Текст книги "Ранние всходы"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
– Еще бы, – прервала она его хриплым голосом. – Прежде чем побить меня, ты бы побил другую. Я ни в чем не первая!
Эта ее ненасытность в ревности успокоила его, он чуть было не улыбнулся, но мстительный взгляд Венка заставил его поостеречься и не шутить пока. Они молчали, солнце спустилось за Менгу, и розовое пятно, искривленное, как лепесток, танцевало на гребне волн.
Наверху, на скале, позванивали колокольчики на коровах. На том месте, где только что пел злополучный мальчишка, появилась черная рогатая коза и заблеяла.
– Венка, дорогая… – вздохнул Филипп.
Она возмущенно взглянула на него.
– Ты осмеливаешься так называть меня? – Она наклонила голову.
– Венка, дорогая… – вздохнул он.
Она закусила губы, собрала все силы, чувствуя, как подступают к глазам слезы, у нее перехватило дыхание, и она не решилась заговорить. Филипп, уперевшись затылком в скалу, окаймленную невысокой сиреневатой пеной, смотрел на море, но, по всей вероятности, не видел его. Потому что он был утомлен, потому что была прекрасная погода, потому что этот час с его ароматом и его грустью требовали этого, и Филипп вздохнул: «Венка, дорогая…» Так он сказал бы: «Ах, какое счастье!» – или: «Как я страдаю!..» Его новая скорбь требовала слов стародавних, первых слов, родившихся на его губах, так старый солдат, если падает на поле битвы, со стоном произносит имя матери, которую он забыл.
– Молчи, несчастный, молчи… Что ты со мной сделал!.. Что ты сделал со мной!..
Она показала ему на слезы, которые катились по ее бархатным щекам, не оставляя следа. Солнце играло в ее глазах, откуда лились слезы, ее зрачки расширились, утонув в голубизне глаз. Верхняя часть лица Венка сияла великолепием любящей женщины, глубоко раненной, но готовой все простить, но ее рот кривился, подбородок дрожал, и она выглядела подростком, отчаявшимся и немного комичным.
Продолжая опираться на жесткую подушку, Филипп взглянул на Венка своими черными глазами, смягчившимися и выражавшими томление и призыв. Распалившаяся от гнева девочка превратилась в златоволосую женщину, от которой исходил женский запах, похожий на аромат, испускаемый розовым цветком бычьей травы или раздавленного в ладонях зерна неспелой ржи; этот бодрящий, терпкий запах дополнял впечатление Филиппа от всех полных жизни и силы жестов Венка. Однако Венка плакала и бормотала сквозь слезы: «Что ты со мной сделал…» Она хотела остановить поток слез и укусила руку, на которой выступило красное полукружие от ее молодых зубов.
– Дикарка… – сказал Фил вполголоса, ласково и благодушно, как сказал бы незнакомке.
– Больше, чем ты думаешь, – в тон ему ответила Венка.
– Не говори мне этого! – вскричал Филипп. – В каждом твоем слове угроза!
– Раньше ты бы сказал – обещание, Фил.
– Это одно и то же! – горячо запротестовал он.
– Почему?
– Потому что.
Он прикусил травинку, решив быть осторожным; он не мог бы выразить словами то глухое требование свободы, права на дающую силы и учтивую ложь, которые рождали в нем его возраст и его первое любовное приключение.
– Я спрашиваю себя, Фил, как же потом ты будешь меня предавать…
Она казалась огорченной и растерявшейся от отсутствия убедительных доводов. Но Филипп уже знал, как она может вдруг взбунтоваться и непостижимым образом вновь обрести силу.
– Не спрашивай себя об этом, – коротко попросил он.
«Позже… позже… Да, и будущее тоже присвоено ею себе… Ей хорошо, она может представить себе сейчас цвет этого будущего. В ней говорит желание посадить на цепь… Она далека от мысли умереть…»
В своей ненависти он не понимал этой высокой женской миссии длить, этого интуитивного желания приспособиться к несчастью и сделать из него богатую ценными минералами жилу. Час уже был поздний, Фил устал, он был измучен натиском этого разбушевавшегося ребенка, который боролся самым примитивным способом за спасение их двоих. Мысленно он вырвался из-под ее власти и побежал следом за мчащейся машиной, вздымавшей горизонтальное облако пыли, и, как нищий на дороге, подскочил к стеклу, за которым виднелась голова, склонившаяся под тюрбаном из белого газа… Он вновь увидел ее всю, до мельчайших подробностей: черные ресницы, черную родинку у губы, трепещущие втянутые ноздри – эти черты, которые он разглядывал в такой близости от себя. В такой близости!.. С блуждающим взглядом, испуганный, вскочил он в страхе оттого, что опять будет страдать, и в удивлении оттого, что, пока разговаривал с Венка, он перестал страдать…
– Венка!
– Что с тобой?
– Я… мне кажется, я сейчас упаду…
Властная рука сжала его руку, заставила его упасть подальше от крутого спуска – он уже зашатался на краю пропасти. Он был убит, он больше не сопротивлялся, он только сказал:
– Это было бы лучшим выходом, быть может…
– О-ля-ля!..
Она удовольствовалась этим тривиальным возгласом и не стала искать других слов. Она припала к телу обессиленного юноши и прижала его темноволосую голову к своей груди, которая круглилась под молодой нежной кожей. Филипп дал овладеть собой недавней нехорошей привычке к пассивности, к которой его приучили мягкие руки, но хотя он испытывал непереносимую горечь, оттого что не мог вдохнуть смолистый запах, прильнуть к такой доступной груди другой женщины, он не переставал повторять, слегка постанывая: «Венка, дорогая… Венка, дорогая…»
Она стала укачивать его, сомкнув вокруг него руки и сжав колени, как это делают женщины всей нашей планеты. Она проклинала его за то, что он так несчастен и так раскис. Она желала ему потерять рассудок и забыть в бреду имя женщины. Она мысленно обращалась к нему: «Ну… ну… Ты научишься узнавать меня… Я заставлю тебя увидеть…» И в то же время она отодвигала черную прядь с его лба, похожую на рассекшую мрамор тонкую трещину. Она по-новому воспринимала теперь близость, тяжесть этого юного тела, которое еще вчера она, подпрыгивая и хохоча, носила на закорках. Когда Филипп, приоткрыв глаза, встретил ее взгляд, умоляя ее глазами вернуть ему то, что он потерял, она ударила свободной рукой по песку и воскликнула про себя, как восклицают героини извечной драмы: «Ах, зачем ты только родился на свет!»
Между тем, боковым зрением она наблюдала за подступами к далекой вилле; она, как матрос, определяла, насколько опустилось солнце: «Теперь уже седьмой час»; она отметила, как прошла от пляжа к дому Лизетта, в своем белом раздувающемся платье похожая на голубя. Она думала: «Нам нельзя здесь оставаться больше четверти часа, иначе нас обыщутся. Надо как следует умыться…» Душа и тело ее все еще трепетали от любви, ревности, от ярости, которая все никак не могла утихнуть. Она мысленно воссоздавала облик убежищ, таких же первобытных и неудобных, как это гнездо в скалах…
– Поднимайся, – очень тихо сказала она.
Филипп захныкал, как-то сразу отяжелел. Она догадалась, что он прибегает к жалобам, к бездействию, чтобы уйти от упреков и вопросов. Ее руки, только что почти материнские, оттолкнули его повинную голову, теплый торс, и это тело, которое недавно лежало в объятиях, стало просто юношей, чужим и лживым, способным предать, обласканным женскими руками, так его изменившими…
«Его следует, как черного козла, привязать к двухметровой веревке… Заточить его в комнате, в моей комнате… Жить бы в другой стране, где не будет других женщин, кроме меня… Или чтобы я была такой красивой, такой красивой… или чтобы он был таким больным, что я должна была бы ухаживать за ним…» Движущиеся тени ее мыслей пробегали по ее лицу.
– Что ты собираешься делать? – спросил Филипп.
Она спокойно разглядывала его черты, которые со временем станут чертами лица черноволосого, банально приятного мужчины, а пока, на пороге семнадцатилетия, за малостью лет, они были еще по сю сторону мужественности. Она удивлялась, как это ужасный, выдающий мужчин признак не отметил его нежный подбородок, его правильный нос, способный выражать гнев. «Но эти черные глаза, этот мягкий взгляд, бледно-голубые белки… Конечно, ни одна женщина не устоит перед этим…» Она покачала головой:
– Что я собираюсь делать? Готовиться к ужину. Так же, как и ты.
– И все?
Она поднялась, поправила платье, затянула шелковый эластичный пояс и поспешно обвела взглядом Филиппа, дом, море, которое уже засыпало, серое, похолодевшее, и отказывалось принимать участие в закатном сиянии.
– Да, все… если только ты не выкинешь чего-нибудь.
– Что ты имеешь в виду?
– Ну… убежать разыскивать эту даму. Решить, что именно ее-то ты и любишь… Объявить об этом твоим родителям…
Она говорила по-детски строго, одергивая все время платье, словно хотела раздавить себе грудь.
«У нее груди как морские ракушки… или как конические взгорки на японских акварелях…»
Она покраснела, потому что он отчетливо произнес слово «груди», и он обвинил себя в недостаточной к ней почтительности.
– Я не совершу ни одной из этих глупостей, Венка, – поспешно ответил он. – Но мне хотелось бы знать, что сделаешь ты, раз я оказался способен на все это или хотя бы на половину этого?
Она широко открыла глаза, поголубевшие от слез, но он ничего в них не прочел.
– Я? Я не стану жить по-другому.
Она лгала, она бросала ему вызов, но за лживостью взгляда он видел, он ощущал упрямство, не знающее ни устали, ни сомнений, постоянство, которое не дает сломиться возлюбленной и привязывает ее к предмету своей любви и к жизни, как только она узнает, что у нее есть соперница.
– Ты ведешь себя более благоразумно, чем можно было от тебя ожидать, Венка.
– А ты странно. Ты разве не заметил, что мне сейчас хотелось умереть? Умереть из-за авантюры месье!
И она указала на него, повернув ладонь кверху, как это делают дети, когда с кем-нибудь спорят.
– Авантюра… – повторил следом за ней Филипп, одновременно и задетый, и польщенный. – Черт возьми! Все молодые люди моего возраста…
– Я должна еще привыкнуть, – прервала его Венка, – к тому, что ты и впрямь всего-навсего молодой человек твоего возраста.
– Венка, дорогая, клянусь тебе, что девушка не может говорить и не должна слушать…
Он опустил глаза, с самодовольным видом прикусил губу и добавил:
– Можешь мне поверить.
Он подал Венка руку и помог ей перебраться через сланцевые нагромождения, которые преграждали вход в их убежище, и низкие заросли терновника, отделяющие их от тропинки таможни. В трехстах метрах от них, на приморском лугу, вертелась на пятке похожая на белый вьюнок Лизетта, вся в белом, и ее маленькие загорелые руки подавали им сигналы: «Скорее! Вы опаздываете!» Венка помахала, но, прежде чем начать спуск, она еще раз повернулась к Филиппу:
– Фил, я действительно не могу тебе поверить. Или все наше существование до сегодняшнего дня было не чем иным, как одной из этих пошлых историек, какие описывают в нелюбимых нами книгах. Ты говоришь мне: «Молодой человек… девушка…», имея в виду и нас. Ты говоришь: «Авантюра, как у всех молодых людей моего возраста…» Но, Фил, ты все-таки не прав… видишь, я говорю с тобой спокойно…
Он довольно нетерпеливо слушал ее, смущенный тем, что искал в эту самую минуту разбросанные уголья и тернии своего большого горя, но ему не удавалось собрать их воедино. Крайняя, заметная растерянность Венка, хоть держалась она и уверенно, еще больше подсыпала этих колючек, а тут еще внезапным порывом налетел вечерний недобрый ветер.
– Пошли! Ну что такое?
– Ты все-таки не прав, Фил, потому что ты должен был бы у меня спросить…
У него пропали все желания, он был утомлен и жаждал остаться один, и, однако, приближения длинной ночи он ждал с опаской. У нее вырвался крик возмущения, ею овладела смутная неприязнь к нему; он смерил ее взглядом с головы до ног, сощурив глаза, и сказал:
– Бедняжка!.. «Спросить»… Прекрасно. Спросить разрешения, что ли?
Он понял, что оскорбил ее, она потеряла дар речи, кровь бросилась ей в голову, оставив пурпурный след на щеках, на загорелой коже груди. Он обнял Венка за плечи и, прижав к себе, пошел по тропинке.
– Венка, дорогая, ты говоришь глупости! Глупости молоденькой, ничего, слава богу, не ведающей девушки.
– Славить бога надо за другое, Фил. Ведь ты не думаешь, что я знаю столько же, сколько первая женщина, которую создал бог?
Она не отстранилась от него и смотрела на него сбоку, не поворачивая головы, потом она взглянула на неровную дорогу, потом снова на Филиппа, чье внимание было приковано к этому углу глаза, который движение зрачка делало то голубым, как барвинок, то белым, как перламутр раковины.
– Скажи, Фил, тебе не кажется, что я знаю столько…
– Молчи, Венка! Ты не знаешь. Ты ничего не знаешь.
На повороте тропинки они остановились. Лазурь исчезла с поверхности моря, она была как металл, плотная, серая, не взбудораженная волнами; потухшее солнце оставило на горизонте красный печальный след, поверх которого разлились бледные зеленые, более светлые, чем заря, блики, меж которых сияла влажная первая звезда. Одной рукой Филипп сжимал плечи Венка, другую вытянул в сторону моря.
– Молчи, Венка! Ты не знаешь ничего. Это… такая тайна… Такая большая…
– Я тоже большая…
– Нет, ты не понимаешь, что я хочу тебе сказать.
– Понимаю, и очень хорошо. Ты поступаешь, как мальчик Жалонов, который по воскресеньям поет в церковном хоре. Чтобы придать себе важности, он говорит: «Латынь! Вы знаете, латынь очень трудна!» Но он не знает ни слова по-латыни.
Внезапно она рассмеялась, подняв к Филиппу голову, и ему не понравилось, что она так быстро и так естественно перешла от драматического к смешному, от огорчения к иронии. Может, потому, что наступала ночь, он захотел покоя, пожираемоего огнем сладострастия, тишины, во время которой кровь, словно нетерпеливый дождь, стучит в висках; его тянуло к опасностям, к полному неизведанного и почти немому закабалению, согнувшему его на пороге, который другие юноши переступали, спотыкаясь, но богохульствуя.
– Слушай, замолчи. Не будь злюкой и грубиянкой. Если бы ты знала…
– Но я только этого и хочу: знать!
Голос ее звучал фальшиво, она смеялась смехом плохой комедиантки, чтобы утаить дрожь, бившую ее, и не показать, что она печалится, как все обиженные дети, которые ищут в рискованной затее возможность страдать немного больше, и еще больше, и все больше и больше, пока не наступит возмездие…
– Я прошу тебя, Венка! Ты меня огорчаешь… Это так на тебя не похоже!
Он отпустил плечо Венка и стал еще быстрее спускаться к вилле. Венка бежала за ним, подпрыгивая, когда тропинка становилась крутой, перескакивала через валики скошенной травы, смоченной росой, она уже приготовила выражение лица специально для Теней и обращалась к Филиппу, повторяя вполголоса:
– Не похоже? Не похоже? Вот этого-то как раз ты и не знаешь, Фил, хотя знаешь много всего другого…
За столом они сидели достойные самих себя и своей тайны. Филипп смеялся над своими обмороками, требовал, чтобы о нем заботились, всячески привлекая к себе внимание: он боялся, как бы кто-нибудь не заметил блеска в глазах Венка – с темно-розовыми тенями под ними, – прятавшихся под густой челкой над бровями, а Венка играла в ребенка, перед супом потребовала шампанского:
– Чтобы поднять настроение Фила, мама! – и одним духом опорожнила бокал.
– Венка! – укоризненно сказала Тень…
– Пустое, – снисходительно сказала другая Тень, – ничего ей не сделается.
К концу ужина Венка заметила, что Филипп ищет глазами не видимую отсюда за ночным морем Мешу, белую дорогу, растворившуюся в ночном сумраке, оцепеневший в пыли дороги можжевельник…
– Лизетта! – крикнула она. – Ущипни Фила, а то он сейчас заснет.
– Она ущипнула меня до крови! – застонал Филипп. – У, злючка! У меня слезы на глазах выступили.
– И правда, и правда! – громко закричала Венка. – У тебя слезы на глазах!
Она смеялась, а он под рукавом куртки из белой фланели потирал руку, но на щеках Венка и в ее глазах он видел пламя, загоревшееся от выпитого пенистого вина, и сдерживаемое безумство, которое беспокоило его.
Немного позже где-то очень далеко на черном зыбящемся море завыла сирена, и одна из Теней перестала двигать по игральному столику фишки домино.
– Туман на море…
– Только что Гранвильский маяк ворошил эти хлопья, – сказала другая Тень.
Но голос сирены напомнил Филу воющий гудок автомобиля, бегущего по кремнистой дороге, и он подскочил.
– Как взволновался! – усмехнулась Венка.
Ловко прячась от Теней, она повернулась к ним спиной и умоляющим взглядом посмотрела на Филиппа.
– Нисколько, – сказал Филипп. – Но я больше не могу, я прошу отпустить меня спать… До свидания, мама, до свидания, отец… До свидания, мадам Ферре… До свидания…
– Ты сегодня освобождаешься от всех вечерних обязанностей, мой мальчик.
– Ты не хочешь выпить чашечку легкого настоя ромашки?
– Не забудь открыть окно!
– Венка, ты отнесла Филу флакон с солью?
Дружеские, опекающие голоса Теней, нанизанные друг на друга, провожали его до самых дверей, немного поблекшие, с нежным, слабым запахом сушеных трав. Они обменялись с Венка поцелуем, как это делали всегда, он поцеловал ее упругую щеку, потом ухо, шею, покрытый пушком уголок рта. Дверь за ним закрылась, благожелательная нанизь голосов тут же оборвалась, и он остался один.
Его комната с открытым окном, глядящим в безлунную ночь, приняла его плохо. Стоя под лампой с абажуром из желтого муслина, он вдыхал враждебный и тонкий запах, который Венка называла «запахом мальчишки»: книги классиков, кожаный чемодан, приготовленный для послезавтрашнего отъезда, ботинки с резиновыми подошвами, мыло с нежным ароматом, одеколон.
Он особенно не страдал. Он испытывал то чувство изгнанности и общей усталости, которое не требует другого лекарства, кроме забытья. Он быстро лег, погасил лампу и инстинктивно нашел место у стенки, где его мальчишеские горести, его горячка взрослеющего юноши утихали под покровом ночи, в уюте хорошо подоткнутой под матрац простыни, ярких обоев, о которые разбивались сны, навеянные полнолунием, морскими приливами или июльскими грозами. Он тотчас уснул, но во сне его обступили самые невыносимые картины его жизни и самые привычные. У Камил Даллерей было лицо Венка, а Венка, словно фокусник, властная, помыкала им с отталкивающей холодностью. Но ни Камил Даллерей, ни Венка в его грезах не хотели вспомнить, что Филипп – всего-навсего маленький изнеженный мальчик, которому хочется только уронить голову на чье-нибудь плечо, маленький десятилетний мальчик…
Он проснулся, увидел, что часы показывают без четверти двенадцать и что он проведет зряшную горячечную ночь среди родных в заснувшем доме, он надел сандалии, обвязался шнуром от купального халата и спустился вниз.
Месяц первой четверти скашивал скалу. Кривой и красноватый, он не заливал своим светом округу, и казалось, его сияние потухает от красного или зеленого огня вращающегося Гранвильского маяка. Но благодаря ему ночь не затопляла зелень трав и кустарников и белая штукатурка виллы меж выступающих балок как будто слабо фосфоресцировала. Филипп оставил открытой застекленную дверь и шагнул в эту тихую ночь, как входят в надежное и печальное убежище. Он сел прямо на пол террасы, не поддающейся сырости, истоптанной и загроможденной шестнадцатью годами каникул. Лизетта извлекала иногда из-под досок старую, заржавевшую игрушку, лежавшую там десять, двенадцать, пятнадцать лет…
Он чувствовал себя опустошенным, свободным от всего и благоразумным. «Может, это и называется «стать мужчиной», – подумал он. Бессознательное желание поделиться с кем-нибудь своей печалью, своей обретенной мудростью мучило его, не находя избытия, как у всех добросовестных маленьких атеистов, которым светское воспитание отказало в попечительстве Бога.
– Фил, это ты?
Голос спустился к нему, точно прибитый ветром лист. Он поднялся, бесшумно шагнул к окну с деревянным балконом.
– Да, – выдохнул он. – Ты, значит, еще не спишь?
– Конечно, нет. Я сейчас спущусь.
Она подошла к нему так тихо, что он даже не заметил. Он увидел возле себя только светлое лицо, возвышающееся над смутным силуэтом, почти растворившимся в ночи.
– Ты замерзнешь.
– Нет. Я набросила на себя голубое кимоно. А впрочем, погода теплая. Уйдем отсюда.
– Почему ты не спишь?
– Не спится. Я думаю. Уйдем отсюда, а то разбудим кого-нибудь.
– Я не хочу, чтобы в такое время ты пошла на пляж – можно схватить насморк.
– Я не схватываю так быстро насморка. И потом, я совершенно не рвусь на пляж. Наоборот, давай лучше поднимемся наверх.
Она говорила чуть слышно, но Филипп не пропустил ни одного слова. Отсутствие окраски в ее голосе доставляло ему несказанное удовольствие. Это уже не было голосом Венка или другой женщины. Незаметное ее присутствие, почти невидимой, обычный тон – незаметное присутствие, безобидное, без определенного намерения – только прогулка, только спокойное ночное бдение – навевали покой.
Он обо что-то споткнулся, и Венка придержала его за руку.
– Это горшки с геранью, разве ты не видишь?
– Нет.
– Я тоже. Но я различаю их, как различают предметы слепые, я знаю, что они здесь… Осторожно, рядом должен быть ящик.
– Откуда ты знаешь?
– Догадалась. От него будет шум, как от лопаты для угля… Бум!.. А что я тебе говорила?
Это озорное перешептывание приводило Филиппа в восторг. Он готов был расплакаться от радости, оттого, что спало напряжение, оттого, что Венка такая кроткая, похожая в сумраке на Венка прежнюю, когда ей было двенадцать лет и она вот так же шептала, склонившись над мокрым песком, а полная луна плясала на брюшках рыб, пойманных во время полночного лова…
– А помнишь, Венка, ту ночь, когда мы выловили самую большую камбалу?..
– А ты схватил бронхит. Из-за этого нам строго-настрого запретили ловить ночью… Слушай!.. Ты закрыл стеклянную дверь?
– Нет…
– Ты слышишь, что поднимается ветер, а дверь хлопает? Ах, обо всем-то я должна помнить!..
Она исчезла и вернулась так неслышно – словно это сильф ступал своими легкими стопами, – что Фил догадался о ее возвращении лишь по запаху, который гнал перед собой ветер…
– Чем от тебя пахнет, Венка? Как ты надушилась!
– Говори тише. Мне было жарко, и, прежде чем спуститься, я протерлась дезодорантом.
Он промолчал, но его разбуженное внимание отметило, что Венка действительно обо всем помнила.
– Иди, Фил, я держу дверь. Не наступи на салат.
Поднимавшийся от возделанной земли запах огорода заставлял забыть, что море по соседству. Перелезая через низкую плотную стенку из тимьяна, Филипп поцарапал себе ноги, ему попались под руку несколько пушистых рыльц львиного зева.
– А знаешь, Венка, в огород из-за рощицы не доносятся звуки из дома.
– Да в доме все тихо. Мы тоже тише воды.
Она подобрала с земли преждевременно созревшую небольшую грушу, источенную изнутри червем. Он услышал, как она вонзила в плод зубы, а потом отшвырнула его.
– Ты что? Ешь?
– Это желтая груша. Но она плохая, и я тебе не предложила ее.
Такая свобода в их отношениях не развеяла совсем смутной тревоги Филиппа. Ему показалось, что Венка немного слишком кротка и ясна, как дух, и он вдруг подумал об этой странной веселости, словно выпорхнувшей из могилы, об этой бездумной теплоте, которая слышится в смехе монашек. «Хорошо бы увидеть ее лицо», – пришло ему на ум. Он вздрогнул, представив себе, что этот голос, лишенный окраски, эти слова играющей девочки могли исходить от скривившейся маски, брызжущей гневом и сверкающей яркими красками, который противостоял полыханию его ярости там, в скалах.
– Слушай, Венка!.. Давай вернемся.
– Как хочешь. Подожди еще минутку. Еще минутку. Мне хорошо. А тебе? Нам обоим хорошо. Как ночью легко живется! Но не в комнате. О! Я ненавижу вот уже несколько дней свою комнату. Здесь мне не страшно… Светлячок! Так поздно, осенью! Нет, не надо его брать… Глупый, ну чего ты вздрогнул? Это всего-навсего кошка пробежала. Ночью кошки ловят полевых мышей…
Послышался тихий смех, рука Венка обвила его талию. Он прислушивался к каждому вздоху, к каждому хрусту, но, несмотря на беспокойство, он был рад этому непрекращающемуся, с разными оттенками перешептыванию. Венка не боялась темноты и вела себя в ней как в знакомой, дружеской стране и все объясняла Филиппу, оказывала ему полночные почести и вела его за собой, словно поводырь.
– Венка, дорогая, вернись…
Она издала звук, похожий на лягушачье кваканье.
– Ты назвал меня дорогой! Ах, почему ночь не все время! Ты сейчас не тот, кто обманул меня, а я не та, которая так страдала… Ах, Фил! Давай пока не будем возвращаться, позволь мне немного побыть счастливой, немного влюбленной, уверенной в тебе, какой я была в своих мечтах, Фил… Фил, ты не знаешь меня.
– Может быть, дорогая…
Они споткнулись обо что-то на сухой траве, которая хрустнула у них под ногами.
– Это побитая гречиха, – сказала Венка. – Они сегодня били ее цепами.
– Откуда ты знаешь?
– А когда мы с тобой спорили, ты не слышал ударов цепов? Я слышала. Сядь, Фил.
«Она, она слышала… Она была в ярости, ударила меня по лицу, без конца говорила мне разные слова, но при этом слышала удары цепов…»
Он невольно сравнил с этой неусыпностью всех женских чувств воспоминание о другой женской умелости…
– Фил, не уходи! Я не была злой, я не плакала, не упрекала…
Круглая головка Венка с шелковистыми, ровно подстриженными волосами склонилась на плечо Филиппа, и теплота щеки девушки согрела его щеку.
– Обними меня, Фил, умоляю тебя, умоляю…
Он обнял ее, примешав к своему удовольствию беспощадность юности, которая думает лишь об удовлетворении собственных желаний, и слишком сильное воспоминание о другом поцелуе, который у него взяли, не спросясь его. Но он узнал очертания губ Венка, прижавшихся к его губам, вкус, который хранили ее губы, вкус надкушенного ею плода, почувствовал готовность, с какой приоткрылся этот рот, обнаружив и без остатка отдав свою тайну, – и он покачнулся во тьме. «Ну, все, – подумал он, – мы погибли. Ах, скорей бы уж, раз так надо и потому что она не захочет больше никогда, чтобы было по-другому… Бог ты мой, какой у нее рот, глубокий, неотвратимый и умелый с самого начала… Мы погибаем, скорее, скорее!..»
Но обладание – это чудо, достающееся с трудом. Яростная рука, которую ему не удавалось отвести, крепко сжимала затылок Филиппа. Он тряхнул головой, чтобы освободиться от этой руки, но Венка, подумав, что Филипп хочет прервать их поцелуй, еще теснее прижалась к нему. Наконец он схватил ее за напрягшееся запястье и отбросил Венка на ложе из гречихи. Она издала короткий стон и лежала, не шевелясь, но, когда он пристыженно склонился над ней, она снова привлекла его к себе и вытянулась. Наступила сладостная передышка, почти братская, каждый из них испытывал к другому немного жалости и теплоты, смирение подвергнутых испытанию любовников. Венка, невидимая, лежала на повернутой вверх ладонью руке Филиппа, а другая его рука гладила ее кожу, чью нежность он знал так же, как и рельефные следы, оставленные шипом цветка или неровностями скалы. Она попыталась засмеяться, попросив его тихо:
– Не трогай мои роскошные ссадины… Ах, какой мягкой кажется гречиха…
Но он слышал, как дрожит ее голос, и сам дрожал. Он все время искал в ней то, что знал меньше всего, – ее рот. Пока они переводили дух, он решил вскочить на ноги и опрометью броситься домой. Но, отодвинувшись от Венка, он почувствовал себя физически опустошенным, его охватил ужас от свежего воздуха и от своих пустых рук, и он вернулся к ней с тем порывом, которому поддалась и она и который переплел их ноги. Он нашел в себе силы назвать ее «Венка, дорогая» с покорной и в то же время умоляющей интонацией, призывая ее одновременно благословить его и забыть о том, чего он пытался добиться от нее. Она поняла и обнаружила лишь изнемогшее молчаливое отчаяние, поспешность, о которую она сама ранила себя. Он услышал короткий возмущенный стон, выдержал невольную атаку, но тело, которое он оскорблял, не отпрянуло от него и отказалось от помилования.