355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Симонетта Греджо » Голыми руками » Текст книги (страница 4)
Голыми руками
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:55

Текст книги "Голыми руками"


Автор книги: Симонетта Греджо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

***

Мне хочется найти свою фотографию, где мне двадцать пять. Не то чтобы она была очень удачной, не в этом дело, но резкий свет и сильный морской ветер подчеркивают сдерживаемую горячность молодой женщины, которая стоит, прижав руки к телу, точно сложенные крылья. На ней шорты и верх от купальника (два хлопчатобумажных треугольника – вся ее броня); на загорелых ногах – кроссовки, коленки расцарапаны.

Мне кажется, если я увижу эту фотографию, то пойму, какой я была и что со мной происходило. Пойму, почему принимала какие-то решения, что меня так ранило и почему я возомнила себя сильной. Почему отвергала всякую помощь. Если б я нашла это фото и увидела свое тогдашнее лицо, возможно, я бы примирилась с собой той. И смогла бы простить себя теперешнюю за то, что не утешила ту, не оживила ее сердце, не починила, как старую поломанную куклу. Я могла бы рассказать ей, чему я за это время научилась. Рассказать, что сила родителей, безграничная, пока ты мал, оказывается эфемерной, когда ты особенно на нее рассчитываешь. Что детство кончается в один миг. И еще, что если хочешь кого-то удержать, нельзя разжимать руки.

Мне было двадцать пять, я была старше всех на курсе. В тот момент, когда была сделана фотография, я как раз придумала себе тему для диплома. Она звучала так: “Ветеринар и эвтаназия: домашние и сельскохозяйственные животные”. Я презирала своих сокурсников, папенькиных сыночков, за то, что, учась, они могли не работать. Что касается меня, то я дважды откладывала вступительные экзамены в Ветеринарный институт: не хватало денег, хотя родители изо всех сил меня поддерживали. Для папы это было делом чести. Сам он каждый день спозаранку отправлялся на вокзал, страшно гордясь тем, что работает машинистом. Он втайне страдал оттого, что мама отказалась от карьеры концертирующей пианистки и всю жизнь просидела дома, давая частные уроки. Он надеялся, что я возьму реванш.

Мои родители были любопытной парой: папа происходил из простой семьи и этим почти кичился; мамины корни уходили в историю обедневшего дворянского рода. Они много спорили вначале, не сходясь во взглядах, пока не нашли точку соприкосновения в некоей форме анархизма, который именовали толерантностью. На самом деле это было просто безразличие по отношению к обществу, которое они оба не принимали. Их будни были наполнены маленькими трогательными знаками внимания друг к другу, взаимной заботой и нежными взглядами. Семейная жизнь удалась, но, как бы я их ни любила, моделью для подражания они для меня стать не могли. Мама была слишком строга, в штыки воспринимала каждый промах; папа, напротив, слишком мягок. Они не оставляли меня в покое: “Ты очень мало ешь, посмотри, в чем только душа держится”, “Ты чересчур легко одета”, “Ты слишком много развлекаешься, ты много пьешь, ты слишком много куришь” – я не знала, куда от них деваться.

В мае я свалилась с жутким гриппом и долго не могла выкарабкаться. Помню, в какой-то день из последних сил доползла до родителей, забилась в бывшую свою комнату, рухнула на кровать и заснула мертвым сном под сонаты, которые потихоньку наигрывала мама. Проснулась я двенадцать часов спустя и на столике около кровати обнаружила серебряный поднос, а на нем – чашку черного кофе. Я жила в тот раз у родителей, пока не выздоровела, и даже дольше. Меня холили и лелеяли. Десять дней каникул.

