412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сильвия Кристель » Обнаженная. История Эмманюэль » Текст книги (страница 2)
Обнаженная. История Эмманюэль
  • Текст добавлен: 15 июля 2025, 11:31

Текст книги "Обнаженная. История Эмманюэль"


Автор книги: Сильвия Кристель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Отец, возможно, и считал себя злобным типом, но никак уж им не являлся. Бо́льшую часть времени он был совершенно сломлен или его просто не было.

В своей мастерской он вырезает шахматные фигурки. Их там сотни, они разложены по величине и весу в игре: королевы, ладьи, пешки, слоны. Впереди самые красивые, а за ними – те, что еще не закончены.

Не видно конца этому маниакальному творчеству, этой одержимости отца шахматами, его характеру борца, знающего, что в конце игры будет мат.

Иногда мне бывает тоскливо, тогда я поднимаюсь взглянуть на него, набираюсь смелости и вхожу. Он выключает станок, смотрит на меня, не шевелясь. Я улыбаюсь, мне так хочется казаться его самой красивой шахматной фигуркой. Он показывает пальцем на свои новые творения, потом снова принимается за работу, а я ускользаю, чтобы не слышать грохота.

Отец был католиком, сыном буржуазной коммерсантки и музыканта. Мой дедушка дирижировал оркестром, где был необыкновенный, уникальный инструмент, привезенный из Швейцарии, с резким детским голоском – ксилофон. Он служил аттракционом для всей округи.

Моя мать родилась в скромной семье крестьян-кальвинистов и была очень красива. Ее мать-вдова воспитала ее в послушании, заставляя придерживаться строгой религиозной морали. Вместо отцовского авторитета был страх наказания Божьего.

Я помню мать молодой, быстроногой, как цыганская плясунья, очаровательной и элегантной, как кинозвезда. Родители познакомились на балу. Они долго танцевали парой, легкие, возбужденные. Отец любил женщин и красоту, и в маму он влюбился с первого танца.

Мама любила танцевать, это было у нее от природы. А еще она любила швейное ремесло, работу и моего отца. Она была не слишком практична. Замужество выветрило у нее из головы избыток религиозности и страх перед Богом. Небесной любви она предпочла любовь земную и обратилась в католичество, чтобы быть как отец. К мессе мать не ходила, зато нас заставляла исполнять этот ритуал каждую неделю.

Воскресные походы в церковь навели меня на одну мысль: в конце церемонии я с ангельской улыбкой подходила к корзинкам для пожертвований, чтобы поживиться денежками, которые там иногда оставались. Я трясла кружки, взламывала их маленькие смешные затворчики и потом приглашала сестру в кино на Лаурела и Харди. Уж там-то было повеселее.

Став супругой и матерью всего через несколько лет после первого бала, мама перестала танцевать. Она принялась за работу. И больше не делала того, что ей нравилось. Она стала одержима трудом, в котором нашла свое спасение; суровая – так велел ей долг, – она с огорчением, часто с печалью, смотрела на медленное падение отца.

Она вся ушла в повседневные заботы, в отель и в детей. Занималась нашими школьными дневниками, нашим здоровьем, нашей опрятностью и безупречно утюжила одежду, чаще всего талантливо сшитую ее же руками. Мать не умела выразить чувство привязанности иначе, нежели безукоризненной заботой о быте. Нас разлучали, чтобы не спугнуть активную жизнь в отеле. Я часто сидела у себя, Марианна у соседей – симпатичных коммерсантов, торговавших сигарами, – а братик гулял, где хотел. Он был маленьким самцом, свободным от семейных обязанностей, и выбрал улицу.

Принято говорить, что нам не хватает умерших. Отца с матерью мне недоставало и при их жизни. Они прошли по моему детству так же, как пробегали по отелю: мать – торопливо, вся в заботах, замкнутая; отец – пьяный, пылкий, одинокий.

– Мадам Кристель?! Мадам Кристель?!

Мужчина в холле нервничает. Это господин Янссен, он держит газетный киоск напротив отеля, на противоположной стороне улицы. Тетя Мари поспешно идет за матерью, которая сходит вниз удивленная, с хромированным наперстком на пальце.

– Да, господин Янссен, что такое?

