаких других выходов нет. Или – или.

16 декабря, понедельник

Имела глупость предыдущую запись прочесть маме. Конечно, ничего не поняла (да и кто же может понять?), конечно, расстроилась и огорчилась. Сказала:

– Ты должна просить прощения у Жизни. Она у нас так хороша, а ты еще называешь ее так ужасно!

Каждый раз, когда били наши большие столовые часы, мама укоризненно взглядывала на меня.

– Видишь, часы бьют! – говорила. – Как хорошо! Мы все вместе, у нас благополучно. А ты еще говоришь – «негодяйка»! Сейчас же проси у нее прощения! Жизнь – прекрасна.

Если бы в маме было больше физической молодости, она бы стала парашютисткой, стахановкой, орденоносцем – еще кем-нибудь! Ее все интересует, она на все откликается. Может быть, в первый раз в жизни она теперь живет – после своего прекрасного детства и чудесной прекрасной юности, когда еще была жива бабушка. Если бы условия столкнули ее раньше с подпольной партийной работой или – после революции, в первые годы – с настоящими людьми женского революционного движения, она бы, вероятно, была членом партии, и очень хорошим. Но ведь проснулась и встала мама только после ухода от нас отца в 1925 году. Испуганная грядущим, оскорбленная, замученная, она все-таки сразу же влюбилась в свою свободу и в свободу семьи – и стала веселой и общительной, как теперь, несмотря на очень тяжелые для нас годы большой материальной нужды. Но только в последние годы начала проявляться в ней все больше и больше эта радостная бодрость, этот неунывающий оптимизм, эта жажда внешних впечатлений (улица, газета, радио; люди, конечно, исключены; людей, окружающих меня, она не терпит). Недаром один мой милый приятель, не понимая ее, но поражаясь ей, называл ее:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю