Текст книги "Голыми руками"
Автор книги: Симонетта Греджо
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
***
Вечером того же дня я приехала в Понтарлье. Д’Оревильи ждал меня. Волосы его были по-прежнему густы, только совсем поседели. Зато усы, как и раньше, победоносно торчали в стороны. Кажется, он лишний раз убедился в том, что я не создана для ремесла сельского ветеринара – как в тот день, когда я только приехала к нему. Я поставила сумку на землю, чтобы пожать ему руку, как и в первую нашу встречу, но он, подойдя ближе, крепко обнял меня и долго не выпускал, так что я успела почувствовать его сухие крепкие руки на своей спине, худое узловатое тело, дряблую шею и исходивший от него запах – трав, смолы, мокрой древесины. Мне нравился этот запах. Не одеколона – а человека, который работает на свежем воздухе. И здоровье его явно поправилось – он выглядел гораздо лучше, чем когда мы расставались. Даже одежда его имела более ухоженный вид: теперь уже не возникало ощущения, что он только что из конюшни. На нем была холщовая рубаха в клетку, старательно отглаженная, и добротные ботинки для ходьбы по горам. Удивительная вещь, с приходом старости некоторые только молодеют. Даже лицо его было более гладким, чем в былые времена.
Он перекинул мою сумку через плечо, а я, вместо того чтобы обменяться с ним приличествующими случаю любезностями, вдруг спросила без обиняков, не родственник ли он знаменитому писателю. Он вопросительно вздернул брови и ничего не ответил.
Мы оставили мою машину в городе, пересели в его джип (полный привод, одна из последних моделей) и стали взбираться вверх по горе, к деревеньке, где он жил, почти на самой границе со Швейцарией. Мир, который открывался моему взору, был гораздо красивей, чем в моих воспоминаниях. Стройные стволы высоких сосен были окутаны лишайником, контуры гор были мягкими, пушистыми, лишь кое-где из них торчали камни, из-за которых порой выглядывали лани.
Д’Оревильи вел машину и беседу одинаково легко. Любезный, как никогда, он рассказывал, что работы хватает, что он ездит то туда, то сюда, что вот купил-де новый джип, – “Слышишь, как мотор тихо работает, даром что в гору ползем?”. Что даже зимой добирается на нем до самых далеких ферм. “В наших краях работы хватает”, – снова повторил он, поглядывая на меня и топорща усы. Я молчала. Убаюканная теплом внутри машины, разговорчивостью д’Оревильи и его радушием, я начала понемногу приходить в себя. Мой дорогой д’Оревильи был человеком, каких больше нет на свете, – с виду грубоватый и неприветливый, он, как оказалось, умел быть галантным и чутким, когда этого требовали обстоятельства. У меня как будто глаза открылись. До чего же он, оказывается, молод. Как старая монета, которую потерли песком. И кожа совсем молодая, туго обтягивающая лицо.
В долине выпавший недавно снег растаял, но по мере того как мы поднимались, его становилось все больше: сначала он длинными валиками лежал вдоль дороги, потом легкой поземкой покрыл бетон. Когда мы поднялись еще выше, под колесами захрустела тонкая корочка, похожая на сахар. Стояла безлунная ночь. Мы взрезали черноту фарами, а потом она снова смыкалась позади нас в неизменном и чистом соединении черного и белого.
Наконец мы добрались до маленькой сонной деревушки и подъехали к высокому дому из камня и бревен, выделявшемуся на фоне еловых зарослей. Окна светились.
От гаража до дверей мы шли уже по довольно глубокому снегу. Пришлось попрыгать на пороге, постучать ногой об ногу, чтобы его стряхнуть. Д’Оревильи собирался открыть ключом дверь, как вдруг она открылась сама, и на пороге возникла женщина.
– А я вас жду, – сказала она, улыбаясь.
В камине горел огонь. У огня на уютном глубоком диване и в двух кожаных креслах спали два пса и внушительных размеров кот. В былые времена д’Оревильи не хотел заводить домашних животных, и я была с ним в этом согласна. Значит, он, как и я, в конечном счете сдался.