Беспокойство у матери проявляется почти незаметно.

– Следите за вашими дочками, мадам Кристель! Следите за дочками!

– Что вы хотите этим сказать?

– Им который теперь годок?

– Сильвии осенью исполнится десять, а Марианне уже восемь, но в чем дело?

– Десять и восемь лет… Ну и ну, многообещающее начало…

– Что значит «многообещающее»?

Мать начинает нервничать всерьез.

– Многообещающее – все, что я видел!

Мать поворачивается ко мне и спрашивает:

– Что ты натворила?

– Ничего.

– Ничего?!

Господин Янссен перебивает:

– Мадам Кристель, с самых первых дней лета ваша дочка и ее маленькая сестра после обеда, часа в три, когда зал ресторана пуст, кривляются и размахивают руками, стоя на столе. Они хохочут, поют, и с такими жестами, что…

Мать останавливает его:

– Да ведь это дети, они просто играют и танцуют, господин Янссен!

– Да, но не голые же! Совершенно голые! Они раздеваются, ходят, покачивая бедрами, прижимаются и ласкают друг друга до тех пор, пока какой-нибудь прохожий не ударится о телефонную кабинку, оттого что, засмотревшись на них, шел с вывернутой головой! Посмотрите сами, там стекло разбито! Это их смешит, особенно старшую. Если удар получается сильный, они спрыгивают со стола, как блохи, и скачут прочь. И неужели только мне удалось их застукать! А вы-то их не слышите, что ли? Распевают во все горло, да что там – просто орут «ля-ля-ля!», и все это влетает в мое открытое окно на другой стороне улицы! До сегодняшнего дня я ничего вам не говорил, но теперь должен предупредить…

Мать снова перебивает господина Янссена:

– Прекрасно, господин Янссен, прекрасно, извините нас, мне очень неприятно. Сильвия, знаете, любит привлекать внимание, это естественно в таком возрасте, а ее сестра еще малышка и поддается влиянию… но больше этого не повторится.

Сосед уходит, качая головой и бормоча про себя: «Десять и восемь лет…»

Мать стремительно краснеет, она потеряла и время, и репутацию в квартале. Вбегая в отель, она бесится и визжит. Она гонится за мной с угрозами:

– Силь… Сильвия! Если ты не выйдешь сей секунд…

Но меня уже давно и след простыл. Ясно ведь, господин Янссен не новости зашел обсудить. Я притаилась в шкафу, выставленном на лестницу между этажами, здесь мое новое тайное убежище. Тетя Алиса знает, но не скажет. Она видела меня и встала у шкафа, спиной прилипнув к его дверям.

– Где Сильвия?! Скажи мне, ты же знаешь, ну?!

Ярость матери не утихает. Она вооружена: в правой руке держит толстую ивовую выбивалку, которой вышибают пыль из матрасов, а на кончиках пальцев у нее заостренные когти, впивающиеся в тело, как крючки. Она угрожает и тете Алисе и, вздымая руки к небесам, кричит: «За что мне все это?!»

Часа два мне придется тихо просидеть в шкафу. Мать, разумеется, успокоится. Просто должно пройти время. Потом она вынет маленький стальной стаканчик из ящичка для шитья, где он хранится вместе с толстым наперстком, и станет пить херес или белое вино маленькими глотками. Она может выпить всю бутылку, но – наперсточками, считая, что, если пить помаленьку, это пьянит меньше, чем если выпить сразу все. Она заснет, измотанная, сломленная, пьяная, она обо всем забудет, и порки ивовыми прутьями не будет.

Любопытный месье раздавил собственный нос, как спелую сливу? Так ему и надо. Чтобы развеять скуку и привлечь внимание, я готова на все.

А мой братик изобрел другой способ, очень результативный. Из своего дерьма он лепит маленькие геометрические фигурки, которые с хохотом налепляет на стены, а потом убегает с грязными руками и разноцветной, как у индейца, рожицей. Мать ругается и бушует, приносит извинения клиентам и проклинает собственную беспомощность, обмывая его губкой.

Марианна все чаще пропадает у соседей, она и их маленькая дочка Аннеке понимают друг друга, как разбойницы-заговорщицы. Когда я встречаю ее в отеле, она шлет мне улыбку. Теперь вместе с ней входит таинственный запах табака. Кажется, она хорошо устроилась на стороне.

– Я не выношу сношений! Поняла?

Мать пьяна и трясет меня за плечи, смотрит со всей доступной ей строгостью и повторяет:

– Не выношу сношений. Невыносимо, когда твой отец, приходя с охоты или откуда там еще, воняя спиртным, по́том и скотиной, проскальзывает ко мне в постель и старается на меня влезть. Я сплю, я устала, а он, возбужденный и грязный, хочет в меня влезть. Я не хочу, я не могу так. Я слишком узенькая, поняла?!

– Нет, мама, я не понимаю.

– Ну, прям, ты все, все понимаешь! И кстати, влезать на меня совершенно не обязательно, есть много других забот…

Я отдираю от себя ее руки, затыкаю уши и, убегая, кричу:

– Не понимаю! Идите вы с вашими скандалами, хватит, перестаньте мне про это рассказывать, отстаньте, ну, мама!

Когда мать пьяная и не помнит себя, потому что брошена отцом, который ушел из-за ее отказа, она говорит со мной, не осознавая, что я еще дитя. Она раскрывается человеческому существу – быть может, самому близкому – и делится с ним своим горем. Я убегаю. Я не могу слушать эти взрослые слова, не могу представить, что мои отец и мать не выносят друг друга.

Мать говорит, что никогда не занималась любовью с отцом, отрицает любой плотский контакт, любые физические отношения. Она не знает, как мы появились на свет, но уж точно не от нее.

Я старший ребенок. На два года старше Марианны и на четыре – Николя, но я не могу вспомнить мать беременной. А вдруг она прятала округлившийся живот под пышными платьями, ею же искусно сшитыми? Она, должно быть, подправляла круглый живот, меся его, как тесто, когда мы были внутри, стыдясь этого явного свидетельства сношения с другим телом и его ухода. Никаких воспоминаний ни о ее родах, ни о приготовлениях к ним, ни об ее отсутствии. Только внушавшие мне ужас грудные младенцы – горластые уродцы, про которых тетя Алиса говорила, что это чудо Господне.

Я завидую сестре. В семье соседей она нашла теплый прием, они ее любят. Меня иногда приглашают поужинать, и я тащусь туда, стараюсь тоже войти в их круг, но я уже слишком взрослая и независимая. У меня тоже есть подруга, но она крутая. У ее родителей один из первых телевизоров во всем Утрехте. Я очарована, меня тянет туда как магнитом. Она поняла это и приглашает меня под настроение, а не тогда, когда я сгораю от любопытства. Это меня очень расстраивает. Матери меня жалко, она догадывается, что свое отсутствие в моей жизни смогла бы компенсировать этим чудом современной техники.

Мать покупает телевизор! Волшебный ящик, настоящее чудо, непрерывное черно-белое кино, стоит теперь в комнате родителей. Я смотрю его все свободное время.

Мать ставит пределы этому гипнозу, особенно по вечерам. Мне пора идти спать. Как-то раз у себя в комнате я побыла некоторое время в полной тишине. Заставив поверить, что давно сплю, я вышла кошачьим шагом. Направление – телевизор. Дверь родительской комнаты закрыта, но она вся в витражах. В середине – что-то вроде разноцветного витража. Я неподвижно встаю столбом у самой двери, чуть отступив от стекла, и смотрю телевизор с размытым, зато цветным изображением.

Теперь я расту одна. Марианны почти никогда нет, Николя все время пропадает на улице, а родителей стало и вовсе не заметно. Одиночество дается мне трудно. Я бунтую. В школе я отказываюсь ходить в туалет во время фиксированных перемен. Мочевой пузырь переполняется, а я все равно не иду в туалет. Я отказываюсь вешать пальто в гардеробе. Я ненавижу белку, нарисованную над входом, у этого зверька такая лживая улыбка, а крючковатые когти совсем как у матери.

Я становлюсь упрямицей, девочкой наоборот.

Я не делаю ничего из того, что мне говорят, отказываюсь абсолютно от всего, иерархия и ее правила напоминают мне о матери. Вырастешь, и что это тебе даст? Я не принимаю обычных методов воспитания, по которым меня натаскивают, всех этих абстрактных и смешных советов: «Надо делать вот это, взрослая девочка должна делать так…» А что такое взрослая девочка? Женщина, изводящая себя работой? Женщина, которая забыла, что такое петь и плясать, и говорит, что она не женщина? В процессе роста тела и увеличении возраста для меня нет ничего интересного. Я люблю только детские книжки, долгие мечтания у окна, картинки из Уолта Диснея, телевизор и кино. Я становлюсь расслабленной, ленивой, я и сейчас такой бываю иногда.

Мне необходимо лечь и бездельничать, ощущать, как проходит время, чувствовать бездействие, скользить взглядом по всей комнате, чуть прикрыв глаза, ничего не делая, только прислушиваясь к легкому движению воздуха у себя в груди. Мне нравится быть инертной, прикасаться к тягучему мгновению. Я застываю в оцепенении, отдыхая, и течение жизни замедляется. У меня есть время. Я убеждаю себя в невинности этого бездействия, в том, что я не такая, как все, я не буду похожей на свою мать, я не попаду в западню активного ритма жизни, за которой всегда следует смерть.

И ко мне приходят мечты о работе, на которой не надо ничего делать, о труде, который не будет мучительным, от которого не остается кругов под глазами – наоборот, глаза становятся красивыми; эта работа светла и радостна, а еще она немного изнеженная, чувственная.

Марианна теперь не приходит в отель даже по вечерам, я сплю одна. Сегодня я встретила ее, когда шла к киоску за жареной картошкой. Она обернулась, и я схватила ее за плечо. Она сердито посмотрела и бросила мне: «Отстань! Я тебе не сестра! Я Марианна Ван де Берг, моя сестра Аннеке, а не ты!» Я выпустила ее плечо, убежала в отель и расплакалась. У меня новая книжка: «Билли Брэдли уезжает в пансион». А это мысль. Терять мне больше нечего, а там уж точно не хуже, чем в отеле. Я прошу отправить меня в пансион, я хочу побыстрее сбежать.

– Можно мне коньяку, будьте любезны? – говорю я нарочно громко, чтобы скрыть смущение.

– Коньяк?! Дитя мое, ты лишилась разума! И кстати, попрошу тебя петь тоном пониже, будь любезна!

Петь тоном пониже: это забавляющее меня фламандское выражение означает «сбавить тон». Я не пою, к этому душа не лежит. Я боюсь этой новой жизни, боюсь вспылить, боюсь, что сделала неправильный выбор.

Мне одиннадцать лет, это моя первая ночь в интернате, и я не могу заснуть. Мне впервые не дали коньяку. И отказались помочь мне внести багаж наверх, в мою комнату. Да куда это я попала?!

– Немедленно в медпункт, дочь моя!

Сестра Ассизия, изумленная, хочет убедиться, что я здорова.

Я здорова и по ошеломленным глазам этого взрослого создания – строгого, но расположенного ко мне – понимаю, что связь между телом и алкоголем противоестественна, они смешиваются не так, как плоть с водой. Алкоголь не просто живительная влага, возбуждающая и согревающая, от которой кружится голова, а глухой может запеть.

Алкоголь – это ненормально, он – зло.

Я прихожу в свою комнату.

– Ну вот, никакого коньяка, малышка моя, зато трижды прочесть «Аве Мария» и дважды «Отче наш», этого хватит, чтобы ты заснула!

Сестра Ассизия показывает мне мою комнату, хлопает дверью и убегает, озабоченная, успевая среди бесконечных трудовых забот подумать и о совершенствовании моего воспитания.

Пансион – это религиозная школа, расположенная неподалеку от Утрехта. Отныне я в finishing school, где «шлифуют» девушек из приличных семей, готовя их к добропорядочному супружеству.

Когда я не могла заснуть в отеле, я выпивала маленькую рюмочку коньяку или доканчивала из стаканов то, что не допили клиенты. Я смешивала остатки с педантичностью химика, и быстро пьянела. По вечерам частенько ходила разболтанная. Меня преследовали проблемы созревающей и одинокой девочки. А последнее объявление об отправлении ночного поезда на Хильверсум навевало тоску.

Девочки в других спальнях, должно быть, давно спят, а я не могу. Я открываю окно, здесь нет вокзала, нет звуков: тишина полная. Воздух так легок и свеж, что у меня кружится голова. Невозможно поверить, что Утрехт всего в нескольких километрах. Здесь край света. В небе мелькают летучие мыши, они медленно хлопают в воздухе острыми крыльями. Нет красной надписи «Кока-Кола», только легкая подсветка внизу, слева от входа в пансион, это освещают табличку «По газонам не ходить». Нужно идти по аллеям, где насыпан гравий, топать прямым путем, выводящим на дорогу, к высоким, черным, неподвижным деревьям – они хозяева этих мест и как будто посматривают угрожающе.

По газону нельзя, коньяк нельзя, быть на ногах в такой поздний час нельзя. Я приехала из мира, где разрешено все, за исключением танцев в голом виде и облизывания моей щеки. Резкая перемена. Сестра Ассизия делает обход. Я слышу ее усталые шаги; распятие, висящее у нее на животе, позвякивает. Я быстро гашу свет и проскальзываю, одетая, под простыни. Лежу тихо, слышу скрип дверной ручки, совсем как в отеле, потом дверь закрывается и шаги удаляются. Я не буду менять комнату. Я одна, и алкоголя нет. Перед глазами все быстрее вертится мой цирковой манежик. От красных букв на площади исходит настоящий жар, он ослепляет меня, едва я закрываю глаза. Смех отца, крики матери повторяются, тошно до одури. Я познаю тоску разлуки. Я мало видела родителей, только в коридоре и на чердаке, зато со мной всегда мои тетушки. Кусочки любви разбросаны по всему отелю, словно кубики головоломки, которую я понемногу собирала каждый день. Там был мой красный цирковой манежик, только там я и могла жить. Я привязалась к этому месту, как дано привязываться только маленьким детям.

Я привыкну к ровным аллеям, к запретному газону, к святой воде. Мне одиннадцать лет, и я привыкну ко всему или почти ко всему.

Мне трудно вставать в шесть утра. Ежедневные мессы натощак, чтобы очиститься перед Богом, лишают меня сил. И эти непривычно одетые люди, эти пронзительные и мощные песнопения, загадочное действо в кадящем тумане, от которого кружится голова. Всего через несколько дней, осовевшая до апатии и скованная, я падаю в обморок. Меня снова отправляют в медпункт, бледную и слабенькую, зато можно не ходить к мессе, не вставать рано. Каждый вечер под одеялом я с карманным фонариком читаю книгу про ковбоев и индейцев, из настоящей жизни, свободной, вдохновенной и дикой.

– Кристель! Держитесь прямее! Всегда прямая осанка, дети мои! Тяжесть мира у вас не на плечах, а в ногах!

Сестра Мария Иммакулата из кожи лезет вон, прививая нам хорошие манеры.

Мария Иммакулата… Какое красивое имя… чистое и полное достоинства, как и она сама. Это настоящее имя или сценический псевдоним? А как на самом деле зовут белоснежную и непорочную Марию Иммакулату[1]1
  Immaculata – непорочная (лат.).


[Закрыть]
, кто она?

– Держитесь царственно! Выше голову! Не подбирайте того, что само падает к ногам!

Сестра Мария Иммакулата бескомпромиссна и добра.

Я всегда держалась прямо, апатия мне несвойственна. Уроки сестры Марии помогли мне сохранять осанку в любое время и в любом месте. Всегда прямо держаться, выглядеть сильной, чтобы в это верили каждый миг. Выработанная походка танцовщицы придала моей безалаберной жизни стильность, и я привыкла ходить словно по натянутому в воздухе канату, с легкой отрешенной элегантностью, которая выше вульгарности.

Я держалась прямо, но это была прямота деревянной палки. Я плохо держала вилку. В классе надо мной смеялись. От кусков пищи брызгало, я пачкала соседок. Учиться быть элегантной мне нравилось, но зачем меня принуждают к таким смешным и неприятным правилам пользования столовым прибором: вилку и нож брать всегда остриями от себя, затем, как можно аккуратнее, не задев блюд, взять тарелку, потом так же аккуратно взять за ножку бокал с водой, а не с вином, как делают отъявленные пьянчужки, и аккуратно поднести его к губам.

– И никак иначе, дети мои!

Я была несобранной. И всегда хваталась за вилку для рыбы, в которой мало зубцов, потому что другая напоминала о дядюшке Хансе. Я стучала по ножке бокала, извлекая из него высокие ритмичные звуки, похожие на дедушкин ксилофон, вызывая всплеск ярости у жрицы хороших манер.

По субботам за дочерьми министров и дипломатов приезжал кортеж лимузинов, пробуждавший во мне мечты. Я оставалась в пансионе или ехала на поезде до Утрехтского вокзала.

– Кристель! Письмо!

Сестра Мария Иммакулата упрятала нежность под напускной суровостью и заботится, чтобы во всем был порядок. Она понимает, как важны письма. Об этом свидетельствует притихшая толпа девчонок, обычно таких непоседливых. Галдящая паства как по мановению руки выстроилась серыми ровными рядами в ожидании. Нам всем хочется знать, что о нас еще помнят за пределами этого дома. Мать написала то же, что писала каждую неделю: слова все те же, о делах отеля, о папе, о настроениях тети Мари и погоде в Утрехте – как будто погода там не такая, как здесь. Мне уже пора бы завести ящичек для писем. Возможно, тогда мать будет присылать по письму в день? Возможно, небольшая дистанция и мое отсутствие нужны ей, чтобы писать о том, чего она так и не смогла сказать.

Каждую неделю я жадно ловлю слова, которые с безупречной дикцией произнесут тонкие губы сестры Марии Иммакулаты.

Мать меня развлекает. Тетя Мари побила пьяного клиента, который хотел увезти ее к солнцу, в отеле внезапно сломался котел-обогреватель, температура резко упала, и все клиенты разбежались. И отец туда же – уходит все чаще и чаще, тоже ищет немного тепла.

Я люблю эти письма, тонкость бумаги, чувство мамы на подушечках пальцев. На этих регулярных посланиях часто заметны следы выскобленных помарок и ароматные пятна от хереса. Я жду этих писем, запоздалых знаков внимания.

Мать так и не узнала, сколько счастья мне доставляли ее одинаковые фразы, не увидела, как напрягались в ожидании письма мои руки, как я сияла, когда выкрикивали мою фамилию.

Забавный пансион, мне здесь очень нравится, я побеждаю привычку к лентяйству. Провожу веселые, нормальные, спортивные годы. Бегаю, плаваю, прыгаю. Не жалея себя, заставляю растущее тело двигаться, потеть.

Я начинаю курить. По воскресеньям сестры и сами курят. Я, как папа, затягиваюсь «Кэмелом» без фильтра, от его крепкого дыма дерет в горле. Я горжусь, что делаю все, как взрослая, что не кашляю, что такая же выносливая.

А существует ли вообще иной выбор, кроме подражания отцу или матери? Можно ли отвязаться от этой необходимости чувствовать зависимость? Разве что с годами, осознав пагубные последствия слепого копирования.

Сестра Мария Иммакулата отвечает и за чистоту газона.

– Как в Оксфорде! – кричит она. – Какой ровный, а уж как зелен!..

Учителя математики зовут Хеес Беен. Одна нога у него не сгибается, и он волочит ее, недовольно гримасничая. Он еще молодой, и наши округлости интересуют его больше, чем геометрия. У него длинная указка с металлическим наконечником, которой он конвульсивно ковыряет в носу, запрокидывая голову. Мне нравится, играя с такой легкой добычей, отплатить ему за свое минутное омерзение. Задрав юбку выше некуда и скатав ее у самой талии, я собираю у доски якобы упавшие мелки. Я медленно нагибаюсь пониже, чувствуя, как мои бедра открываются полностью, как прохладный воздух обвевает ягодицы, и вижу, что лицо учителя багровеет. Он немеет, смотрит только на меня, мои ягодицы для него прекрасное виденье. Мне доставляют удовольствие моя власть и его конфуз. Все развеселились, а я фыркаю в ладошку лицом к доске. Потом с удивленным и наивным лицом сажусь в первый ряд, где должны сидеть близорукие и те, у кого фамилия начинается на «А». Я рада, что спектакль, хоть и не арифметический, а скорее физиологический, удался.

Сестра Гертруда разговаривает с нами на «королевском английском», Queen’s english. Я люблю этот язык, я быстро сообразила, что он – ключ к тому, чтобы уехать. На сестре Гертруде прямоугольный черно-белый чепец, надетый строго параллельно темным очкам в металлической оправе, и вид получается такой, словно она нахлобучила на голову коробку из-под ботинок. Сестра Гертруда некрасива, но обаятельна.

Папа говорит, что в монашки идут только некрасивые.

Сестра Мари-Андре преподает французский и историю. Когда она рассказывает про войну, ее низкий вдохновенный голос пленяет нас. В непривычной тишине она говорит о вторжении, которому нет прощения, о страданиях народа, о конфискованных велосипедах, о том, как люди пухли с голоду и им приходилось есть протертые клубни тюльпанов. Меня долго преследовал этот образ, нежный и жестокий. Чудесные разноцветные тюльпаны, махровые, первоклассные.

Иногда я представляю, как прихожу в цветочный магазин:

– Мадам Кристель, вот ваши тюльпаны, вам букетом или в салат?

Мама тоже рассказывала нам про войну. Она уехала совсем молодой, на велосипеде с деревянными колесами, потому что шин уже не было. Она часами колесила, ища, у кого бы обменять оставшееся столовое серебро на картошку. Как-то вечером, с пустым брюхом, изможденная, она забарабанила в дверь какой-то фермы и крикнула, что хочет есть. Гостеприимная крестьянка усадим ее за стол. Она дала ей хлебец с толстым куском поджаренного сыра, и это оказалось так тяжело для ее пустого желудка, что мать много дней болела, а та крестьянка по-настоящему выходила ее. Мать говорила что хотела бы разыскать ее, чтобы поблагодарить и тоже пригласить к нам.

Голландцы злопамятны и скуповаты; приезжая в Германию, они до сих пор могут сказать: «Верните мой велосипед!»

А мой велосипед остался в отеле, да оно и к лучшему, ведь я падала с него, замечтавшись, беспечная, и забыв, что надо крутить педали.

Преподобный отец Джианоттен такой прогрессивный и так верит в любовь – «ведь Бог есть любовь», – что женился на девочке из класса.

На сестре Кристине лежит тяжелая ответственность за наше половое воспитание. Эта миссия явно угнетает сестру Кристину, которая ее не выбирала. Монотонным и надтреснутым голосом она рассказывает о том, как опасен мир. Мужчинами руководят бесконтрольные порывы, которыми они обязаны своим гормонам, отравляющим их вены ядом, и жизнь женщин состоит из попыток убежать от мужских домогательств. Для всего остального – деталей, техники необходимого для выживания человечества воспроизводства жизни – используется латынь. Эти посвистывающие слова – носители другого мира, который пробуждает во мне задумчивость.

– Кристель! Письмо!

Так мать еще не писала, пятен полно, слова прочесть трудно. Алкоголь или ее слезы смешали все буквы? Я смогла разобрать не все. Мать в отчаянии, кричит об этом, у отца любовница, не просто интрижка, это женщина, которая его заграбастала, он ей нужен. Выражения крепкие и грубые, мать не в себе. Я вся в тревоге. Сестра Мария Иммакулата выхватывает у меня письмо, читает и бледнеет.

– Не надо тебе знать таких слов, Сильвия. Я позвоню твоей матери, поговорю с ней. Успокойся.

Я забываю о письме. Скоро каникулы. Я совершенствую хорошие манеры и развлекаюсь.

– Мужчина должен первым входить в ресторан!

– Но не пристало ли ему пропустить даму вперед, сестра моя?

– А вот и нет! Мужчина оберегает женщину и должен, приходя в незнакомое место, убедиться, primo, что внимание тут будет направлено на него, и никто не смутит женщину, от природы скромную и добродетельную, да, именно, именно, скромную и добродетельную! Secundo, он удостоверяется, что там нет бандитов! Зло повсюду, а мужчина защитник женщины от зла…

У входа в ресторан я всегда приостанавливалась, проверяя, знает ли мужчина правила хороших манер. Защитит ли меня, войдя первым, или пропустит вперед, чтобы похвастаться добычей.

Теперь у меня в пансионе свой маленький приходик, слушающий мои необыкновенные истории. Я рассказываю об отеле, о своей тревожной и безалаберной жизни, обо всем, что повидала, чему научилась у мужчин и у женщин. Приезжавшая в отель стриптизерша со своим боа, оживлявшая праздник персонала и безуспешно соблазнявшая дядюшку Ханса, тайный мирок клиентов на одну ночь, свобода, которую обретают ночами в изолированном пространстве, комната в отеле – как чужая, параллельная вселенная, мир с другой стороны. Я изображаю гримасы служанок, которые собирают простыни и видят на них пятна. Я выволакиваю на свет неприятные истории из моего мира, враждебного тому, в каком находимся мы. Я рассказываю о жизни – такой, какая она есть, а не в теории, не по-латыни.

Сестры порицают меня:

– Дома такой кавардак, а ты нашла чем гордиться, дочь моя!

На свой простой и привычный манер они хотят оградить меня от сложностей взрослого мира, где я могу потерять себя.

Надо молиться, чтобы в жизни была только любовь.

Вот и лето, а я снова в отеле.

Мы на несколько дней едем к морю. Отец снял маленький симпатичный домик. С нами тетя Мари. В машине мать все время молчит, открывает окно, шумно вдыхает свежий воздух и не отрываясь смотрит в чистое небо. Отец то и дело сообщает нам, сколько километров осталось проехать. У него непривычно монотонный голос. Марианне грустно, ее разлучили с Аннеке, а братик, опершись локтями о спинку заднего сиденья, угадывает марки проезжающих машин. Тетя Мари дремлет. Я смотрю на мелькающие поля без единого деревца, огороженные то одноцветными, то разукрашенными заборами. Мягко опускается ночь. Ну и тишина, и это называется каникулы! Едва приехали, как отец говорит нам, что завтра утром скажет кое-что важное, он сам разбудит нас, а теперь пора спать. Тетя Мари удручена, она в дурной фазе. Мать юркает в спальню, даже не обследовав домик, как обычно бывало, не разморозив холодильник и не посмотрев, что в нем. Мебель в чехлах, и я развлекаю себя тем, что срываю их вместе с облаками пыли, от которых кашляет тетя Мари. Побольше живости, побольше шума! В спальне Марианна не спит, расспрашивает меня о пансионе, появились ли у меня новые подруги? Она выросла, сообщает мне, что уже курит, я ей не верю, ругаю ее, улыбаюсь – я счастлива, что мы снова спим в одной комнате. Деру ее за ухо, нежно мстя за предательство. Она делает вид, что ей больно. Потом начинается песенный конкурс. Начинает она – с музыкальной комедии, которую смотрела уже три раза, «Звуки музыки». Я хохочу, я видела этот фильм, он очаровательный, но совсем детский! Английских слов сестра не понимает, зато эти простые и нежные, радостно баюкающие мелодии проникли ей в сердце, как божественное послание. Марианна встает на кровати и копирует Джули Эндрюс, когда та, ласковая гувернантка, пытается успокоить семерых детей-полусирот, напуганных грозой: «Cream coloured poney, crisp apple strudel… these are a few of my favourite things… When the dog bites, when the bee stings…»[2]2
  «Светло-желтый пони, хрустящий яблочный штрудель… вот вещи, которые я люблю больше всего на свете… Если укусит собака или ужалит пчела…»


[Закрыть]
Джули наставляет детей: когда жизнь кажется тяжелой, нужно подумать о чем-нибудь добром и простом, и это прогонит все страхи. Я смеюсь над сестрой, но все-таки должна признаться, что и сама давно заучила наизусть эту песенку, и она бывала у меня на языке гораздо чаще, чем молитва.

«Крим колор пони!..» Пританцовывая, Марианна напевает тарабарщину, из нее просто льется. Я перебиваю, запевая взрослые шлягеры – «Битлз». Этим я показываю непросвещенной малявке свое знание английского, а потом говорю ей, что пора спать, и Марианна слушается. Подхожу к окну, море волнуется, с криком кружатся чайки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю