Текст книги "Обнаженная. История Эмманюэль"
Автор книги: Сильвия Кристель
Жанр:
Эротика и секс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
– Ах, непогода, непогода… – это тетя Мари причитает в коридоре голосом привидения.
Я не могу заснуть. Папа собирается сказать что-то важное. Он хочет продать отель? У него нелады со здоровьем? Мы ему больше не нужны? Мне тревожно, я взволнованна, как море за окном. Я неплотно закрыла дверь, и мне слышно, как мать говорит что-то необычайно тихо. Высунувшись в коридор, я слушаю непрекращающийся шепот. Слов разобрать нельзя, но интонация улавливается. Кажется, она спрашивает о чем-то папу, а тот не отвечает, и она умоляет его.
Вот и утро, а я почти не спала. Отец, зайдя, будит нас довольно сухо. Мать уже на кухне, она так и не сняла своего летнего платья в цветочек, без рукавов. Ей вроде холодно, она целует нас не глядя.
В дверь звонят. Я подпрыгиваю, колокольчик звенит громко, требовательно. Вдруг просыпается заснувшая на стуле тетя Мари и, ворча, идет открывать. Я слышу громкие голоса. Мы бежим к дверям и видим женщину с белым лицом. Глаза у нее накрашены, губы тонкие и ярко-пунцовые, волосы взбиты, побрызганы лаком, прическа очень высокая из-за огромного круглого шиньона, возвышающегося на самом затылке. Я на шаг отступаю, она кажется ведьмой. Отец рукой отстраняет тетю Мари и представляет всем эту женщину. Из кухни выходит мать, встает поодаль от отца и отворачивается.
– Дети, представляю вам мою новую жену!
Мать не произносит ни слова, она уже несколько дней в курсе дела, она смирилась, в конце концов она смирится со всем.
Тетя Мари злобно урчит, в ярости хватает стоящую у дверей в гостиную бутылку хереса и наносит женщине удар по голове, точно как в детских мультиках. Шиньон сплющивается. Испуская повизгивание, женщина отбивается, но ей не причинили никакого вреда. Отец мощными руками хватает сестру за талию и тащит ее в комнату, потом возвращается, садится, он устал. Женщина разглядывает меня с легкой улыбкой.
Не может быть. Не может быть! Вот сейчас, в эту минуту, надо подбежать к папе, крикнуть ему, что я люблю его и умоляю позаботиться о маме, – само собой, он послушается дочери. Я прыгаю к нему на колени и умоляю его:
– Папа, вы не сделаете этого!
Я трясу его тяжелые плечи. Он всхлипывает, уклоняется от моих поцелуев и говорит дрогнувшим голосом:
– Что ж, я слаб, девочка моя, слаб…
Папа сделал выбор. Женщина все еще улыбается, волосы у нее слегка растрепались, но выглядит она смелой и решительной. Кровь ударяет мне в голову. Кровью наливаются глаза. Я прихожу в ярость, прорывается то, что копилось во мне четырнадцать лет. Я кидаюсь на ведьму разъяренной львицей. Я колочу ее, царапаю, срываю этот чертов пластиковый шиньон, о котором в нашей семье до сих пор никто и не слыхал, я хочу ее убить, видеть ее кровь, раздавить ее.
Отец и мать с трудом отрывают меня от этой женщины, уже лежачей, она даже слезинки не уронила, гнусная упрямая тварь, живучее насекомое. Меня запирают на весь день. Я барабаню в дверь, то кричу, то рыдаю, а потом внезапно – успокаиваюсь. Я пришла в себя. Меня не сломить. «Держитесь царственно, выше голову…»
Я уговариваю себя, что все бесполезно, что разрыв нужно принять как обычное событие повседневной жизни, не искать логику. Завтра бурное море успокоится и станет гладким, как масло. Папа уходит. Будто наступает другое время года. Кажется, что можно управлять любовью, жизнью, связями, можно научиться их выстраивать, но временем года управлять нельзя.
Что ж теперь будет? Не знаю. Грядущее этой разбитой жизни страшит меня. Надо понять, что жизнь не имеет смысла, что природа непознаваема и изменчива. Надо идти дальше, мучительно продираясь между солнцем и непогодой, от первого бала до пляски смерти.

Мои родители развелись. Это так, это уже случилось, чужие на всю жизнь. Моя храбрая мама объявила мне об этом официально. Я старшая, имею право на ответственность, право порицать и знать обо всем – от тривиальных пустяков до самого трудного. Родители развелись. Я нейтральный и печальный поверенный душевных ран и этого известия, порвавшего живую нить нашей жизни, непрерывность ее течения.
Наша семья была недружной, тяготевшей к пьянству, наша связь – печальной необходимостью, близость – невыразимой и целомудренной. Работа, зацикленность на самих себе, неспособность к серьезному совместному существованию, нежелание подарить близкому тепло собственного сердца породили между нами дистанцию. Каждый в нашей семье жил сам по себе, как будто между нами была война, и все-таки это была семья.
Мать говорит, что ничего страшного, Бог поможет. Бог ничем не поможет, а уж мать тем более. Я вижу, как ей больно, ее то и дело трясет, глаза бегают, она таращит их, чтобы скрыть слезы, такие слабенькие, что они даже не скатываются вниз. Мать хочет быть сильной и продолжать верить, что понимает жизнь и то, как она устроена. Она цепляется за привычные строгие правила, защищающие от всего на свете, и тут же ее прорывает, как плотину, уже давно еле державшуюся под напором накопленной воды.
Когда отец уходит, мать осознает могущество любви. Любовь моего отца, которую она считала своей, перешла на другую, другое тело, и это надломило мать до конца ее жизни.
Родители любили друг друга, теперь я знаю это, но они мучились одной и той же болью. У обоих истребили, подорвали способность любить задолго до брака.
Их любовь была замкнутой в себе. Физическое слияние существовало как бы отдельно от самой любви: у отца – навязчивое, наигранное возбуждение, а для матери – род неприятной, нежелательной повинности.
Мать любила отца, его нежданные вспышки радости, его молчание, его пылкость, но не принимала силу его желания. Она хотела от мужчины одной только нежности. В ее душе жили следы протестантского воспитания, непоколебимое чувство нормы, одинаковости, усредняющее все живое с его устремлениями и отличиями.
Отец отличался от нее тем, что у него был член. Мать любила все, что было между ними общего, но только не этот крепкий и твердый член, не массивное тело отца, не его терпкий запах, не его власть над нею, раздавленной и послушной. Мама любила танцевать, грациозно кружиться, а не трястись в такт удовлетворению мужского желания.
Родители любили друг друга, не признаваясь в этом, силились убежать от любви и не могли от нее отречься. Бывали у них взаимные ласки, когда они тайно, украдкой утешали друг друга. Отцу нравилось, когда мать по-доброму заботилась о нем. Она одевала и прихорашивала его, проверяла, хорошо ли постираны и выглажены его хлопчатобумажные рубашки, сытный ли стол, свежее ли на нем пиво. Но стола оказалось недостаточно. После отказов матери отец изменял ей, он уходил, но всегда возвращался. И раз уж он вернулся, дело обходилось какой-нибудь парой пощечин.
Вечерами я все время думала об одном. Что объединяет нас всех? Где высшая любовь, начало всего живого? Такой вопрос я ставила перед собой. И когда я поняла, что ответа нет и вот прожит еще один день без всякого намека на любовь, без малейшего признака нежности, я мечтала о далеких краях, где теплее, чем здесь, мечтала попасть в страну, где занимались бы любовью целыми днями, и о тех фильмах, в которых все просто, а венчает их долгий поцелуй с закрытыми глазами, такой долгий, словно после него ничего уже не будет.
Я не знаю ничего обиднее, чем быть отвергнутой, когда твое тело неприятно физически. Отвергают его кожу, плоть, формы, само его существование. Быть абсолютно уничтоженной простым отодвигающим жестом или чьими-нибудь поджатыми губами. Страшная обида. Отцу это было невыносимо. Невыносимое ощущение отвергнутого он, ребенком отданный в пансион, помнил еще по сухим и холодным пальцам своей матери. Мои родители не смогли сказать друг другу всего этого. Не смогли понять друг друга, прорваться к счастью, соединить плоть и страсть. Их любовь не переживала поры цветения.
Из жизненных испытаний выходят либо закаленными, либо сломленными – это зависит от характера, а может быть, от везения. Мои родители сломались. Казалось, их жизнь продолжается, отец снова женился, мать – одна. Я думаю, она весь остаток жизни так и просидела у телевизора в гостиной, ожидая, что отец вернется. В том, как быстро она вскидывает глаза и резко поднимается на каждый звонок в дверь, по тому, как в ответ на звяканье дверного колокольчика открываются ее губы, я узнавала маму, которая ждет папу. Вернись этот человек к ней – она приняла бы его, обняла, пустила бы в свое тело, сделала бы это для него. И все бы ему простила. Она смогла бы все возвратить. Она продолжала его любить, и жизнь без него – все эти годы ожидания – была как нарыв, обычный нарыв, который прорвался бы, стоило лишь отцу возвратиться.
Я дитя разведенных людей, из распавшейся, разделенной семьи. Как мне теперь жить в атмосфере разобщенности, ведь я плод любви. Меня разрезали, разорвали, обезличили. Сорок лет минуло, а в моей жизни так и не было ничего печальнее развода родителей.

Каникулы заканчиваются раньше, чем ожидалось. Мы не возвращаемся в отель, а едем в новую квартиру, которую купил нам отец. Все продумано и организовано. Мы заканчиваем операцию по расставанию, длящуюся уже долгие месяцы. Эта дрянь обо всем позаботилась. Кое-какая мебель и наш скарб уже перевезены из отеля прямо в квартиру. Мать спрашивает, можно ли еще прийти в отель. Дрянь отвечает, что в этом нет необходимости, все ведь уже вывезено. Мать настаивает, все это так неожиданно, отец соглашается с ней.
У матери всего несколько часов, чтобы покинуть место, где она была хозяйкой пятнадцать лет. Она тупо ходит по комнатам, за ней по пятам дрянь, вдруг опять навострившая ушки и подстерегающая каждое движение. Мать вынимает маленькую шкатулку с драгоценностями, которую прятала под стопкой простыней. Та проверяет, что внутри, и разрешает матери увезти свои безделушки. Мать собранная, сильная. От волнения она забудет об элементарных вещах. У нас ни простыней, ни полотенец – никто не подумал позаботиться о таких будничных вещах. Первое время нам придется спать в спальных мешках. Мать потрясена, ведь ее выгнали, унизили, но держится что надо. Я хожу следом, пытаюсь утешить ее. Притворяюсь безразличной, чтобы разозлить дрянь. Мы с матерью впервые в союзе, и я чувствую, как близка с ней. Перед уходом, подгоняемая дрянью, мать гладит китайскую вазу у входной двери, остановившись возле этой семейной реликвии, столько лет встречавшей и провожавшей ее. У нее была привычка, проходя мимо, стирать с нее пыль: ваза была ее любимицей, матери нравились ее красота, изящество. Раскинув руки, она порывисто хочет снять вазу, это будет памятью об узах, зна́ком, что жизнь еще продолжится под другой крышей. Каждый раз, взглянув на вазу, мать будет вспоминать прежнюю обстановку, и тогда с помощью этой магической амфоры она сможет поверить, что одинокий ад ее новой жизни когда-нибудь кончится. Дрянь вскрикивает и грубо водружает вазу на место.
– Это не твое!
Она просто злобная тварь. Хочет укусить побольнее, отомстить. Но за что? Мать не возражает, силы не равны. Она вся опустошена, а в той, другой, кипит желчь. Я подхожу, хочу взять вазу, мать берет меня за руку:
– Ладно, пойдем…
– Берите вазу!
Подняв голову, я вижу, что отец за всем этим наблюдал – он стоял на верху лестницы. Избегая моего взгляда, он быстро поднимается по ступенькам.
Мы уходим из отеля, оставив дверь полуоткрытой. Мать прижимает к животу вазу, а я, вытянув перед собой руки, несу, как трофей, маленькую шкатулку.

В квартирке тесновато, зато мы у себя дома, отсюда нас не выгонишь. Братик с сестрой целыми днями пререкаются. Они выросли. Марианна – серьезная, волевая и самоотверженная молодая девушка. Николя – еще мальчишка, шатающийся неизвестно где, длинноволосый; мать частенько грозится остричь его парикмахерскими ножницами, но никак не может поймать. Мать старается соблюдать видимость порядка и делает вид, что все хорошо. Она нашла работу. Судья заявил, что моя мама не нуждается в содержании и должна работать. Это она и делает, как всегда много, устроившись подгонять одежду в шикарный бутик.
– Теперь мы станем настоящей семьей! Будем хорошо питаться, перестанем пре-ре-кать-ся!
Последнее слово мать чеканит как молотом – ей необходимо привлечь внимание Марианны и Николя, которые как раз собачатся, пока она оглашает свой вердикт о переходе к здоровому образу жизни.
Мать изменилась, в ней стало больше тепла, мягкости. Она прилагает все усилия, чтобы хорошо о нас заботиться. Поздновато, но все равно здорово. «Лучше поздно, чем никогда». Таков новый лозунг. Чем чаще она повторяет эту банальную фразу, тем больше вписывается в течение жизни, в ее неторопливый ход: мать обрела надежду.
Ну вот, теперь мать нас воспитывает. Она понимает, что мы – все, что у нее осталось, и ничего тут изменить нельзя. Она поддерживает меня, убеждает, что у меня все мыслимые таланты, что я могу преуспеть. Чего? Я выслушиваю эту неожиданную и непривычную похвалу. Я недоумеваю. Я снова с ней сближаюсь. От ее застарелого, хорошо знакомого равнодушия не осталось и следа, но я боюсь в это поверить. Понадобится, чтобы мать повторяла мне изо дня в день, с утра до вечера, трезвая и пьяная, счастливая и несчастная, весь остаток ее погибшей жизни, что она любит меня и что у меня есть талант, настоящий, талант быть любимой, и только тогда, с трудом поверив в это, я, может быть, отвечу на внезапно проснувшуюся любовь и поверю, что слова эти не просто сотрясение воздуха, что они перевешивают прошлое.
Год мать прожила здоровой жизнью, без спиртного. Потом она снова стала пить, с временными перерывами и с ожиданием, которое так и не прошло. Исподтишка, украдкой, все увеличивая дозы, она всего за несколько месяцев вернулась к старому. Алкоголь и табак до конца жизни останутся для нее отдыхом, утоляющим боль лекарством.

«Мерседес» с открытым верхом лихо взбегает по дорожке, ведущей к пансиону. Машина ворчит, сигналит, заезжает на газон, потом съезжает с него и останавливается в нескольких метрах от сестры Марии Иммакулаты, которая с трудом сдерживает ужас и ярость. С доброй делянки ее подстриженного зеленого газона снят скальп. Она гневно сверлит взглядом незнакомца в черном, и я вижу, что добрая сестра Мария сейчас бросится на защиту своих владений.
– Это мой отец, – говорю я, сконфуженная и счастливая. – С самого утра жду.
Отец выскакивает из только что заглохшего астероида и идет прямо ко мне, раскрыв объятия. Я бегу навстречу и прижимаюсь к нему. В машине сидит дрянь. Она накрасилась под карикатурную женственную простушку, с которой мой отец наконец-таки обрел размеренную и счастливую жизнь. «Вот, вот кому нравится, когда в нее лезут», – думаю я.
Она выходит из машины, идет мимо меня и устремляется к сестре Марии Иммакулате, которая отступает на шаг.
– Матушка!! – кричит она.
– Сестра моя! – поправляет ее Мария.
– Сестра моя, я новая мадам Кристель, и должна предупредить, – она хватает сестру Марию Иммакулату за локоть и уводит ее в сторону. – Со мной вам будет нелегко! Пьянству – бой! Я сама буду воспитывать мужниных дочерей…
Отец берет меня за руку, улыбается и ведет к машине.
Дрянь оживленно спорит с сестрой Марией Иммакулатой, которая старается отделаться от нее, поминутно высвобождая локоток. Отец ловко пользуется моментом и исчезает вместе со мной: мы несколько минут покатаемся.
Воскресенье, весна в цвету, воздух свеж. Я запрокидываю голову и отдаюсь на волю мотора, его монотонного механического гудения, мне так его не хватает. Отец молчит, он счастлив, и я мчусь с ним в моем маленьком поезде с откидным верхом.
Когда я вернулась, сестра Иммакулата припечатала:
– Тут только одно остается, дочь моя, – молиться!

Я пришла попрощаться с сестрой Марией Иммакулатой. Я защитила диплом бакалавра и хочу сообщить ей об этом. С редкой для нее нежностью она гладит меня по щеке и говорит, что за меня ей беспокоиться нечего. Я обсуждаю с ней планы на жизнь, ведь их полагается иметь: я хочу стать учительницей.
– Хочу преподавать, сочувствовать…
У меня неуверенный голос, как будто я сама себя в чем-то убеждаю.
– Что ж… – равнодушно отвечает сестра Мария.
Она, кажется, тоже не уверена. Она хорошо знает и меня, и цену моим благим намерениям. Ну а что делать? Я предпочла бы не делать ничего. Ждать, что жизнь устроится сама собой. Но так нельзя, надо строить планы, набросать хоть штрихами. Работа учительницы кажется мне легкой, чистой, престижной. У меня будет свободное время, я проведу его с детьми, буду с ними оставаться, это было бы так весело, ведь я такая же, как они, а вырасту я потом.
– Как там твоя мама?
– Хорошо. У нас дома новые порядки. Теперь мы создаем настоящую семью. Мама часто повторяет: «Лучше поздно, чем никогда!»
– Твоя мама мудро говорит, ведь это формула надежды!
Словно спохватившись, что завернула в философию, сестра Мария Иммакулата переводит совет в более практическое русло:
– Поздно, да, пусть так, но не с опозданием; никогда не опаздывай!
За считанные минуты сестра Мария обобщает все, чему учила меня несколько лет: дает рекомендации, объясняет, как нужно жить, чтобы заслужить уважение, гордиться собой и успешно бороться за себя. Потом она снова заговаривает о том, что ее тревожит.
– И наконец, обещай мне, что сходишь к врачу, если через год тут будет все так же.
Немного обеспокоенно сестра Мария Иммакулата показывает пальцем на мой низ живота.
Я выросла большая, а все никак не сформируюсь, мое развитие запаздывает. Это ей не нравится. Я ей обещаю.
– Ну, мотылек, лети!
Сестра Мария обнимает меня, быстро поворачивается и уходит. Она будет улыбаться другим девочкам, с которыми все будет так же.
Вот и лето, день слишком солнечный, я с аттестатом, и нет поводов печалиться.
Я до сих пор вижусь с сестрой Марией Иммакулатой. Это пожилая женщина, но она почти не изменилась, такая же статная, очень живая. Она не утратила любопытства и отнюдь не страдает отсутствием аппетита к жизни. За моей карьерой она следила со сдержанным интересом. Никогда не видела меня в фильмах, только в телепередачах и в «Фолькшкранте», национальной ежедневной газете. Даже вырезала некоторые статьи.
Она говорит, что всегда знала – моя судьба сложится не как у всех.
– Ты была не похожа на других. Этакий ангелочек, и проказливый, и невинный. У тебя была тяга к учению, я видела, как за твоей спиной вырастали крылья, но ты не знала, куда они тебя унесут. И ты была очень красива, как и сейчас, дочь моя, – грациозная, нежная и живая, смешная и грустная, не похожая на всех.
Она хранит у себя несколько моих фотографий, одобряет мою осанку и убеждена, что это исключительно ее заслуга. Говорит, что за меня молилась.

Телом я выросла, а в женщину еще не превратилась. И меня это устраивает. Мне семнадцать, а у меня еще несколько молочных зубов. Внешне я уже взрослая. Я все чаще смотрю на себя в зеркало. Играю, ставя сразу много зеркал, чтобы видеть несколько своих отражений. Говорят, что я привлекательна, я хочу это проверить. Что значит быть привлекательной? Моему телу все чаще делают комплименты. Меня подкалывают на улице, свистят вслед, нахально осматривают. Я осознаю, что за сила толкала друг к другу мужчин и женщин в баре отеля. Я чувствую на себе желание других, а в себе не чувствую никакого. Вызвать желание – это получить власть над ближним. Я ощущаю собственное влияние. В конце концов, внимание, которое я привлекаю, – сильное, но рассеянное, всеобщее. Оно как облегающая тело шелковая ткань, совсем невесомая. Сперва согреет, а потом улетит, как воздушный змей, нитка от которого остается у меня в руках. Связь установлена, и ее не стоит ослаблять.
– Не встречала никого, кто любил бы себя так, как ты, – все повторяет мать, поглядывая на эгоцентричную девицу, не похожую на всех.
– Я не люблю себя, я себя познаю. Любить себя – невозможно, это другие тебя любят.
– Возможно. Но ты, видимо, исключение из правила.
Я записалась в протестантскую школу учительниц. Учеба меня не интересует. Предметы совершенно разные, неудобоваримая смесь: литература, математика, история, биология… Мой дух витает за пределами школы. Я все время смотрю на глобус, который вертится в руках преподавателей. Я путешествую. Ловлю взгляды, которыми меня окидывают в классе. Любуюсь красивым силуэтом девушки, что сидит передо мной, – вылитая Грета Гарбо. Отвечая у доски, опускаю глаза под навязчивым взглядом одноклассника. Я выжидаю.

– А где же Пресвятая Дева? – недоумеваю я.
Пастор вздыхает и поправляет меня:
– Мадемуазель Сильвия Кристель, нет Пресвятой Девы, есть только Мать Иисуса.
– Ладно, но где же она?
– Дочь моя, я вижу, что вам надо сперва выучить основополагающие принципы протестантизма, а уж потом заново учиться катехизису. Можете идти!
Я тихонько выхожу из класса.
Я скучаю на этих уроках, а преподаватель суров и печален. Мне необходимо видеть лицо, персонифицировать любовь. Я люблю изображения Девы Марии, ее чистое, немного грустное лицо, ее белые, голубые и золотые одежды с шикарными складками, ее сложенные руки, ее милосердие.
Без такого образа, без Божией Матери, все начинает казаться слишком абстрактным. Я люблю этот образ женственности, он придает вещам больше мягкости, безмятежности.

Мать возобновила свой инфернальный цикл – она работает и пьет.
Ей нравится новая должность. У нее завелась подруга, сердечная и во всем с ней согласная, она пройдет с ней всю оставшуюся жизнь.
Марианна и Николя дерутся все чаще. Братик распробовал гашиш, и его то и дело рвет. Марианна, поругиваясь, подтирает за ним. Николя жалуется на питание: мало мяса, рыбы, его растущий организм требует мясного. Такова его манера упрекать мать за развод, оказавшийся невыносимым для всех. Должен же быть козел отпущения.
Мне не хватает отца, и он представляется мне несчастной жертвой – так он сам себя называл. «Берите вазу!» Как он произнес эти последние слова, нежно, необычно храбро. Что, если мне попробовать уговорить его, еще раз ему помочь?
Мать медленно деградирует. Она познакомилась с коммерческим служащим фирмы «Филипс», который заходит все чаще. Он одинок, любезен, осыпает ее цветами, но она его не хочет, обращается с ним плохо. Она принимает его ухаживания, ей нравится снова чувствовать себя живой, нужной, востребованной.
Я вырастаю, я почти женщина и противостою другой женщине, чьей копией отказываюсь быть. Я больше не могу так жить. Я прорву это, взорву. Все кругом должно бурлить, и я в том числе. Не для меня жизнь в таком убожестве.
– Занимайся вы любовью почаще, отец бы остался!
Мать пьяна, она молчит, но каждое мое слово для нее – как удар. Моя жестокость соразмерна моим страданиям. Мать выпивает еще стаканчик, приклеившийся к сухой тыльной стороне ее ладоней, и встает прямо надо мной. Я стою перед ней, не отводя взгляда, я отвечаю за свои слова. Она приближает ко мне лицо и вдруг застывает совсем близко. Я вдыхаю слабый запах табака и алкоголя. Мать оскорблена. Вцепившись мне в плечо, она терзает меня ногтями и трясет, чтобы вернуть мозги на место. Я сопротивляюсь, глядя ей прямо в глаза. И вдруг она отпускает меня с криком: «Уходи! Уходи!»
Ночь, уже поздно, но я ухожу немедля. Ухожу бегом, здесь мне не жить. Где переночевать? У того нежного юнца, который меняется в лице, стоит мне на него только посмотреть? Ну нет, не годится. У отца! В отеле, в моей комнате. Подходя, я вижу наверху свет и движущиеся тени. Я стучу в дверь и кричу:
– Папа! Папа! Это я, Сильвия.
Я преисполнена самоуверенности. И счастлива снова обрести отца. Лампы гаснут одна за другой. Спальня внезапно погружается во мрак, кругом абсолютная тишина. Я жду.
– Папа! Это я! Это Сильвия! Я вас видела! Откройте!
Никакого ответа. Тьма. Он должен быть там, это дрянь держит его, не разрешает даже пошевелиться, а он ведь слабый, такой послушный. Но так ведь нельзя. Есть же у его мягкости пределы? Что еще я должна сделать? Мой отец там, безголосый, за этой самой дверью, которую он мне не откроет. Меня больше нет. Вдруг я воплю во все горло:
– Не открываете, так я дверь вышибу, слышите вы?! Я ее вышибу!
В комнате вспыхивает свет, я слышу голоса, там спорят о чем-то. Потом она спускается. Мы с ней долго разговариваем. Она уговаривает меня уйти, якобы так будет лучше для всех, но я стою на своем. Куда еще идти?
– Если останешься, заплатишь за свою комнату, как все.
– Хорошо.
Номер 21, куда меня поселили, будет стоить сто флоринов. Чтобы оплачивать жилье, я пойду работать. Буду прислуживать в ресторане Выставочного парка. Всю жизнь я смотрела, как прислуживали – то мать, то тетушки, то персонал. Если наблюдаешь это с детских лет, способность рано зарабатывать на жизнь становится второй натурой.
Отец целыми днями торчит на чердаке. Я вижу его по субботам, когда она уезжает к парикмахеру, где ей долго взбивают прическу. Он рад видеть меня по часу в неделю. Он бы и вовсе не смог видеться со мной наедине, не преследуй ее это наваждение сооружать на голове целую башню, чтобы казаться повыше на этих ее каблуках, как у шлюхи.
Иногда я наблюдаю за ней, когда она меня не видит. Я хочу понять, что в ней привлекло отца. У нее и вправду прелестное тело, тоненькое, женские формы выпуклые. Вероятно, этого было достаточно. Она отдает распоряжения и управляет монотонным голосом с оттенком угрозы. Возможно, отцу было нужно, чтобы им понукали, ворчали на него, учили уму-разуму, мужчинам ведь легко потеряться в собственной свободе.
Тут все изменилось, я уже это поняла. Тетю Алису выгнали, эта дрянь обвинила ее в воровстве. Как-то вечером она унизила ее:
– Открывай сумку!
И нашла там кусочек сыру и немножко кофе. Потом убедила отца, что тетя Алиса крадет очень давно и регулярно. Отец промолчал. Тетя Алиса ушла совсем убитая.
А тетя Мари такой отколола номер, вот это да. Она не вынесла перемен. И нарушила слишком спокойный режим выздоровления. Отправилась в путешествие без всякого багажа, на попутной машине. Возомнила, что свободна. Спустила все свои сбережения. Потом вернулась и сказала, что видела рай, побывала в стране, где все пылает и поет. Продолжая безумствовать, отдалась постоянному клиенту. В сорок лет забеременела, хотя считала себя бесплодной. Ходила с надутым пузом и все время улыбалась. Дрянь приняла решение изолировать ее от отца и выгнала тетю Мари за аморалку, якобы беспредельную.
Лишь все узнав, бросай другим упрек… Оказалось, что они с отцом познакомились в злачном местечке, точнее – в темном баре, где она подрабатывала случайной парой для танцев. Днем работала там бухгалтером, а по вечерам охотилась за мужчинами, и была не из тех, кто уходил ни с чем.
У нее никогда не было детей. Возможно, она не могла их иметь. Детства она не выносила.

Сегодня дрянь застала нас с отцом, когда мы вместе хохотали. Это уж слишком. Не могу больше слышать, как она повышенным тоном ругает мою мать, я слишком хорошо понимаю, что это каждодневная подрывная деятельность, что она продолжает травить беззащитного отца.
– Или Сильвия, или я! – заявила она ему.
Речь шла о том, чтобы отдать меня в приемную семью.
Расплакавшись, я позвонила матери, и она ответила:
– Возвращайся, кофе тебя ждет.
Не могла просто сказать: «Тебя жду я». Мать пряталась за банальностями. Ах, этот ее кофе, горячий, крепкий, всегда наготове, она предлагала его так, будто это было целиком ее произведение, в нем было ее внимание, ее тепло, вот какая у меня была мать.
Я вернулась, прожив в отеле шесть месяцев.
Когда дверь раскрылась, мамины губы раскрылись тоже, она улыбалась радостно, по-новому.
– Как я рада, что ты вернулась.
Каким чудесным откровением был для меня этот неожиданный знак, воскресивший кусок любви длиной в восемнадцать лет простым щелчком замка. Мамина улыбка вновь пробудила все мои мечты, унося меня подальше от тоски, работы и усталости.
Сегодня по моим бедрам течет кровь. Я ждала этого, дальше тянуть не могла. Я стала женщиной. Я воображаю, что кровь струится из невидимой раны, которая глубоко во мне. Я смотрю, как она вытекает, оставляя на ногах густые следы. Чиркаю письмецо сестре Марии Иммакулате, которая отвечает незамедлительно депешей на много страниц, она выражает облегчение и советует, как мне дальше себя вести.

Иногда, если я устала или не в настроении, я прогуливаю занятия. Завела дружка, Бернара, очень белокурого, очень послушного, с красивой мягкой улыбкой. Его отец пастор, мы пьем кока-колу, сворачиваем самокрутки, исследуем наши губы, их мягкость, их влажность, беспрестанно целуемся, и у меня впечатление, что теперь я взрослая. По вечерам я ухожу в ресторан. Я зарабатываю карманные деньги, а кармана у меня нет. Правила тут строгие. Чаевые или запрещены, или уже включены в счет. На нашу форменную одежду нарочно не пришивают карманов. Кое-кто из клиентов намеренно оставляет на столе немного денег, и я отношу их в кассу. Ерунда какая! Однажды я решаю прикарманить денежки, которые оставили именно мне. Складываю банкноты вчетверо и засовываю в каблук. Бывают плодоносные вечера, когда ноги не помещаются в туфельках. Идти трудно, но я героически шествую, с гордостью думая о своем трофее. А при расчете настаиваю сдержанно, но твердо: «Ну нет мелочи, ну что теперь делать?»
Я поведала матери о своей Голгофе под подошвами. Она хохочет и пришивает под рукавом моего платья маленький потайной внутренний кармашек, так что теперь я и с удобством, и с богатством.
Я помогаю матери всем, чем могу. Участвую в оплате моей учебы. А мать по-прежнему усердно работает.
Появились новые чудо-телевизоры, для Утрехта это равносильно революции, они цветные! Мать видела эти разноцветные машинки только краем глаза в витрине. Слишком дорого, это для богачей, не для нас.
За прогулы меня вызвали к директору школы.
– Мадемуазель Кристель, если вы сожалеете об отсутствии в протестантизме Девы Марии, то мы, в свою очередь, просто скорбим о вашем отсутствии! Вы хоть сколько-нибудь заинтересованы в продолжении нашего сотрудничества? Есть объяснение вашим прогулам?
– Нет.
Я записываюсь в школу танцев в Амстердаме. У меня новый жених, Ян, нежный и очень привлекательный. Он журналист и водит «альфа ромео». Говорят, плейбой. Ян подбадривает меня в новом художественном увлечении, я кажусь ему красавицей – в этом он такой же, как все влюбленные.
Я с удовольствием танцую, разучивая все новые изящные па под разные ритмы. Учусь прилежно, тело выполняет все необходимые упражнения. Музыка заставляет меня петь, кружиться, я радостная, легкая.

Из ресторана меня уволили. Неловкое движенье – и жареная в сухарях камбала сбежала от меня, когда я пыталась разрезать ее на куски. Я любезна, услужлива, но рассеянна. «Такая прямая, что похожа на палку», – говаривала еще сестра Мария Иммакулата.