На маленьком столе был сервирован ужин: картофельный салат, мясная нарезка, сыры, ломти хлеба в корзинке с белой салфеткой, бутылка красного вина и мерцающие в отсветах пламени бокалы. Д’Оревильи коротко и смачно чмокнул жену в губы, она ответила ему с изяществом. Потом она протянула мне руку и снова улыбнулась. У нее было нежное лицо с высокими скулами, удачно скрывавшими возраст, который наверняка не сильно отличался от возраста моего друга; голубые глаза и короткие кудрявые волосы, тоже совершенно седые. Она была красива, выше меня ростом, с прямой спиной и величественной осанкой, но строгий вид смягчала улыбка. Посмотрев мне прямо в глаза, женщина сказала, что столько про меня слышала, что можно сказать, она меня уже знает. “И даже одно время немного ревновала”, – добавила она, выходя из комнаты. Это надо же, за старика д’Оревильи воевали две женщины! Мы остались с ним наедине: я была немного смущена, а он (жена называла его “мой Том”) весь светился от радости. Он подмигнул мне и заговорил, снижая тон, чтобы она не услышала:
– Ее зовут Элен. Красавица, правда? Она мне приглянулась еще в детском саду, так что, считай, я больше пятидесяти лет о ней мечтал. А она рано выскочила за муж, но, увы, не за меня. Столько времени зря потрачено… В прошлом году, представь, муженек променял ее на какую-то молодуху. Вот идиот! Она все вздыхала, что жизнь кончилась… Моя бы тоже кончилась, если б она меня не захотела. Я ухаживал за ней как одержимый. Ну и задача, скажу я вам, достучаться до разума женщины! Ох уж эти девчонки! Мало того, что жизнь вам спасаешь, так еще и спасибо скажи… – Его глаза светились нежностью и смехом.
Элен вернулась в гостиную, и мы принялись за ужин. Мы ели, ворошили угли в камине, гладили животных, смеялись, смотрели на огонь и размышляли. Это был первый вечер из целой череды сердечных и светлых вечеров.
Все следующие дни я спала на мягкой уютной перине, завтракала всякими вкусностями, бродила по лесу, обсуждала свои проблемы с двумя людьми, слишком умными и доброжелательными, слишком всепонимающими, чтобы меня осуждать. Учитель назвал Джио “молодым олененком”, и мы засмеялись. Элен призналась, что не понимает.
– Годовалые олени обычно ведут себя вызывающе и всячески демонстрируют свои только-только выросшие рожки, – пояснил учитель.
Выслушав мою историю во всех подробностях, д’Оревильи и его жена согласились, что самое правильное – встретиться с Миколь и уговорить ее забрать из суда заявление.
Эти дни пролетели быстро, как пролетают все счастливые дни. Элен и Тома баловали меня, словно дочку, которой у них не было. С ними у меня от души как-то отлегло, я перестала нервничать. Мне было хорошо до последней ночи.
В последнюю ночь я лежала без сна, боясь шевельнуться, и смотрела на темный квадрат окна. За стеклом кричала сова, издали ей отвечала другая – жутким, душераздирающим криком. Это был вопль боли и ужаса перед разлукой, перед неизбежностью и беспощадностью смерти. Сон не шел. Дрожа как в лихорадке, уступая душившим меня рыданиям, я с грехом пополам дождалась утра. Видя мое перевернутое лицо, мои деликатные друзья не стали ни о чем меня спрашивать. Д’Оревильи на прощание крепко обнял меня и тихонько сунул мне в карман черную кожаную записную книжку: подарок на грядущее Рождество. Он шепнул мне на ухо:
– Помни, девочка, мой совет. Это совет старого безумца, но все же я тебе его дам: невозможно ни все понять, ни устроить все как надо.
***
Широкие мазки кистью на стенах комнаты удлиняются к концу ночи. Я наслаждаюсь остатками тьмы и покоя, зная, что скоро настанет час, когда надо будет снова приниматься за какие-то дела.
Я глажу страницы, переписанные маминой легкой рукой, потому что нотная бумага с напечатанными на ней нотами состарилась и истлела. Мама называла такие ноты “спящей музыкой”. Она любила читать музыку на бумаге. Говорила, что время отступает, когда в голове музыка обретает ритм и звучание. Она называла это свободой.
Первый мамин инструмент был “гаво”, миниатюрный кабинетный рояль. Родным пришлось продать одну из последних фамильных картин, чтобы его купить, но не могло быть и речи о том, чтобы столь одаренное дитя играло на каких-нибудь “дровах”. Семья возлагала все надежды на эту девочку, строгую, упрямую и молчаливую, с недюжинными способностями к музыке. Поэтому когда она влюбилась в папу, а потом вышла за него замуж, бабушка с дедушкой оставили неблагодарную дочь в покое, выделив ей причитающуюся долю наследства, но навсегда закрыв для нее свое сердце.
– В этой семье, – часто повторяла мама, – либо ты бог, либо никто. Не важно, что ты получил Гран-при или с отличием окончил консерваторию. Ты обязан быть лучше всех, без вариантов. Дальше – хуже, потому что потом оказывается, что все первые ученики наступают друг другу на пятки и то, что когда-то было исключением, становится правилом. А ты обязан стать лучшим из лучших. И еще надо, чтобы тебе везло.
Что касается меня, то больше десяти минут я выдержать за пианино не могла. Даже будучи совсем маленькой и сидя у мамы на коленях, я отбивалась изо всех сил. А вот слушать могла вечера напролет. Скарлатти, Вивальди, Гендель, Рамо, Дебюсси… Хотя последнее произведение, которое я слышала в мамином исполнении, было совсем другого толка. Это был Light, “Свет” Штокхаузена. Сейчас я держу в руках именно эти страницы. Для мамы сочинение Штокхаузена было очень важным – это была метафора космоса, что-то такое, что она безуспешно пыталась мне объяснить. Прослушать его целиком я смогла лишь много лет спустя.
– Оно построено на сериях по двенадцать звуков в каждой, и каждый звук, каждая нота – это как частицы вселенной, – объясняла мама. – Какое счастье, что Штокхаузен стал музыкантом, а не писателем, иначе я бы никогда этого не узнала.
Мама никогда ничего не читала. Когда я принималась ее увещевать, она говорила:
– Жизни хватает только на одну страсть, Эмма. Ты сама поймешь когда-нибудь.
Эти ноты лежали у нее на столике в изголовье, когда в ее глазах, затуманенных болезнью, вдруг мелькнул прежний огонь: гнев, вызов. Она тихо проговорила:
– У меня больше нет сил. Девочка моя, помоги мне.
В этот последний вечер я дала маме лекарства, сказав на прощание:
– Спи спокойно, мама. До завтра.
На рассвете я встала, чтобы открыть окно. Она уже давно перестала дышать. Тогда я легла рядом с ней, уткнулась носом ей в шею и стала вдыхать ее запах, потому что больше никогда в жизни я его не почувствую и мне будет его не хватать до самой смерти.
Что было в следующие дни, я помню смутно, записей в дневнике по этому поводу никаких нет. Что мне запомнилось, так это как тяжело дышал отец. Он перестал есть, перестал пить и только буравил меня взглядом, не задавая никаких вопросов. Самое страшное в боли любимого существа – это невозможность взять его страдания на свои плечи. Страшнее нет, чем когда не можешь помочь.
Когда мамы не стало, отец протянул недолго. Он вдруг разом постарел. Когда он двигался, его суставы скрипели, как старые сучья. Говорят, из-за разбитого сердца не умирают. Может, оно и так, но мне кажется, что умирают оттого, что жить не хочется. Умирают, когда все становится безразлично.
Потом не стало и папы. Я продала дом, мебель, раздала одежду, подарила мамин рояль и уехала.
***
Декабрьский вечер между Рождеством и Новым годом. Один из самых темных, самых искристых вечеров в году. Я ждала ее в парижском кафе, где мы в былые времена часто завтракали и курили, пока из пепельницы не начинали вываливаться окурки, а еще плакали и хохотали и даже однажды – но это уж совсем давно – встречали Новый год. Я сидела и ждала. Это одно из тех мест, где назначают встречи, где те, кого все знают, не узнают никого, а те, кто знает вас, делают порой вид, что вас не заметили.
Миколь опаздывала. В этом она вся – никогда не приходит вовремя. С ней никогда не знаешь, действительно ли вы договорились о встрече или кто-то из вас что-то перепутал. У нее всегда все сложно, как будто каждый ее шаг отмечен сомнением. Не знаешь, к чему готовиться. Более того, она может позволить себе в последнюю минуту передумать и никому при этом ничего не объяснить.
Я выпила порцию виски. Пригубила вторую. Все вокруг начало потихоньку плыть, когда наконец появилась Миколь. Она принеслась, запыхавшись, почти на час позже и даже не сочла нужным извиниться. На ней был тонкий свитер, плотная нитка жемчуга на шее, черные бархатные брюки. Женщина из итальянского кино. Из фильмов Антониони – “Ночь” или “Приключение”.
Я открыла было рот, но она меня перебила:
– Ты хотела меня видеть – я пришла. Только не надо оправдываться. Ты ничего не можешь мне объяснить. Меня вообще от тебя тошнит. Я знаю, что было между тобой и Джио. Я знаю все.
– Что все?
– Прекрати. Даже не пытайся.
Я молчала.
– Мне даже в голову не могло такое прийти! И главное – ты!
Я продолжала молчать. Она не унималась:
– Ну хорошо, выкладывай. Если есть что сказать, говори. Только не надо врать.
И тут вдруг случилось то, чего я меньше всего хотела, – слова начали сами вылетать у меня изо рта, я не могла их остановить:
– И это говоришь мне ты?.. Не врать?
Она не ожидала. Я продолжала:
– Ну что ж, давай начистоту. Ты ведь этого хочешь? Мы ведь никогда не говорили о прошлом!
Ух как она на меня посмотрела! Так бы и изничтожила меня и пепел по ветру развеяла!
– Что ты такое несешь?
Тут во мне вскипела ярость, вспомнились мои страдания, мое одиночество, мои потери. Все, что я долгие годы пыталась в себе подавить, выплеснулось наружу:
– А что ты думала? Что я буду собирать крошки с твоего стола? Что мне больше ничего не нужно? Думала, так легко от меня отделаешься?
– Ты сошла с ума, Эмма. У тебя брызги изо рта. Какая гадость!
– Подумаешь, слюной брызнула! Мне и не такое приходилось терпеть. Только ты всего этого знать не хочешь.
– Ты сама во всем виновата. Только ты, и никто другой.
– Я не про Джио.
– А про что же тогда?
– Про то, что было раньше. Ты прекрасно знаешь.
– Да ты бредишь, бедняжка.
– Да, бедняжка. Несчастная идиотка, которая полагала, что жизнь удалась, потому что любимый мужчина рядом. Увы, нам на голову свалилась ты.
– Все это было сто лет назад! Ты мне уже надоела. И не думай, что я все это так оставлю… Ты за все ответишь. Хватит с меня. Я пошла.
Она встала, начала собирать свои вещи. Я тоже вскочила, обогнула стол, с силой посадила ее обратно. На ее лице, исказив черты, мелькнул страх. Проходивший мимо официант остановился, с беспокойством глянул на нас, потом пошел по своим делам. Я села и продолжала, снизив тон:
– Тебе все же придется меня выслушать.
Она процедила:
– Так и быть, раз уж ты настаиваешь. Кстати, скажи, сколько времени это длилось у вас с Рафаэлем? Даже после нашей с ним свадьбы? И даже после рождения Джио? А может, и после того, как родились близняшки… До самого того момента, когда ты наконец уехала? Так ведь? Тебе мало было того бардака, что ты устроила для нас троих, тебе Джио теперь подавай! В общем, ты хотела вляпаться в дерьмо – ты это получила.
Она захлюпала носом, достала бумажный платок, высморкалась. Рафаэль, тот всю жизнь с собой носовые платки носит. Она – нет. Миколь продолжала:
– Ты в самом деле думаешь, что я ничего не видела, ничего не замечала? Просто я ждала, что это рано или поздно кончится само, запутается настолько, что невозможно будет продолжать. В сущности, я оказалась права. Ну что, теперь ты довольна? Я могу идти?
Очень тихо, так что Миколь пришлось ко мне наклониться, я сказала:
– Нет. Мы еще не закончили.
– Сколько пафоса!
– Скажи, ты помнишь тот вечер? Разумеется, помнишь, как такое забыть?
– Какой вечер?
– Когда ты объявила, что ждешь ребенка.
– Ну и что?
– Джио родился в конце июня.
– Ну и что из этого?
– Десять месяцев спустя!
– Ах, вот оно что! Ну да, десять. Считать ты умеешь.
– Ты обманула меня, Миколь. И Рафаэля тоже. Ты нам обоим лапшу на уши вешала. “Я беременна, я беременна…” Ты лгала. Ему-то ты что рассказала? Впрочем, мужики – дурачье, не так ли? Они предпочитают не знать, как там все происходит. Тебе крупно повезло, девочка.
– Теперь все это старо как мир. Было, да прошло, Эмма. Быльем поросло.
– А, понятно, значит, тогда еще было не поздно.
– Перестань. Все позади, понимаешь? По-за-ди.
– Вот заладила “позади, позади”. Как будто время может что-то оправдать.
– Просто, так или иначе…
– Что так или иначе? Ты победила? Ты это хочешь сказать?
На этот раз я не стала ее удерживать. Она встала, ничего не ответив, прямая, будто на голове у нее была стопка книг, оделась и, не снимая с лица высокомерной полуулыбки, ушла, не удостоив меня даже взглядом.
Официант, немного обеспокоенный, спросил меня: “С вами все в порядке?” Я кивнула. В глазах у меня стояли слезы. В старых зеркалах отражались горящие люстры. Одна из последних ночей старого года.
Рафаэль тянул целую зиму, прежде чем решился мне позвонить. Мы договорились встретиться в одном из маленьких бистро Люксембургского сада, – в том, что ближе всего к улице Медичи. На этот раз опаздывала я.
Я бежала бегом. Чтобы отдышаться, остановилась около фонтана с Акидом и Галатеей. Мне всегда казалось, что в томно-податливой позе юной девы куда больше жизненной силы, чем в объятиях держащего ее на коленях мужчины. Ее рука на затылке возлюбленного легко играет локоном. Именно эта деталь доказывает, что игру ведет она, а не он. Ускользнув от взгляда циклопа Полифема, я пошла дальше, на этот раз не спеша, туда, где ждал меня Рафаэль.
На воздух были выставлены хромые, ржавые столики. За одним из них сидел Рафаэль и помешивал ложечкой кофе. На каштанах набухли молодые почки, на клумбах буйствовали крокусы. С тех пор как я вернулась в Париж – я теперь жила здесь в ожидании суда, – мне постоянно не хватало зелени и природы, не хватало до крика.
Я прислонилась к заскорузлому стволу и стала рассматривать замысловатые узоры на коре. Люксембургский сад был почти безлюден, кроме Рафаэля, за столиками не было никого. Он сидел, чуть ссутулившись и вытянув ноги, черное пальто распахнуто, под ним – темный костюм без галстука и белая рубашка с расстегнутым воротом, открывавшим шею.
Он вскинул голову, как будто почувствовал, что я недалеко. Вокруг его глаз и рта залегли морщины, но даже резкие складки удивительно ему шли. Он сидел с отсутствующим видом, погруженный в свои мысли. Время от времени водворял на лоб соскальзывающие темные очки. Кудри его по-прежнему были черны, седина посеребрила только виски. В пальцах он крутил пакетик от сахара. Потом посмотрел на часы, запахнул на груди пальто, поежился, устроился поудобней на стуле и заказал еще один кофе. Он рассеянно поглядывал по сторонам. Я была готова к тому, что он вот-вот меня заметит, и тогда мне придется подойти, внятно и членораздельно произнести какие-то слова, изобразить радость, как будто мы – старые друзья, которые просто давно не виделись.
Но что мне тогда делать с желанием взять его за руку и нырнуть вместе с ним в тишину и полумрак первого попавшегося отеля? Что мне делать с моими воспоминаниями, от которых сжимается горло, с моей бессильной яростью оттого, что я выступаю в роли покинутой? Что мне делать со всеми моими годами одиночества, со всей моей жизнью, от которой хочется втянуть голову в плечи и зажмуриться?
Мимо, подняв за собой вихрь, пронеслась бегунья с длинными голыми ногами и болтающейся косой. Рафаэль проводил ее глазами, приподнял рукав пальто и мягкий манжет рубашки и снова поглядел на часы. Ему даже в голову не могло прийти, что я вдруг вообще не явлюсь. Я сделала шаг назад, в тень, и пошла прочь.
***
Бывают моменты, от которых зависит вся жизнь. Бывают комнаты, уходя из которых утром ты закрываешь за собой дверь, чтобы никогда не вернуться. Бывают зеркала, в которых мы оставляем частицу самих себя.
В моей жизни были ночи, когда я плакала навзрыд и казалось, выплачу все глаза. Были и другие, когда наслаждение оказывалось столь сильным, что превращалось в квинтэссенцию наслаждения. Еще были ночи, как эта, когда я просто не спала, а лежала в темноте с широко раскрытыми глазами и пыталась понять. Я снова чувствовала тяжесть сидящего у меня на коленях маленького Джио. Думала о моих друзьях, об Анни, о д’Оревильи, людях необычных, ни на кого не похожих, но живущих в согласии с собой. Сестра и дядя, мое утешение, моя семья, самые близкие мне люди.
Я вспоминала маму, склоненную над своим роялем. С каждым днем я скучаю по ней все больше, и легче мне не становится. Я вспоминаю единственного мужчину, которого любила в своей жизни, но когда настал момент протянуть руку и взять его, я от него отказалась. Вспоминаю ревность, которая пронзала меня, когда Миколь кормила грудью Джио. Я так и не знаю, любили мы с ней друг друга или ненавидели, – а может, и то и другое вместе.
Судили меня в исправительном суде [8]8
Исправительный суд– так называется во Франции суд, рассматривающий дела о проступках, подлежащих, в отличие от уголовных преступлений, легкому наказанию.
[Закрыть]. Зал заседаний походил на столовую в старом загородном доме или на алтарь заброшенной церкви. На дальней стене медальон с изображением женщины со взбитыми волосами и босыми ногами, держащей в одной руке книгу, а в другой – положенный на книгу меч. Она смотрела скорее на орнамент потолка, чем на то, что происходило в зале. Два огромных полусферических светильника из молочно-матового стекла распространяли бледный свет, в котором мы все напоминали неумелых и растерянных актеров, плохо знающих свои роли. Судья произнес мое имя, я подошла к барьеру. Начало я помню:
– Вы Эмманюэль Адриансен?
– Да, но все называют меня Эммой, господин судья.
– Мадам, вы обвиняетесь…
Все остальное как-то стерлось в памяти. Я не сводила глаз с больших часов, на которых было начертано Lex, закон. Приговор я выслушала с невозмутимым спокойствием: три года тюрьмы условно с испытательным сроком. В этот момент я вспоминала, как Джио приготовил мне ванну и насыпал туда розовых лепестков, а потом сам влез за мной следом. И еще помню скомканные бумажные платки, как белые бабочки, разбросанные вокруг его кровати. И комариную сетку, которую он как-то ночью наполнил светлячками.








