Текст книги "Голыми руками"
Автор книги: Симонетта Греджо
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
***
На колокольне пробило два. Несколько секунд спустя издалека ответила другая колокольня. В зеркале отражается женщина с длинными, собранными в узел волосами, большая медная кровать, смятая постель, серые занавески на окне, за ними – чернота. Сон не идет. Наверно, с какого-то возраста время начинает давить вдвое сильнее, а у ночей включается обратный отсчет. Смотрю на себя в зеркале – размытое отражение той, кем я теперь стала. И снова думаю о нас троих – Рафаэле, Миколь и о себе самой. Все произошло как-то очень быстро. А я-то думала, что времени впереди хоть отбавляй.
Вспоминаю, каким стал Джио: нетерпение в глазах, нетерпение и доверчивость.
Его приезд положил конец долгому периоду спокойствия, длившемуся много лет. Я жаждала справедливости, была равнодушна к власти, мало заботилась о деньгах, свободу предпочитала любви, в красоте и природе искала утешения – и, потеряв все, приобрела знание кое-каких надежных истин – иных, чем та, которую называют Истиной с большой буквы, ради которой убивают и идут на смерть. Моя жизнь была похожа на меня самое. Я жила в ладу с собой и думала, что так теперь будет всегда. Я не знала того, что знаю теперь. А если б и знала, что бы это изменило?
После нашего разговора на мостике я вернулась в кухню мыть посуду, а Джио пошел спать. Лампочка над раковиной образовывала вокруг светящуюся полусферу, остальная часть кухни тонула в темноте. Сунув руки в мыльную воду, я осознала, что мною владеют противоречивые чувства: мне было очень тревожно и вместе с тем как-то весело. Со двора доносились крики ночных птиц, изредка где-то что-то шевелилось – то домашняя мышь прошмыгнет, то полевка в траве прошуршит. В кухне было тепло, стопкой стояли вымытые тарелки, стекали перевернутые стаканы. Я вышла на крыльцо и села на ступеньках покурить. Днем мне некогда, руки вечно в грязи, в соломе, в крови, ну и так далее, зато по вечерам или ночью наверстываю упущенное. Выкурив несколько сигарет, я вернулась в дом. Несмотря на усталость, уходить не хотелось, и все те же странные чувства боролись во мне: досада, тревога и какая-то странная веселость.
У комнаты Джио я остановилась: он заснул, оставив дверь открытой, свалив свои вещи на пол около кровати. Я колебалась лишь мгновение. Тысячу раз в кино я видела эту сцену, только на моем месте обычно бывают мужчины – они тихо входят в комнату спящей девушки и смотрят на нее.
Заложив одну руку за голову, другую вытянув вдоль тела, Джио раскинулся, голый, поперек кровати. Скомканное одеяло лежало рядом, подушка валялась на полу. На лице, склоненном к плечу, вырисовывался гребень орлиного, с горбинкой, носа – как у отца, – из тени выступал овал еще ни разу не бритой щеки, бархатистой и одновременно шероховатой, как наждачная бумага. Приоткрытые губы, пухлые и причудливо изогнутые, были в точности как у матери. На белизне простыни вырисовывались две длинные ноги, раскинутые в разные стороны, – прямые и крепкие ноги подростка, обожающего лыжи, бег и футбол. На икрах и лодыжках угадывалась первая поросль, в то время как остальное тело, без единого волоска, еще сохраняло трогательную бесполость. Длинные ступни свешивались над полом. У Джио были правильные черты, без асимметрии, которая отличала Рафаэля и делала его похожим на фавна, белая кожа Миколь и ее же карие глаза. И все же особое очарование хрупкого равновесия между детством и взрослостью принадлежало только этому мальчику. Как будто почувствовав мой взгляд, он, не просыпаясь, ухватил край одеяла, натянул его на себя и повернулся на бок, ко мне спиной.
Я никогда не была святой – ни сейчас, ни тогда. Моя личная жизнь в силу обстоятельств постоянством и регулярностью не отличалась, она тяготела то к распущенности, то к аскезе. Но даже если мой образ жизни давал мне физическую и моральную свободу, для женщин непривычную, то упрекать себя мне было, собственно говоря, не в чем. Кроме того, моя точка зрения на эту сферу была и остается нетрадиционной: я полагаю, что если бы женщины, чтобы рожать детей, должны были, как мужчины, испытывать оргазм, мир был бы не так густо населен. В моем самодостаточном одиночестве если мне чего и не хватало, так это прикосновения мужских рук – хотя, впрочем, не так уж часто это случалось.
Будь у меня возможность, я, пожалуй, удовлетворилась бы платными сексуальными услугами, но коль скоро ничего подобного не было и в помине, я выходила из положения как могла. До тридцати лет мне нравился секс, потому что я любила мужчин. Потом все стало наоборот: я терпела мужчин, потому что обнаружила, что люблю секс. Несколько месяцев кряду я могла жить, не думая об этом, затем на меня нападал сексуальный голод; я устраивала себе выходные и уезжала в какой-нибудь городок, где никто меня не знал. Там я ходила по сомнительным барам, пила вино и ждала, что будет. Спокойствие я обретала, проведя “нелегальную” ночь в объятиях случайного любовника. Сомнительное у меня было утешение: закрыв глаза, я всегда произносила одно и то же мужское имя.
Затем я старалась поскорее стереть все из памяти. Пару раз о моих загулах узнали в моих краях, но слухи быстро иссякли за недостатком подтверждений. Мне казалось, что фермеры и скотоводы ценят то, что действительно важно: мою добросовестность в работе. Я мчалась к ним по первому зову, у меня не было ни мужа, ни детей, чтобы отвлекать меня от врачевания животных. Больше десяти лет я работала без отпуска и даже по воскресеньям не брала выходных. Остальное их не касалось – так я думала.
Но и в этом мне суждено было разочароваться.
***
В суде мне задали вопрос, на который я не смогла ответить. Меня спросили, как, по моему мнению, – Джио ребенок или нет. Я молчала, не зная, что сказать. Если бы меня спросили сегодня, я бы ответила “да”. Да, это еще ребенок, но он уже мужчина, и даже немного старик – так иногда случается, что люди стариками рождаются и стариками умирают. Или не перестают быть детьми. Это, как правило, очень цельные натуры. Вот, к примеру, д’Оревильи, мой учитель. Или моя бабушка по отцовской линии – она умерла, упав с дерева, когда воровала у соседей абрикосы. Ей шел восемьдесят второй год.
– Я завтрак приготовил! С этими… как их… с тостами…. Только они в тостере малость того… перестояли.
Джио был свежий, после душа, в красных пижамных штанах – шелковых, но с обтрепанными штанинами – на голое тело и с кухонной лопаткой в руке. На столе стояли сковорода с жареным беконом, чайник и корзинка с подгорелыми тостами.
– Ну что, малыш? Как спалось?
– Дрых как сурок. Какая у нас на сегодня программа?
Я толкнула входную дверь, ничего не ответив. Я не пью по утрам чай, не ем тостов. Я выпиваю две чашки черного кофе, читая старую газету. И все это делаю молча.
Джио включил радио и стал пить чай с горелыми тостами. Я не слышала, как он подошел. Обернувшись, я столкнулась с ним. Он удержал меня за руку:
– Я не “малыш”, Эмма. Меня зовут Джованни.
Мы стояли так близко, что черт его было не различить. В уголке рта у него прилипла крошка. Мне хотелось ее стряхнуть, но я удержалась и высвободила руку:
– У тебя пальцы липкие. Теперь все будет в меду.
– Как же есть мед, не перемазавшись?
Я смотрела на него, пока он мыл руки. Спина худая, волосы разделены прямым пробором, во впадине под затылком черная звезда, на пояснице пушок. Он вышел из кухни и вернулся с посудой, поставил ее в раковину и включил воду, открыв кран на полную. Повсюду полетели брызги.
Я уменьшила струю:
– Тебе не нужно так много воды. Она тут дорого стоит.
Он тряхнул головой и пробурчал:
– Старая зануда.
Я пошла к себе наверх, унося чашку кофе.
В то утро я еще не пришла в себя после короткого беспокойного сна и некоторое время лежала в постели, слушая, как шумит ветер в листве и плещется вода в речке. Летом по шумам я легко узнаю, который час. В четыре еще темно и тихо. В пять начинают подавать голос первые птицы. Потом – взрыв птичьих трелей. Окно было открыто, свет проникал сквозь занавески, едва колышимые потоком воздуха. Мне было больно глотать, саднило горло. Под душем закружилась голова. Меня знобило. Медленные, почти приятные судороги пробегали по позвоночнику. И без градусника было понятно, что температура ползет вверх.
Когда я снова спустилась в кухню, Джио все еще ходил полуголый и расставлял по местам посуду. Я позвала его, он подошел с виноватым видом. Я вдруг забыла на мгновение, что собиралась сказать, и спросила, когда это он успел так вырасти. Сразу или постепенно?
– Шестнадцать сантиметров за один прошлый год, – с гордостью заявил он.
Я продолжала удерживать его рядом с собой и в замешательстве пыталась вспомнить, что хотела сказать. Наконец я вспомнила и открыла было рот, но он меня перебил:
– Понятно, мне пора сматываться. Ты меня выгоняешь?
Отводя глаза в сторону, я кивнула. Он изобразил протяжный театральный вздох и сказал, что ему надо позвонить домой. Я ответила, что он знает, где телефон. Он осторожно высвободился и, не глядя на меня и не оборачиваясь, пошел звонить.
***
Свою профессию я выбрала в знак протеста. Совершенно не переношу вида страданий, особенно если это касается беспомощных существ. Решив стать ветеринаром, я ничего еще не знала ни о себе, ни о мире, но инстинкты, вернее, предчувствия, в этом возрасте могут быть удивительно точными. К десятилетию папа подарил мне большую черепаху. Ее голова как у старой облысевшей дамы, выпученные, с косым разрезом глаза и добродушно-дьявольская ухмылка приводили меня в восторг. Я садилась перед ней на корточки и наблюдала, как она жует свой салатный лист. Я знала, в каких тенистых уголках она любит прятаться, замирая, глядя в одну точку, как будто прислушиваясь к звукам из другого мира. Однажды, когда у нас шли строительные работы, черепаха увязла в свежезалитом бетоне. Вытянув шею, она долго и отчаянно барахталась в быстро затвердевающей массе. Следы агонии застыли в бетоне концентрическими кругами. Я пришла слишком поздно. Не зная, чем ей помочь, я просто свернулась клубочком на крыльце и даже не стала никого звать на помощь – знала, что это бесполезно. Зато с детской горячностью и непреклонностью раз и навсегда решила посвятить свою жизнь животным.
Всем, что я знаю и умею в своей профессии, я обязана Том а д’Оревильи – я имею в виду не сами знания, но как их применять на практике. Он научил меня не доверять тому, в чем я уверена, и всякий раз пересматривать вещи, в которых давно перестала сомневаться. Не поддаваться настроениям, что, мол, “раньше лучше было”, признать, что санитарное положение в мире улучшилось и что наличие огромного количества фармацевтических фабрик – и ведь все прибыльные! – ведет к равенству. Благодаря ему я поняла, что все меняется, все пребывает в развитии. Надо просто научиться ждать.
Согласно его теории, наша с ним работа опиралась на четыре основополагающих принципа: знать – уметь – делать – объяснять.
***
Понтарлье, вечер, ноябрь. Ежась под пронизывающим до костей ветром, я чувствовала себя одинокой, потерянной, нелепой. На перроне остался только старик, он глядел на меня, крутя кончики длинных усов. Это был месье д’Оревильи. Он долго молча изучал меня, и недоумение его росло. Я почти слышала его мысли: “И на что она мне, черт побери? Вобла какая-то, кожа да кости”.
Мы обменялись рукопожатием, понуро глядя друг на друга. Его рука была сухая и узловатая. Мне хотелось спросить, не родственник ли он автора “Дьявольских ликов” [3]3
Имеется в виду французский писатель-романтик Ж.А. Барбе д’Оревильи (1808–1889).
[Закрыть], но я не могла вспомнить, действительно ли писателя так звали или это псевдоним. Мы молча двинулись к его машине. Я тащила свой чемодан и дорожную сумку, он теребил пожелтевшие концы усов. Меня трясло так, что зуб на зуб не попадал. Атмосфера была мрачнее некуда. И холод собачий.
Это было только начало.
В декабре на моих глазах убило человека. В тот день была метель: ветер достигал неслыханной силы, срывал одежду, беспощадно впивался в тело. На краю дороги, ведущей к хлеву, укрывшись под сосной, нас ждал фермер. Вдруг ледяной шквал тряхнул дерево, и вся лавина снега рухнула с веток на человека, засыпав его с головой. Когда мы с учителем его откопали, он был уже мертвый: ему проломило череп.
А весной я увидела двух окоченевших серн. Они висели на елке на высоте двух метров у меня над головой, как будто привязанные к сучьям. Сколько я ни крутилась вокруг, я не могла понять, как они туда попали. Учитель объяснил, что эти животные любят глодать кору, становясь на задние ноги, чтобы дотянуться мордой как можно выше. Ветки ели, опущенные под тяжестью снега, неожиданно поднялись, увлекая за собой серн. Потом снег растаял, а серны так и остались висеть где-то наверху.
Зимние месяцы были суровыми, таких холодов я в жизни не видывала. Приходилось накручивать на себя всю одежду, какая есть. В коровнике я истекала потом, а на улице дрожала от холода. Весной же на наш унылый городок и окрестные горы, черные, неприступные и прекрасные, обрушились косые ливни.
Пока я училась, Тома д’Оревильи не отходил от меня ни на шаг. Я с головой окунулась в работу, она отнимала у меня все силы. Вскоре я страстно привязалась к моему наставнику. Это был врач старой закалки, нутром чувствующий, где у бессловесного животного гнездится боль. Он умел понимать живых тварей; из всех стонов и криков умел вычленить именно тот, что подсказывал безошибочный диагноз. Чужая боль вызывала у него мгновенное сострадание, он был участлив к мукам своих подопечных. Несмотря на ласковые руки и добрые глаза, когда требовалось, д’Оревильи умел без колебаний и дрожи оборвать жизнь – так поступал бы Ангел Смерти, если бы Бог существовал и питал к нам хоть немного жалости. Я сопровождала учителя повсюду, больше учась на его примере, чем с его слов. Я привыкла превозмогать усталость, не обращать внимания на погоду, а главное – я научилась слушать. В этом мире, где все кричат, уже никто никого не слушает. Это был первый урок д’Оревильи. Уметь выделить из гула один-единственный голос и прислушаться к тому, что он говорит. Он не уточнял, что надо делать дальше, но я с легкостью понимала его скупые объяснения. Я и сама от природы не болтлива, так что мы были под стать друг другу – учитель и ученица.
Зима пролетела быстро. Мыслями я нечасто возвращалась к моей предыдущей жизни. Когда вдруг вспоминались Рафаэль, Миколь, Джио и малышки, я гнала эти воспоминания. Только на дни рождения и на Рождество посылала коротенькие открытки. Я никому не оставила ни адреса, ни телефона, чтобы ничто не связывало меня с прошлым. Для меня было облегчением жить среди людей, которые меня не знали и которым я не давала повода сблизиться со мной. Мне даже стало казаться, что я совершенно выздоровела, сбросила с себя бремя унижений и собственной ничтожности, залечила раны последних лет. В тридцать два года еще не поздно начать все с начала. Мне доставлял удовольствие мой новый статус, не менее значительный, чем статус доктора, потому что здесь, в горах, животные не менее важны, чем люди, иногда даже важнее. Я училась. Кроме того, я снова начала вести дневник, к чему подтолкнул меня д’Оревильи. Его собственные записки были полной противоположностью его наружности: аккуратные, изящные страницы, исписанные четким почерком с наклоном вправо, – такое благородство письма было сродни военным донесениям былых времен.
Сначала, рассказывал учитель, он записывал только события дня, потом как-то незаметно соскользнул к размышлениям о мире, людях, о жизни вообще. Одно время он даже думал опубликовать свои тетрадки под названием “Записки сельского ветеринара”, но потом отказался от этой идеи, потому что никто, кроме него, не в состоянии в них разобраться. Так, во всяком случае, выходило по его рассказам. Я же заметила, что сквозь его размышления проскальзывает слишком много деталей личного порядка и горечь, которую я, может быть ошибочно, объясняла себе несчастной любовью.
Как и д’Оревильи, я постоянно носила в сумке дневник и сборник стихов или роман. Они помогали мне коротать время, когда долгими ночами я дежурила в каком-нибудь коровнике, овчарне или конюшне. Нам с ним нравились одни и те же поэты – Верлен, Рембо, Аполлинер и классики, которых учитель знал наизусть. Но были среди них и Рене Шар, и Элюар, и Рильке. Д’Оревильи шутливо пожурил меня, когда я призналась в любви к Джеку Лондону, хотя при этом разделял мое пристрастие к “Уолдену” Генри Дэвида Торо. Мы даже читали друг другу вслух целые страницы.
Однажды, когда я сидела за рулем его пикапа (учитель отдал мне ключи в первый же день с таким видом, будто гору с плеч свалил) и мы по булыжникам, по скользкому гравию и крутым горным виражам катили к черту на рога, в какое-то неведомое захолустье, где нас ждали триста голов скота и пятьдесят человеческих душ, мой наставник поинтересовался, как так вышло, что я, в моем уже не самом юном возрасте, прохожу первую в своей жизни практику. Я уклонилась от ответа. Учитель вернулся к этой теме окольным путем.
– Знаешь, Эмма, когда я начинал, – сказал он, – в этой профессии было не больше четырех десятков женщин. А домашних животных было серединка на половинку – вернее, нет, три четверти сельских животных на четверть домашних, городских. После войны кошек-собак как-то не жаловали. Заводили только полезных – коров, лошадей, овец, кур… Вообще, когда мы учились, мы проходили более шестидесяти разных видов подковки. Теперь все это бесконечно устарело. Потом, в шестидесятые годы, из шести тысяч ветеринаров на страну вдруг откуда-то набралось восемьдесят женщин. Собственно, это было что-то вроде процентной нормы… Кстати, знаешь, что в мое время говорили про тех, кто заваливал экзамен?
– Да, по-моему, это такая вечная шутка… Не станут ветеринарами – станут врачами, не пропадут. Верно?
– Ну да… Что касается женщин, то их число вдруг скакнуло вверх. В восемьдесят четвертом их стало уже двести десять. А знаешь, куда они потом все подевались?
– ..?
– Замуж все повыходили. В основном за ветеринаров.
– Серьезно? И сколько же?
– Сто сорок пять.
– Что вы хотите этим сказать?
– Что женщина сама себе враг.
Тем временем мы почти приехали. Я надеялась, что на этом он остановится, но он продолжал:
– Почему у тебя до сих пор нет своего кабинета, своей практики? Что у тебя произошло? Откуда ты взялась? Почему в твоем возрасте ты торчишь со мной?
– Действительно, почему?
Я прибегла к своей обычной уловке – стала закалывать волосы и уклонилась от ответа. Потом сказала:
– А что, собственно, плохого в том, чтобы выйти за ветеринара?
– Что же ты сама не вышла?
– Ну, потому что ни один из этих желторотых птенцов не мог сравниться с вами в плане мужского обаяния, дорогой шеф, – отшутилась я. И, перейдя на серьезный тон, добавила: – Знаете, что я на самом деле по этому поводу думаю? Мне кажется, что женщин, отказывающихся от самостоятельной карьеры ради того, чтобы быть ассистенткой или медсестрой у собственного мужа, становится все меньше. Когда-то, наверно, это было принято, но теперь уже нет. Столько вкалывать, чтобы выучиться, – и все зря? Я согласна, что среди молодых специалистов мало кто жаждет целый день возиться в крови и в грязи, но делать из этого такие глобальные выводы…
Он оторвал глаза от дороги, в уголках его рта пряталась улыбка.
– А теперь, наверно, последует панегирик в адрес женщин, у которых хватает мужества ступить на эту нелегкую стезю, хотя она, увы, ведет их к одиночеству… Или я ошибаюсь? Есть еще кое-что, чего ты не знаешь, девочка. В этой замечательной профессии процент самоубийств – один из самых высоких. Делай из этого сама какие хочешь выводы.
Я слишком разволновалась, чтобы отвечать. Он воспользовался моим замешательством и добавил:
– Ты знаешь, кто такая мадам Клод?
– Ну так, смутно… Известная владелица агентства девушек по вызову, кажется.
– Совершенно верно. Однажды какой-то журналист заметил ей, что ее девочки, несмотря на их хваленую элегантность, хорошее воспитание и широту взглядов, на самом деле жадные, корыстные создания. И бросают потом свое ремесло, чтобы выйти замуж за какого-нибудь промышленного магната или голубых кровей рантье. Знаешь, что мадам Клод ему ответила?
– М-м?
– Что женщины выходят замуж за тех, с кем имеют дело. Если бы к ее девочкам ходили слесари или каменщики, они бы и выходили за слесарей и каменщиков…
– Похоже, вы женоненавистник. И мизантроп в придачу.
– Ты недалека от истины, – вздохнул он. – Но возможно, это просто усталость.