Потом я сняла недорогую мансарду в районе Венсенского зоопарка, и жизнь моя изменилась. До этого я ютилась в студенческом общежитии. Непросто это было: я с трудом переносила тесное соседство однокашников, к тому же круглосуточное. Теперь достаточно было перейти через Сену, и я оказывалась в одиночестве. Моим официальным местом жительства оставался родительский дом – безликое строение, густо увитое плющом, приобретенное в конце 50-х на скромное мамино наследство. Вокруг дома был сад, шум Парижа долетал туда как будто издалека. Я любила этот дом детской любовью. Могла часами сидеть у окна в гостиной и смотреть в пустоту. Тень качающейся ветки, болтающаяся по ветру плеть плюща – мне хватало их, чтобы замереть в прострации и ощутить покой и умиротворение, освобождавшие меня на время от всех забот и от себя самой. С тех пор во мне развилась способность абстрагироваться ото всего, что меня окружает, и открываться навстречу крошечному неожиданному счастью. Возможно, именно поэтому впоследствии я никогда не впадала в уныние. В любой момент я могла погрузиться в этот отстраненный мир и услышать, как мама играет “Гольдберг-вариации”.

Дом, мой дом. Эти уютные будничные слова всегда остаются для меня воплощением старого и строгого ухоженного жилища, тысячу раз ремонтированного, стоящего на окраине города, как на берегу моря или на краю пустыни. Остров, оазис, прибежище, которое я ношу внутри себя.

Я встаю, потягиваюсь. Мои шаги глухо звучат в пустой комнате. В окно врывается наполненная жизнью ночь, несущая тонкий аромат недавно опавших листьев и терпкий запах мокрого торфа.

Снова сажусь на корточки, накрывшись пледом, точно вождь краснокожих у огня, только вместо трубки – зажженная сигарета.

Я опять вспоминаю то лето, когда мне было двадцать пять. За мной стал ухаживать длинноволосый юноша с темными глазами. Впервые я увидела его в кафе, куда он приходил вместе с группой других студентов-юристов, и они часами о чем-то спорили. Однажды он повысил голос: кто-то из друзей позволил себе насмешку, назвал его большевиком и недобитым коммунистом. Так я узнала его имя: Рафаэль.

Потом была наша первая встреча у меня в мансарде: раскаленный воздух, струи холодной воды, брызжущие из душа и сулящие немного свежести. Он подошел неожиданно, одетую втолкнул меня под струю, сам встал рядом. Дальше – долгий и нежный поцелуй, который все длился, не кончался. Я хотела высвободиться, поскользнулась. Он подхватил меня, не дал упасть. Свет померк, все окутал черный бархат. Он встал передо мной на колени, расстегнул на мне молнию, спустил джинсы до середины бедер. Я не помогала ему, не сопротивлялась. Он попросил поднять одну ногу, другую, стянул с меня мокрые штаны, бросил их в сторону. Я замерла и не двигалась. Он встал, стащил с себя джинсы и плавки. Я открыла глаза: взгляд мой упал на его воздетый пенис, опушенный черным руном, кожа вокруг была белая, выше шел загорелый живот, мокрая майка, прилипшая к груди, мокрые черные кудри, змеящиеся вокруг лица, пылающие щеки и впившийся в меня горящий взгляд. Я увидела себя его глазами: рубашка облепила грудь с четко проступившими темными бугорками, скрещенные руки заслоняют мокрые трусики – он не стал их снимать, он продолжал целовать меня, а потом взял мои ладони и положил на ту часть своего тела, которая была устремлена ко мне. Он ласкал себя моими пальцами, как будто я была лишь орудием. Я снова закрыла глаза. В этот момент он повернул меня к стенке, отодвинул тонкую ткань трусиков и вошел в меня. Щекой я прижималась к прохладной плитке. Все продолжалось так долго, что у меня начали дрожать колени. Мы опустились на дно душевой кабинки, я села на него верхом и увидела тысячи белых слепящих звезд, сыпавшихся на меня, жгущих меня. Я снова закрыла глаза, и мы дошли до конца.

На следующий день мне позвонил папа и сказал, что мама оступилась и упала. Она разбила голову. Оказывается, в последние месяцы она не раз уже теряла сознание.

Мой мир пошатнулся и начал разваливаться – сначала медленно, потом все быстрее, пока окончательно не рухнул и система моих ценностей не разлетелась вдребезги.

Подсознательная память гораздо прочнее памяти осознанной, которую можно стереть в один миг. Подсознательное живет почти до самого конца, помогая совершать привычные движения, например ездить на велосипеде, когда все остальное, вплоть до собственного имени, уже погрузилось в темноту. И если пальцы все еще помнят, как застегивать и расстегивать пуговицы, то сознание все равно гаснет, от старого страха остается смутный испуг, от боли – только слезы, причину которых найти уже невозможно. От детства остается неясная тоска по чему-то, которая может заставить вас вдруг сделать что-нибудь несуразное, например сесть на тротуар, когда вам уже за пятьдесят. А от потерь остается ощущение незащищенности, беспомощности.

Шли недели, мама все время жаловалась на слабость и на головокружения. Она говорила, что чувствует себя как на корабле во время качки. Кроме того, ее преследовали запахи: то протухшие яйца, то белые цветы, то жавель или горелая древесина. Мы водили ее по врачам, делали всякие обследования.

Все это время мама играла без остановки: Лист, Моцарт, Сати, Бах… Однажды утром она встала, надела черное концертное платье с блестками и снова села за рояль; она играла до боли в пальцах и после каждого номера вставала и раскланивалась. Папа взял отпуск. Я нашла дневную работу в кафе, кроме того, четыре вечера в неделю работала в ночном баре.

Потом – это было в тот же год, в ноябре – папа позвонил мне утром и сказал, что мама пропала. Мы искали ее двое суток. Нашли на кладбище Пер-Лашез, где она, в ночной рубашке, спала у подножия памятника Шопену. Ее доставили домой, и мы наняли сиделку. Но сиделка оказалась не нужна, потому что теперь мама спозаранку усаживалась перед инструментом, опустив голову и свесив руки, и так сидела дни напролет.

Тридцать первого декабря, перед тем как идти с Рафаэлем праздновать Новый год, я зашла ее навестить. От нее приятно и привычно пахло ландышевым мылом и кремом для рук. Чудные пепельные волосы были, как всегда, заплетены в косу и закручены в пучок, вот только пробор был не на месте. Я расплела маме косу и причесала ее как надо. Папа сидел у камина и читал газету. Он сказал, что предыдущие дни прошли благополучно. Лечение давало результаты, от новых лекарств маме становилось лучше, она снова начала улыбаться и даже смеяться. Ее смех – вот чего нам с отцом больше всего не хватало с того момента, как она заболела. Нам очень хотелось верить в счастливый исход, но в глаза друг другу мы смотреть не решались.

В такси Рафаэль сжал мое лицо ладонями и прошептал: “Я от тебя просто с ума схожу”. Присутствие шофера смущало меня, хотя он, казалось, был сосредоточен на том, как объехать пробки.

На вечеринке Рафаэль, сидя рядом, мурлыкал мне на ухо слова какой-то песни, когда в дверях возникла фигура девушки. Она держала в руках пальто и обводила присутствующих внимательным взглядом, будто кого-то искала. С десяток человек танцевали, кто-то целовался, остальные хохотали, не выпуская из рук бокалы. Взгляд девушки остановился на Рафаэле. Я увидела, как он изменился в лице, отстранился от меня, взял свой бокал и встал с места. В ушах у меня зашумело – этот звук был похож на треск шелка, который вспарывают острием клинка.

Очень хочу найти ту старую фотографию – ее сделал Рафаэль во время каникул. По вечерам, когда пляж пустел, мы с ним валялись на теплом песке и рассказывали друг другу свою жизнь. Он мог часами говорить о своих мечтах и планах. А я могла часами его слушать. Ночью мы купались, потом снова целовались, и где-то нас ждала прохладная свежая постель. Случалась, я кричала от наслаждения, тогда он зажимал мне рот ладонью, склонялся надо мной, умолял успокоиться, как будто я кричала от боли, баюкал, пока я не приходила в себя. И только когда я окончательно успокаивалась, он снова принимался меня целовать, жестокий и ласковый одновременно, страстный и вместе с тем рассудительный. Если бы не эта ловкость в делах любовных, может, я и простила бы ему, что он меня бросил. Не обладай он этим талантом, я бы легко его забыла.

Может, это фото до сих пор валяется где-нибудь среди моего хлама, а может, кануло в небытие во время бесчисленных переездов. Может, я найду его однажды на дне какой-нибудь коробки или в страницах книжки, но мне именно сейчас не терпится его увидеть и вернуться на мгновение в тело этой девушки, такое гладкое и ладное, и снова ощутить в себе ее слепую отвагу, нетронутость несчастьем и злом. Ее бесстрашие, дерзость, доверие к судьбе.

Я должна объяснить этой девочке, что если любишь, то за свою любовь надо бороться, ее надо защищать от нее же самой и от других. Что мужчины – трусы, хлюпики и идиоты. Что они пойдут за той, которая сильнее, и если даже поймут, что ошиблись, слабость и самолюбие не позволят им вернуться.

Больше всего мне хотелось бы увидеть глаза этой девочки. Ее упрямый, горящий взгляд. Обжигающий жар этих глаз, напоминающий спичку, сгорающую в черном стекле.

***

Комната по-прежнему погружена во мрак. Темный призрак кошки скребется в дверь, просит, чтобы впустили. Я открываю, призрак входит, прыгает на кровать, начинает урчать. Я тянусь за новой сигаретой, но пачка пуста. Надо идти вниз за другой пачкой, снова варить кофе, бросить еще льда в мой согревшийся стакан с виски. Но я не двигаюсь, я сижу в кресле у кровати, завернувшись в плед, и вспоминаю все, что было, и ночь никак не кончается.

Наутро после возвращения Джио у нас не было времени ни поговорить, ни обсудить что-либо. На рассвете меня срочно вызвали на конный завод в пятидесяти километрах от дома: их штатный ветеринар был в отпуске. Десять минут спустя мы уже сидели в машине. Между нами стоял термос с кофе, в руках у меня был апельсин. Переключая передачи, я вгрызалась в его мякоть, по подбородку и рукам тек сок, руль стал весь липкий, но это был мой обычный утренний ритуал – кофе, на ходу съедаемый апельсин; я за рулем, светает, первый луч вот-вот пробьется сквозь ветровое стекло, и над полями поднимется пар.

Джио молчал, это было спокойное молчание, не подразумевавшее никаких вопросов. Как будто все заранее обговорено и решено, а остальное не имеет значения. После четырехдневной передышки я чувствовала себя окрепшей. Все остальное, разумеется, могло и подождать.

К счастью, ветеринар я хороший. Я жалею животных и при этом тверда, я осторожна, но не боязлива. К быкам я подхожу с безоглядной беспечностью, с лошадьми, правда, не столь самоуверенна. Даже рядом с крошечным пони я чувствую себя неловкой неумехой. Лошади непредсказуемы, на мой взгляд. Они мгновенно чувствуют мою робость и пользуются этим. Однажды какой-то жеребец-производитель зажал меня в угол своего стойла и так наподдал мордой, что я едва не потеряла сознание. Искры из глаз – это вовсе не идиома, это реальность. А потом, как ни в чем не бывало, он подставил мне шею, прядая навостренными ушами, подрагивая кожей и кося темным, как вода в колодце, блестящим глазом. Я не могла удержаться, чтобы не погладить его ноздри.

Это соединение красоты, непредсказуемости и угрозы всегда было для меня воплощением опасности.

Когда мы приехали на завод, нас встретили два конюха. Они повели нас мимо каких-то строений. Навстречу неслось ржание элитных лошадей. На денниках можно было прочесть их имена: Нежная Ночь, Сорри Энджел, Лунный Свет, Роза Марена.

Вскоре мы добрались до аккуратного, просторного денника, где лежала больная кобыла. Глаза ее слезились, бока раздувались и опадали. Рядом с ней на табурете сидела молодая женщина, которая меня и вызвала. Волосы у нее были растрепаны, одежда измята, руки дрожали. Должно быть, она не спала всю ночь и много плакала: красные глаза были обведены темными кругами, на бледных щеках остались серые разводы.

– Ее зовут Билавд, – только и сказала она.

Я внимательно осмотрела кобылу и не нашла ничего, кроме сильной изношенности организма – она просто была очень стара. Молодая женщина следила за моими движениями не мигая. Я закончила осмотр и опустила глаза. Женщина коснулась моего плеча маленькой грязной рукой, приглашая меня подняться, потом заглянула мне в глаза и спросила:

– Все кончено, да?

Ее фраза прозвучала не как вопрос, а как утверждение. Я кивнула в ответ. Тогда она встала перед дрожащей кобылой на колени, припала головой к ее шее, и светлые волосы смешались с седой гривой лошади. Меж тем я стала готовить шприц и сильную дозу барбитурата. Все это время Джио стоял не двигаясь в углу конюшни и наблюдал за происходящим. Теперь он подошел, взял женщину под локоть, помог ей подняться и увел на улицу.

Эвтаназия – вещь нелегкая. Сколько бы ты это ни делал, все равно никогда не привыкнешь. Ты расписываешься в своей беспомощности, в невозможности помочь и пресекаешь в себе реакцию сострадания. Смерть сосредоточена в твоих пальцах, ты не пускаешь ее выше. Просто надо, чтобы кто-то это сделал. Вот ты и делаешь.

Некоторые ветеринары используют для этого пистолет, в особенности когда речь идет о лошадях. Это жесткое средство, хотя и быстрое. Я предпочитаю средства мягкие. В смертоносный раствор я добавляю снотворные и транквилизаторы, включающие опиум, которые воздействуют на центральную нервную систему и подавляют боль, а еще препараты, содержащие морфий и вызывающие приятные галлюцинации. Смерть – очень важный момент в жизни живого существа… Потом последовали страшные пять минут – ледяное одиночество полубога, вершителя судеб, в руках которого и жизнь и смерть. Мир, в который привел меня д’Оревильи и в котором нет права ни на сомнения, ни на заминку.

Когда ржание, хрипы и биение копыт прекратились, вернулась хозяйка лошади. Она присела на корточки и принялась гладить неожиданно длинное, бездвижное тело. Она ничего мне не сказала и даже не подняла головы, когда я выходила. Я думаю, ей не было тридцати. На пару лет старше своей кобылы. Вместе с Билавд ушли в прошлое ее детство и юность.

Выйдя на улицу, я зажмурилась от солнца. Хозяин завода и Джио ждали моего возвращения. Я не стала останавливаться, только сказала, что счет пришлю по почте. Не могу брать деньги, когда убиваю.

Мы шли к тому месту, где я оставила машину. Вдруг Джио бросился назад: он увидел в загоне жеребят, приплод этого года. Их гривы сияли в лучах солнца, когда они трясли ими, нюхая пучок клевера, протянутый Джио.

Потом Джио вернулся и спросил, сколько может стоить такой жеребенок. Я назвала ему приблизительную цену и добавила, что спаривание удачного производителя может равняться иногда моему двухгодичному заработку.

– Ого! – ахнул тот. – Это за пять-то минут физических упражнений! – И громко засмеялся.

Вернувшись в “Лувьер”, я позвонила его родителям. Трубку взяла Миколь. Голос у нее был приглушенный, как будто сквозь дымку. Я хорошо знала этот голос – он мог быть горячим, нежным, гневным. Я много лет его не слышала, но теперь было ощущение, что мы продолжаем начатый когда-то разговор. Ни затруднения, ни смущения – слова рождались сами собой, наполненные давно знакомым смыслом, звучали обычные шутки, коротко прерываемые серебристым смешком, который вдруг возникал и так же неожиданно обрывался. Эскападу своего сына она восприняла с деланой легкостью – ничего страшного, подростковые выходки, обычная история – так, во всяком случае, она говорила. Рафаэль отреагировал куда менее спокойно, он был удивлен, даже обижен, потому что считал, что у него с сыном доверительные отношения: как же это могло случиться, что тот ему ничего не сказал? Миколь поблагодарила меня за любезность, за то, что я пригласила ее сына к себе на летние каникулы. От самоуверенности этого мальчишки я просто остолбенела, но Миколь я ничего не сказала – ну что ж, так тому и быть.

***

Ночь все тянется и, кажется, никогда не кончится. Паркет вздыхает у меня под ногами. Небо по оттенку напоминает глаза новорожденного, когда еще непонятно, какого цвета они будут. Время раскрыть ставни еще не настало.

Когда мне было тринадцать, мы поехали с мамой в горы. Жили мы в пансионе с балконами, тонувшими в цветах герани, и со ставнями, в которых были прорезаны сердечки. Для меня это был дом Белоснежки. Кормили нас диковинными блюдами, например омлетом с вареньем или супом из хлеба и диких овощей, и еще ягодными пирогами. Окно нашей комнаты смотрело на горы. Мама каждый день играла на расстроенном пианино пансиона, вздыхая по своему домашнему инструменту, который, впрочем, она тоже всегда ругала. Вечером она укладывала меня спать и, когда думала, что я заснула, долго гладила по голове.

Я в энный раз перечитывала “Снегурочку” и “Зов предков” Джека Лондона, мои любимые книжки той поры.

Однажды, выйдя ни свет ни заря, мы с мамой отправились в горы, к леднику. Небо было еще совсем темным, но день обещал быть безоблачным и ясным. Вещей мы с собой взяли немного, лишь небольшой рюкзак, а в нем – два свитера, два яблока, кусок сыра да термос с кофе, приправленным капелькой виноградной водки. Воду мы тащить не стали, потому что почти по всему пути били ключи, и только верхняя часть тропы шла по голому и крутому склону. Мы пустились в дорогу бодрым шагом, какое-то время спустя остановились перекусить и тут же снова двинулись дальше, потому что небо стало стремительно затягиваться облаками, хотя было по-прежнему тепло. Мама меня поддразнивала: я едва за ней поспевала. А она шла вперед ритмичным, уверенным шагом заправского альпиниста. Вскоре мох и сосны сменились острыми голыми скалами, поросшими приземистым высокогорным кустарником, усеянным мелкими ярко-белыми цветочками. Мы лихо взобрались на перевал, седловина представляла собой узкую полоску мелких камушков. По обе стороны разверзались пропасти. Один склон был покрыт круглыми сыпучими камнями, другой необыкновенно красив и опасен, его укрывал похожий на детское одеяло пушистый снег. Мама велела не смотреть вниз.

Когда до ледника оставалось не более получаса, небо заволокло низкими тучами и воздух мгновенно сделался ледяным. Мы натянули свитера и продолжали путь. О том, чтобы вернуться, не могло быть и речи: ведь мы еще не дошли до цели. Облака меж тем сгрудились у нас над головой. Они висели так низко, были такими страшными, в них скопилось столько электричества, что у меня захватило дух, но я ничего не сказала маме. Она уверенно шагала вперед, как будто у нее не было другой цели, кроме как поскорей оказаться в эпицентре бури.

И буря разразилась. Над нашими головами словно лопнул небосвод. В считаные секунды мы промокли до нитки. Мама остановилась. Глаза у нее неожиданно потемнели – я никогда раньше не видела ее такой. Она не могла оторвать взгляд от стремительного потока, несущего камни, – потока, который еще недавно был тропой. Сделала мне знак: быстро в сторону! Не проронив ни звука, мы опрометью бросились вниз, по целине, через луга, по мокрой скользкой траве. Мы не только вымокли, но и все извалялись в грязи. Башмаки скользили по осыпям, по подвижному, живому склону, мы не позволяли себе даже перевести дух: скорей вниз! Но худшее ждало нас впереди.

Вокруг, как снаряды, начали разрываться молнии. Мама схватила меня за руку. Мы прибавили ходу и каким-то чудом с грехом пополам добежали до одинокого сарая. В нем было сухо. Сарай был наполнен сеном и соломой. Мама велела мне раздеться и принялась растирать сухой травой. Потом она растерла себе тоже руки и ноги, мы оделись и стали ждать, когда гроза стихнет, по очереди отхлебывая горячий крепкий кофе. Сахар и градусы вернули нас к жизни. Я быстро опьянела, а у мамы вокруг рта залегла необычная складка. Я спросила, почему она там, наверху, взяла меня за руку – ведь мы все равно обе спотыкались и падали.

Мама сказала: если бы в одну из нас попала молния, мы бы погибли вместе. Шесть лет постепенного, неизбежного, ежедневного спуска в преисподнюю. Ступень за ступенью по лестнице, ведущей вниз. Шесть лет меня не покидало чувство вины за каждую минуту, что я проводила не рядом с ней. Шесть лет она таяла у нас на глазах, уменьшалась, усыхала, как будто стремилась оставить после себя одни кости.

Прекрасные мамины руки. Ее нежные, все видящие и все понимающие глаза. Изящные ножки с высоким подъемом. Ее грация, ее ласковые слова. Привычка гладить меня по волосам. То, как она бесшумно открывала дверь моей комнаты, чтобы поставить на столик у кровати чашку кофе. Ее молчание, куда более умное и красноречивое, чем любые слова. Ее самоотверженная любовь к отцу. Ее нежная и золотистая, как персик, кожа. Ее запах – запах чистоты. Ее глубокое контральто. Все это, исчезавшее вместе с ней, с ее сознанием. Строгая красота ее существования, ее самодисциплина, часы, посвященные темперированному клавиру, ее страсть к барокко, ее необыкновенное туше – черное солнце и зеленая струящаяся вода.

Я помню кассету, которую она записала мне в подарок к шестнадцатилетию – итальянские концерты Баха. Она играла их с закрытыми глазами, руки ее летали над клавишами, как золотые стрекозы в лучах света, шея была склонена, губы приоткрыты – она дышала музыкой. Из-под ее пальцев сыпались каскады дивных звуков, рождались радость и печаль, тоска и надежда, чистое, незамутненное счастье. Она принадлежала к тому разряду людей, которые отдают себя единожды, раз и навсегда, и, дав слово, никогда от него не отступают. Своего рода мадам де Турвель [6]6
  Мадам де Турвель– персонаж романа Шодерло де Лакло “Опасные связи” (1782).


[Закрыть]
, которой легче умереть, чем сойти с выбранного пути. Упрямая, цельная, несгибаемая натура.

Я часто спрашивала себя, откуда в ней эта мудрость, это внутреннее знание того, как надо, эта спокойная уверенность, умение в нужный момент принять нужное решение и никогда не мучиться потом сомнениями, никогда не жалеть о том, что сделано.

Да, людские законы несовершенны, но не так несправедливы, как другие, высшие законы, которые нами всеми правят, но понять и принять которые невозможно. Хочется думать, что хотя я многое потеряла с годами, но все же кое-что приобрела, – да только, боюсь, это не так. Потери и приобретения неравнозначны, равновесия нет, а к Господу Богу с претензиями не ходят.

В какой именно момент начинается умирание? Мама жила музыкой и ради музыки. Однажды она положила руки на клавиши, но играть не смогла, а осталась сидеть, будто в прострации, и на клавиатуру закапали слезы. Потом она подняла голову и посмотрела мне в глаза. Взгляд ее был прозрачным и чистым – таким, как в далекие времена. Она попросила меня подойти. Я присела около нее на корточки, чтобы заглянуть ей в лицо. Она взяла мои руки и попросила выслушать ее, от начала до конца, не прерывая.

В юности, бывает, загадываешь наперед: кажется, это так просто – умереть, едва только появятся первые признаки распада. Это настолько само собой разумеется, что живешь взахлеб и ни о чем не думаешь.

А признаки старения – от них отмахиваешься. Первый седой волос? – вырвать! Плечо заныло и не проходит? – давний ушиб! А когда говоришь себе наконец, что больше не можешь, – куда девается жизнь? Кто и в какой момент и по какому праву может принять решение?

В наши дни в Голландии и в Бельгии продаются такие коробочки, на бонбоньерки похожи, в них – средство, чтобы красиво уйти из жизни. Стоят эти коробочки недорого, и ваш личный врач может без труда раздобыть вам такую. Эпикур учил не бояться смерти, он говорил: “Когда она пришла, тебя уже нет, а коли ты есть, это значит, что нет ее”. Уйти из жизни до того, как сам себе опостылеешь, – вот, на мой взгляд, самое ответственное из всех возможных решений.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю