![](/files/books/160/oblozhka-knigi-rannie-vshody-269070.jpg)
Текст книги "Ранние всходы"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
XVI
«Этот год мы закончим тут, – мрачно думал Филипп, глядя на море. – Венка и я, в прошлом сплавленные в одно существо и, значит, вдвойне счастливые, существо, которое было Фил-и-Венка, в этом году умрет, умрет здесь. Разве это не ужасно? Разве не в моих силах этому помещать? Я ведь тут… Но сегодня вечером, после десяти, я, возможно, в последний раз за эти каникулы пойду к мадам Даллерей…»
Он наклонил голову, и его черные волосы поникли, как ветви плакучего дерева.
«Если б пришлось к ней идти сейчас, я бы отказался. Но почему?»
Белая под мутным, зажатым меж двух грозовых туч солнцем дорога, ведущая в Кер-Анну, вилась вдоль холма, поднималась, потом терялась вдалеке, поросшая жестким можжевельником, серым от пыли. Филипп отвел от дороги взгляд, к горлу подступила знакомая тошнота. «Да… Но сегодня вечером…»
После трех завтраков в Кер-Анне он отказался от дневных визитов, боясь, как бы не стали беспокоиться его родные и не заподозрила чего-нибудь Венка. Впрочем, его крайняя молодость быстро изобретала алиби. Он остерегался также сильного смолистого запаха, характерного для Кер-Анны и того тела, которое он видел и обнаженным, и прикрытым одеждами; и ту, кому оно принадлежало, он тихонько, с гордостью маленького беспутного мальчишки или с печальными угрызениями совести супруга, обманувшего дорогую его сердцу жену, называл своей любовницей, а иногда своей повелительницей…
«Буду ли я уличен или нет, с этим надо кончать здесь. Но почему?»
Ни одна книга среди всех, которые он читал открыто, положив локти на песок, или укрывшись в своей комнате скорее из чувства целомудрия, чем от страха, не учила тому, что кто-то должен непременно погибнуть в таком обыкновенном кораблекрушении.
В романе сотни страниц или даже больше заполнены описанием приготовлений к любви физической, само же это событие занимает пятнадцать строк, и Филипп тщательно пытался отыскать в своей памяти книгу, где было бы описано, как молодой человек, один раз оступившись, не расстается с детством и целомудрием, но продолжает оставаться в них, увлекаемый глубокими, как бы подземными, течениями еще много-много лет…
Филипп поднялся и пошел вдоль берега, изъеденного, истаявшего из-за сильных морских приливов. Над пляжем склонился вновь зацветший куст терновника, питающийся и держащийся лишь за счет немногочисленных сплетений своих корней. «Когда я был маленький, – подумал Филипп, – этот куст терновника не склонялся над пляжем. Море съело берег – по крайней мере, метр его, – пока я рос… А Венка уверяет, что это куст терновника подрос…»
Недалеко от терновника зияла та самая круглая ложбина с ковром синего чертополоха, который все из-за голубизны называли «глазами Венка». Именно там в один прекрасный день Фил тайком нарвал голубого чертополоха – эту колючую дань любви – и перебросил его через стену Кер-Анны… Сегодня цветы на склонах были сухи, обожжены солнцем… Филипп остановился на минуту; он был еще слишком молод, чтобы улыбнуться таинственному значению, которое любовь придает увядшему цветку, раненой птице, сломанному кольцу, и он оттолкнул свое несчастье, расправил плечи, отбросил назад привычным, гордым движением волосы и мысленно сделал себе выговор, что не умалило важности любовного романа для только что причастившегося его таинства.
«Итак, довольно быть слабым! Я по справедливости могу сказать себе, что в этом году стал мужчиной. А мое будущее…»
Он устыдился своих мыслей и покраснел. Его будущее? Месяцем раньше он еще размышлял над этим. Месяцем раньше эти будущее рисовалось его мальчишескому воображению на широком, хоть и не вполне ясном ему, фоне все, до мельчайших подробностей; будущее с его экзаменами, с попыткой сдать на бакалавра, с работой, неблагодарной, но принимаемой почти без горечи, ведь «так надо, не правда ли?»; будущее и Венка, будущее, наполненное ею; будущее, проклятое или благословленное именем Венка.
«В начале каникул мне все не хватало времени, – думал Филипп. – А теперь…» Его улыбка, его взгляд были улыбкой и взглядом несчастного мужчины. Его верхняя губа с каждым днем все больше покрывалась черным пушком, и от этих тонких, мягких волосков, которые так же похожи на усы, как лесная трава на жесткое жнивье, его рот делался немного полнее, как у обиженно надувшегося малыша. И от этого рта отворачивался, а то неприметно возвращался к нему мстительный взгляд Камил Даллерей.
«Мое будущее, хм, мое будущее… Все очень просто… Если я не буду доктором права, то ведь есть магазин папы, холодильники для гостиниц, замков, фары, отдельные детали и всякие жестянки для автомобилей. Степень бакалавра, а потом, сразу же, клиенты, разного рода корреспонденции… Папа не так много зарабатывает, у него нет даже своего автомобиля. О, еще ведь есть военная служба… Так что же тут думать?.. Мы говорим, что после моих экзаменов на бакалавра…»
Его воображение иссякло, на него напали невыносимая тоска, глубокое безразличие ко всему, что скрывало его будущее, лишенное, впрочем, всякой таинственности. «Если ты будешь служить где-нибудь в окрестностях Парижа, то я в это время…» В памяти Филиппа любящий голосок Венка нашептывал тысячу проектов, чей отсчет начинался уже с этого лета, – теперь они были никому не нужны, бесцветные, вырезанные из бумаги, которой не хватало красок.
Самым радужным мечтам предавался он в конце дня, в час ужина и игры в шахматы с Венка или Лизеттой – скорее даже с Лизеттой, чьи восемь задорных лет, острый глаз, раняя смекалка давали передышку Филиппу от груза его чувств, – и наконец час, когда он шел предаваться утехам любви… «А кроме того, – думал Филипп, – я, может, и не пойду туда. Да. Ведь я в своем уме, я не считаю минуты, я не поворачиваюсь лицом к Кер-Анне, как подсолнух к солнцу, я могу потребовать от себя быть самим собой – продолжать жить, снова почувствовать вкус к той жизни, которой я жил прежде…»
Ему не приходило в голову, что, употребляя это жесткое слово, он разделял им свою жизнь на две половины. Он не знал еще, сколько времени придется всем событиям его жизни ударяться об эту веху, это препятствие, чудесное и банальное одновременно: «Ах да, это было прежде… Я помню: это было позже…» С чувством превосходства и зависти подумал он о товарищах по экстернату, дрожавших от нетерпения на презренном пороге, который они переступали, посвистывая, – лжецы, бескровные от потери вкуса к жизни, и к тому же бахвалы. Потом он перестал думать об этом, потом опять мысленно возвращался к ученью, в которое вклинивались игры, подпольные курения, дискуссии о политике и спорте. «В то время как я… Это Ее вина, Ее, если я уже ничего не хочу, даже Ее…»
«Пробка» тумана, наплывавшего с моря, закупорила часть берега. Над морем висела лишь негустая завеса, перемещающаяся все время, не способная скрыть весь скалистый остров. Порыв ветра подхватил ее, перетряс и в головокружительном вихре перенес ее на залив, беспросветную, плотную. В один миг Филипп, окутанный туманом, увидел, как исчезли море, пляж и дом, и закашлялся, словно в парной бане. Он привык к неожиданностям морского климата и стал ждать, пока другой порыв ветра не развеет этого пара; Фил попытался приноровиться к этим хлопьям, к этой символической слепоте, в чьей глубине вырисовывались спокойное лицо, выступающее из ореола волос, как ясная луна, и праздные руки, почти не делавшие никаких движений. «Она бездвижна… но она должна вернуть мне ощущение времени, его спешку, нетерпение, любопытство… Нет, это не то… Это не то… Я просто сердит на нее…»
Он попытался взбунтоваться, вызвать в себе чувство неблагодарности к ней. Ребенок шестнадцати с половиной лет не знает, что незыблемый порядок ставит на пути тех, чья любовь заслуживает, чтобы они стали любовниками, спешащими жить и жаждущими умереть, своих посланцев, отяжеленных грузом плоти, останавливающей время, усыпляющей и парализующей душу и подающей совет дать ей дозреть.
Внезапно туман рассеялся, превратившись в воздух, – так убирают простыню с земли, оставляющую на травинках лишь капли готовой улетучиться влаги, лишь жемчужную росу на ворсистых листьях и мокрый блеск на гладких.
Сентябрьское солнце пролило на море, голубое вдали и зеленоватое у берега от затопленного песка, желтый свет, чистый и помолодевший.
Филипп глубоко вздохнул, выйдя из полосы морского тумана, и почувствовал радость оттого, что после этого душного убежища он оказался на ярком свету, омываемый свежим воздухом. Он повернулся к горам и увидел в расщелинах скал струящееся золото утесника, но тут он вздрогнул, обнаружив позади себя, словно дух, принесенный и забытый туманом, маленького молчаливого мальчика.
– Тебе чего, малыш? Ты не сын канкалезки, у которой мы покупаем рыбу?
– Да, – сказал малыш.
– Что, на кухне никого нет? Ты ищешь кого-нибудь?
Мальчик тряхнул рыжими волосами.
– Мне сказала дама…
– Какая дама?
– Она сказала: «Ты скажешь месье Филу, что я уехала».
– Какая дама?
– Не знаю. Она сказала: «Ты скажешь месье Филу, что мне нужно ехать сегодня».
– Где она тебе это сказала? На дороге?
– Да… В своем автомобиле.
– А, в своем автомобиле…
Филипп закрыл глаза, провел рукой по лбу и напыщенно проговорил:
– Ох… ох… В своем автомобиле… Прекрасно. Ох… ох…
Открыв глаза, он огляделся, ища посланца, но того и след простыл, и Филиппу показалось, что все было коротким сном, которым ошарашивает и который грубо изгоняет послеполуденная сиеста. Однако на тропинке, вьющейся по склону холма, он увидел удалявшегося злосчастного мальчишку, сверкавшего золотом волос и голубоватой квадратной заплатой на штанах.
Филипп придал своему лицу глуповатое и самоуверенное выражение, словно мальчик из Канкаля мог его еще видеть.
«Ну и ладно… невелика важность, уехала так уехала. Днем раньше, днем позже… все равно она должна была уехать!»
Но где-то внутри у него шевельнулось странное ощущение боли, почти физической. Фил позволил этой боли расти и склонил голову, словно прислушиваясь к тайному совету.
«Может, на велосипеде… А если она не одна? Я забыл спросить мальчишку, одна она или нет…»
Далеко-далеко вынырнул на дороге автомобиль. От его важного и продолжительного гудка боль на некоторое время утихла, но затем вцепилась в него снова, сводя его всего судорогой, словно от удара ниже живота.
«По крайней мере, не нужно больше спрашивать разрешения прийти к ней вечером…»
Филипп вдруг представил себе запертую виллу Кер-Анна, на которую льет свой свет луна, серые ставни, черную решетку, плененную герань и вздрогнул. Он лег в углубление на сухую траву и стал кататься, как молодая охотничья собака, которая страдает от блох, и скрести методичным движением обеих ступней песок. Он закрыл глаза – бег увесистых облаков, их густая, вздувшаяся белизна вызывали у него приступ легкой тошноты. Он мерно скреб ногой по песку и в такт этому движению напевал какой-то мотив. Так женщина, которая никак не может произвести на свет младенца, начинает уговаривать его, а потом стонать, все громче и громче, пока стон не перейдет в душераздирающий крик.
Филипп удивленно открыл глаза, попытался собраться с мыслями.
«Однако… В чем дело? Я ведь знал, что она должна была уехать раньше нас. У меня есть ее парижский адрес, номер телефона… и потом, что произошло? Ну, уехала. Это моя любовница, это не любовь моя… Я могу жить без нее». Он сел и стал нанизывать на травинки четки улиток-ползуний, которыми любят лакомиться коровы. Он попробовал утишить боль смехом и грубостью.
«Она уехала, очень хорошо. Она не одна, эта женщина… Она не удостоила меня чести рассказать о своих делах, так… Хорошо. Одна или не одна, она уехала. Я потерял… что? Будущую ночь. Ночь перед моим отъездом. Ночь, но я даже не уверен, нужна ли она мне сейчас. Я думал лишь о Венка… Обойдемся без одной приятной ночи… вот».
Но что-то вроде дуновения пронеслось в его мозгу, изгнало оттуда фальшь, ложную уверенность, внутреннюю усмешку и оставило только чистую, холодную субстанцию, ясное осознание того, что представлял собой отъезд Камил Даллерей.
«А… она уехала… уехала и теперь вне пределов досягаемости, эта женщина, которая одарила меня… одарила… как называется то, чем она меня одарила? Имени нет. Одарила… С того самого времени, как я перестал быть ребенком и верить в Дедушку Мороза, она единственная одарила меня. Она одна могла это отнять и отняла…»
Его темное лицо залила краска, соленая вода омочила глаза. Он расстегнул на груди одежду, взлохматил всеми десятью пальцами шевелюру, отчего стал похож на бесноватого, который только что бился на кулаках, и крикнул, задыхаясь, осипшим детским голосом: «Именно этой ночи я дожидался, именно!»
И всем телом, лицом, взглядом потянулся к невидимой Кер-Анне; гряда облаков, двигавшаяся с юга, уже скрывала верхушку пустынного холма, и Филипп подумал, что некое коварное всемогущее существо стерло с лица земли все, что могло напоминать Камил Даллерей.
Кто-то кашлянул в нескольких шагах от него, внизу на песчаной тропинке, упирающейся в лестницу из плоских камней и бревен. Филипп увидел, как наверх медленно поднималась седеющая голова. Филипп мгновенно, как все дети, желающие утаить свои истинные чувства, привел себя в порядок, глубоко спрятал свою ярость обманутого мужчины и со спокойным видом стал молчаливо ждать, когда появится отец.
– Вот ты где, малыш.
– Да, папа.
– Ты один? А где Венка?
– Не знаю, папа.
Филиппу почти не стоило труда удержать на лице маску приветливого, бойкого мальчишки. Его отец, стоявший перед ним, был похож на отца каждодневного: приятная внешность, вид немного помятый, расплывшаяся фигура, в общем, такой, как все земные существа, которых не звали ни Филиппом, ни Венка, ни Камил Даллерей. Фил терпеливо ждал, пока отец отдышится.
– Ты не был на рыбной ловле, папа?
– Ну вот еще! Я просто гулял. А Лекерек поймал осьминога… Вот, видишь трость? Так у него такой длины щупальца… Замечательный осьминог. Лизетта будет в восторге. Все-таки будьте внимательней, когда купаетесь.
– Папа! Да ведь это же не опасно!
Филипп почувствовал, как фальшиво-звонко прозвучал его голос, словно у маленького мальчика. Серые навыкате глаза отца вопросительно смотрели на него; он не смог вынести ясного, ничем не замутненного взгляда, выражавшего покровительственность и разобщенность с детьми, которые, живя среди родственников, скрывали свои истинные помыслы.
– Тебе не хочется уезжать, малыш?
– Уезжать?.. Но, папа…
– Да. Если ты устроен, как я, тебе будет не хотеться всегда. Этот край, этот дом. И потом, Ферре. Ты поймешь, как редко бывает, чтобы друзья, проводящие вместе лето, не надоели друг другу… Наслаждайся тем, что еще осталось, малыш. Еще два дня хорошей погоды. Есть люди более несчастливые, чем ты…
Он еще говорил, но уже возвращался к Теням, откуда его на время извлекли взгляд, слова с подтекстом. Филипп подал ему руку, помог одолеть скользкий склон, выказывая ту холодную, жалостливую предупредительность, которая свойственна сыну по отношению к отцу, если отец человек зрелый, спокойный, а сын – суетящийся молодой человек, выдумавший любовь, муки плоти и гордость оттого, что один среди всего мира страдает, не прося помощи.
Приближаясь к плоской, узкой террасе, где располагалась вилла, Филипп выпустил руку отца, намереваясь спуститься к пляжу, к выбранному менее часа назад месту, в тот уголок, где людей не бывало.
– Ты куда, малыш?
– Туда, папа… вниз…
– Это так спешно? Подожди немного. Я хотел тебе кое-что сказать насчет виллы. Знаешь, мы решили с Ферре купить ее. Впрочем, ты должен это знать, ведь разговоры об этом давно ведутся при вас, детях.
Фил не ответил, не решаясь ни лгать, ни признаться в той гудящей глухоте, которая отрезала его от мира семейных разговоров.
– Слушай, я тебе сейчас объясню. Прежде всего я решил, с согласия Ферре, расширить виллу, пристроив два двухэтажных крыла, над ними будут две террасы, а на втором этаже комнаты… Представляешь себе?
Фил с умным видом кивнул и честно попытался вслушаться. Но, как он ни старался, в голове у него вертелось одно слово «тупик», мысленно он спускался по склону до того места, где злополучный мальчишка сказал ему… «Тупик… тупик… Я в тупике». Однако он кивал головой, и его взгляд, полный сыновнего внимания, переходил с лица папаши на швейцарскую крышу виллы, с крыши на руку месье Одбера, которая в воздухе рисовала план новой виллы. «Тупик…»
– Понимаешь? Мы так и сделаем, Ферре и я. Или уже это ты договоришься с малюткой Ферре… Ведь трудно сказать, кто умрет, а кто останется…
«А, старая песня!» – внутренне воскликнул Филипп, передернув плечами, словно отряхиваясь от чего-то.
– Тебе смешно? Смеяться не над чем. Вы, молодые, не верите в смерть.
– Да нет, папа…
«Смерть… Наконец-то обычное, понятное слово… Каждодневное слово…»
– Конечно, есть все основания предполагать, что ты женишься на Венка со временем… По крайней мере, так утверждает твоя мать. Но есть также все основания предполагать, что ты на ней не женишься. Чему ты улыбаешься?
– Тому, что ты говоришь, папа…
«Что ты говоришь, и все так просто у родных, у людей зрелых, у тех, кто, как они говорят, пожил, и их простодушие, и смущающая ясность мысли…»
– Я не требую, чтобы ты ответил сейчас же. Если ты скажешь: «Я хочу жениться на Венка для меня это будет означать то же самое, как если бы ты сказал: «Я не хочу жениться на Венка».
– Да?
– Да. Ты еще не достиг зрелости. Ты очень мил, но…
Серые навыкате глаза еще раз подернулись дымкой смущения, он смерил Филиппа с ног до головы взглядом и сказал:
– Надо подождать. Приданое маленькой Ферре не слишком потянет. Так что же? Первое время прекрасно обходятся без бархата, шелков и золота…
«Бархат, шелк и золото… A-а… бархат, шелк, золото… красное, черное, белое, красное, черное, белое – и кусочек льда, сверкающий, как алмаз, в стакане с водой… Мой бархат, моя роскошь, моя любовница и мой повелитель… Ах, как от всего этого отказаться…»
– …Работа… Поначалу все трудно… Серьезно… нужно время, чтобы подумать… время, в какое мы живем…
«Мне плохо. Где-то здесь, над желудком. И я испытываю ужас при виде этой фиолетовой скалы на темно-красном фоне, а в глубине себя я вижу белое и черное…»
– Семейная жизнь… изнеженность… Ей-богу! Первый кусок белого хлеба… Малыш… Что такое?.. Что такое?
Голос, прерывистые слова потухли в тихом шелесте нахлынувшей воды. Филипп не почувствовал ничего, кроме слабого удара в плечо и щекотания сухой травинки у себя на щеке. Потом снова возник шум множества голосов, видение множества колючек, равномерный и приятный рев воды, и Фил открыл глаза. Его голова лежала на коленях у матери, а все Тени стояли кружком и склоняли к нему участливые лица. Его ноздрей коснулся платок, смоченный в лавандовом одеколоне, и он улыбнулся Венка, которая протиснулась к нему между Тенями, вся золотистая, розово-загорелая и кристально-голубая.
– Бедный мальчик!
– Я же говорила ему, я говорила, что он плохо выглядит!
– Мы разговаривали с ним, он стоял здесь, напротив меня, и вдруг – бах!..
– Он как все дети его возраста, они не следят за своим желудком, карманы вечно набиты фруктами…
– А первые выкуренные папиросы – про это вы забыли?
– Дорогой мой мальчик!.. У него глаза полны слез…
– Естественно! Это реакция…
– Впрочем, это было всего полминуты, ровно столько, сколько потребовалось, чтобы вас позвать. Говорю вам, он стоял здесь, мы разговаривали, а потом…
Фил легко поднялся, щеки у него были холодные.
– Не двигайся!
– Обопрись на меня, мой маленький…
Но Фил держал руку Венка и бессмысленно улыбался.
– Ничего, ничего! Спасибо, мама. Ничего, ничего!
– А тебе не хочется прилечь?
– Да нет! Я предпочитаю остаться на свежем воздухе.
– Нет, вы только взгляните на Венка! Да не умер твой Фил! Уведи его. Но только подольше оставайтесь на террасе!
Тени удалялись, как медленно катящийся клубок, они в дружеском участии взмахивали руками, подбадривали Фила словами; еще раз вспыхнул тревогой материнский взгляд, и Филипп остался наедине с Венка, она не улыбалась. Движением губ, ободряющим кивком головы он приглашал ее повеселиться, посмеяться, но она таким же движением ответила «нет» и продолжала разглядывать Филиппа, до того бледного, что под темным загаром он даже слегка позеленел, в его черных глазах играл рыжий солнечный луч, рот был приоткрыт, так что были видны мелкие, но частые зубы… «Как ты прекрасен… Как мне грустно!» – говорили голубые глаза Венка… Но он не прочел в них жалости, а ее твердая рука, привыкшая ловить рыбу и играть в теннис, лежала в его руке, словно набалдашник трости.
– Послушай, – тихо попросил Филипп. – Я объясню тебе… Ничего особенного. Пойдем куда-нибудь, где поспокойнее.
Она повиновалась, и они с важным видом пошли выбирать спокойное тайное укрытие, они нашли место в скалах, куда иной раз добиралось море во время приливов и куда оно нанесло быстро высыхавшего крупного песка. Они считали, что тайна не может быть доверена обивке из светлого кретона, сосновым стенам с музыкальным резонансом, которые от комнаты к комнате передавали новость, если один из обитателей виллы щелкал выключателем, кашлял или ронял ключ. Эти двое парижских детей, на свой лад независимые, бежали нескромности человеческого жилья и находили безопасные для своей идиллии и своих драм места то на открытом лугу, то на скалистом берегу, то во впадине, вымытой приливом.
– Четыре часа, – сказал Филипп, определив время по солнцу. – Хочешь, прежде чем устроимся, я принесу тебе что-нибудь поесть?
– Я не голодна, – ответила Венка. – А ты не хочешь закусить?
– Нет, спасибо. У меня после обморока пропал аппетит. Сядь поглубже, а мне лучше остаться с краю.
Они вели незамысловатую беседу, и оба понимали, что могут быть сказаны и значительные слова, и даже молчание между ними таило в себе глубину.
Сентябрьское солнце сверкало на отполированных, загорелых ногах Венка, на которые она натянула свое белое платье. Под ними море слегка зыбилось, туман, пробежав над ним, слизнул и смягчил эту рябь, и теперь море играло красками, какие у него бывали в хорошую погоду. Кричали чайки, друг за другом потянулись барки с развернутыми парусами – они покидали сумрак Менги и выходили в открытое море. Послышалось пронзительное пение – дрожащий детский голос прорезал дуновение легкого морского ветерка: на верху самой высокой скалы стоял увенчанный короной рыжих волос, одетый в голубоватые штаны тот самый мальчишка…
Венка проследила за взглядом Филиппа.
– Да, – сказала она, – это мальчик поет.
Фил овладел собой.
– Ты говоришь о сыне торговки рыбой?
Венка покачала головой.
– Я говорю о мальчике, с которым ты только что говорил.
– С которым…
– Мальчик, который сообщил тебе об отъезде этой дамы.
Филипп возненавидел вдруг ясную погоду, песок на груди, и совсем не сильный ветер обжег его щеку.
– О чем… о чем ты говоришь, Венка?
Она не унизилась до ответа и продолжала:
– Мальчик искал тебя, но наткнулся на меня и мне первой сообщил. Впрочем…
Она оборвала себя обреченным жестом. Фил глубоко вздохнул, почувствовав некоторое облегчение.
– А… стало быть, ты знала… Но что ты знала?
– Кое-что о тебе… Не так давно. То, что мне известно, я узнала это недавно… Три-четыре дня назад, но я думала…
Она замолчала, и Филипп заметил под голубыми глазами на свежей детской щеке своей подруги перламутровый след ночных слез и бессонницы, этот серебристый, лунного цвета отблеск, который можно увидеть на веках только тех женщин, что обречены молча страдать.
– Хорошо, – сказал Филипп. – Значит, мы можем говорить, если только ты не предпочитаешь молчать… Я сделаю, как ты захочешь.
У нее слегка вздрогнули уголки губ, но она подавила слезы.
– Нет, давай поговорим. Я думаю, так лучше.
Они испытали одновременно горькое удовлетворение, отделив с первых же слов беседы то, что в их споре могло бы обернуться ложью. Только герои, артисты и дети умеют держаться свободно, когда речь идет о вещах возвышенных. Эти дети безумно надеялись, что из любви может родиться благородная скорбь.
– Слушай, Венка, когда я впервые встретил…
– Нет-нет, – поспешила оборвать его Венка. – Только не это. Я тебя не спрашиваю об этом. Я знаю. Там, на дороге водорослей. Ты думаешь, я забыла?
– Но, – запротестовал Филипп, – в тот день нечего было забывать или помнить, потому что…
– Постой! Постой! Ты думаешь, я привела тебя сюда, чтобы посудачить с тобой о ней?
По тому, с какой горечью и как просто говорила Венка, он понял, что его собственному тону не хватает естественности и раскаяния.
– Ты собираешься рассказать мне о ваших любовных делах, да? Не трудись. В эту среду, когда ты вернулся, я встала, не зажигая света… Я видела тебя… ты крался, как вор… Было уже почти светло. И у тебя было такое лицо… Тогда я постаралась разузнать. А как ты думаешь? На берегу все всё знают. Только одни наши родственники ни о чем не догадываются…
Филипп был неприятно поражен, он нахмурился. Низменное, животное чувство, разбуженное в Венка женской ревностью, шокировало Филиппа. Он рассчитывал в этом найденном ими убежище на мягкую доверчивость, слезы, на долгие признания… Но он не принимал эту неприкрытую агрессивность, эту жестокость, это проворство – все это уничтожало нарисованные им и льстящие ему живописные картины и обращалось в… а в самом деле, во что?
«Она теперь захочет умереть, – подумал он. – Она однажды уже хотела умереть, вот тут… Она и сейчас захочет умереть…»
– Венка, ты должна мне обещать…
Она подалась к нему легким движением, не глядя на него, – вся воплощенная ирония и независимость.
– Да, Венка… Ты должна мне обещать, что ни здесь, ни в каком-либо другом месте ты… ты не будешь стремиться расстаться с жизнью…
Она ослепила его, бросив ему в лицо голубой луч своих широко открытых в быстром и твердом взгляде синих глаз.
– Как ты сказал? Расстаться… расстаться с жизнью?
Он положил руки на плечи Венка, наклонил тяжелую от многоопытности голову.
– Милая, я знаю тебя. Ты хотела тогда соскользнуть отсюда вниз и без всяких причин – тому полтора месяца, а теперь…
И пока он громко разглагольствовал, она сидела словно в оцепенении и полукружия ее бровей были высоко вздернуты над ее глазами.
– Теперь?.. Умереть?.. Почему?..
Когда Венка произнесла это последнее слово, он покраснел, и она сочла краску стыда за ответ.
– Из-за нее? – закричала Венка. – Да ты в своем уме?
Фил раздраженно выдернул несколько пучков хилой травы и внезапно помолодел лет на пять.
– Мы всегда не в своем уме, сами пытаемся доискаться до того, чего хочет женщина, и когда воображаем, что она знает, чего ей хочется…
– Но я-то знаю, Фил. Я очень хорошо знаю. Знаю, чего хочу. Можешь не волноваться, я не убью себя из-за этой женщины. Полтора месяца назад… Да, я стала сползать туда, вниз, и потащила тебя за собой. Но тогда это ради тебя я хотела умереть и ради себя… ради себя…
Она закрыла глаза, запрокинула голову, голос ее смягчился, когда она произносила последние слова, и она стала похожа на всех женщин, которые запрокидывают голову и закрывают глаза, дойдя до высшей точки счастья. Впервые Филипп узнал в Венка сестру той, что с закрытыми глазами, с опущенной головой отдалялась от него именно тогда, когда он полагал, что крепче всего держит ее в своих объятиях…
– Венка! Послушай, Венка!
Она открыла глаза, встала.
– Что?
– Не уходи же вот так! Ты, того глядишь, упадешь в обморок.
– Не упаду. Это больше подходит тебе: флакон с солью, одеколон и вся эта суета!
Время от времени между ними проскальзывало нечто вроде сострадальной детской жестокости. Они черпали в ней силы, закалку, былую ясность, но потом их снова охватывало безумие, безумие тех, кто прожил больше, чем они…
– Я ухожу, – сказал Филипп. – Ты причиняешь мне боль.
На Венку напал приступ смеха. Смех был отрывистый, слышать его было неприятно, она хохотала, как любая женщина на ее месте, жестоко обиженная.
– Прелестно! Оказывается, это тебе причиняет боль!
– Ну да.
У нее вырвался пронзительный крик раненой птицы, Филипп от неожиданности вздрогнул.
– Что с тобой?
Она оперлась на тыльную сторону рук и стояла почти на всех четырех конечностях, как животное. Он увидел, что она покраснела от ярости. Два крыла ее волос свесились и почти сошлись на склоненном лице, оставив видимыми лишь алый пересохший рот, короткий нос с раздувающимися от гнева ноздрями и два глаза, метавших голубые молнии.
– Замолчи, Фил! Замолчи! Я причиняю тебе боль! Ты жалуешься, ты говоришь о боли, а сам обманул меня, ты лжец, лжец, ты бросил меня ради другой женщины! У тебя нет ни стыда, ни здравомыслия, ни жалости! Ты привел меня сюда только для того, чтобы рассказать – и кому? мне, мне! – что ты делал с другой женщиной! Скажи, что это не так. Скажи, что не так. Скажешь?
Она кричала, как буревестник во время бури, испытывая наслаждение от этой ярости – ярости женщины. Внезапно она села, начала ощупывать вокруг себя землю, нашла камень и запустила им далеко в море с такой силой, что Филипп удивился.
– Замолчи, Венка…
– Нет, я не буду молчать! Во-первых, мы тут одни, а во-вторых, мне хочется кричать! И я думаю, есть о чем кричать. Ты привел меня сюда, потому что хотел рассказать, пережить снова то, что делал с ней, ради удовольствия слышать себя, слышать слова… говорить о ней, произносить ее имя, да, ее имя… и, может быть…
Она вдруг ударила его кулаком по лицу, так неожиданно и так по-мальчишески, что он чуть было не набросился на нее, не начал ее тузить. Слова, которые она только что выкрикнула, удержали его, и его мужское врожденное чувство чести отступило перед тем, что поняла Венка и давала понять без обиняков.
«Она думает, она воображает, что я стал бы рассказывать ей об этих наслаждениях… И это Венка! Так вот какие мысли у нее в голове…»
Она замолчала, кашлянула, покраснев до корней волос Две слезинки скатились из ее глаз, но она еще не смягчилась настолько, чтобы плакать и молчать.
«Я, значит, никогда и не знал, что у нее в голове, – подумал Филипп. – Все, что она сказала, так же удивительно, как та сила, с какой – я часто видел это – она плавает, прыгает, бросает камни…»
Он не знал, чего еще ждать от Венка, и зорко следил за ней. Сияние ее кожи, ее глаза, тонкая линия тела, складка на белом платье, натянутом на длинные ноги, отодвинули на задний план почти сладостное страдание, которое заставило его неподвижно лежать на траве…
Он воспользовался передышкой, чтобы выказать свое превосходство, свое хладнокровие.
– Я не побил тебя, Венка. Твои слова заслуживают этого еще больше, чем твои выходки. Но мне не хотелось бить тебя. Это первый раз в жизни я позволил бы себе…