Текст книги "Ранние всходы"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
XIII
Он увидел ее вновь лишь незадолго до ужина. Она сменила одежду, предназначенную для рыбной ловли, на голубое платье под цвет глаз, отделанное розовыми фестонами. Он обратил внимание на белые чулки и замшевые туфли, в которые она была обута, и эти воскресные приготовления привели его в замешательство.
– У нас кто-нибудь будет к ужину? – спросил он у одной из семейных Теней.
– Сосчитай приборы, – ответила Тень, пожав плечами.
Август кончался, и ужинали уже при свете ламп, через открытые двери был виден зеленоватый закат, в котором еще плавали медно-розовые отсветы. Пустынное море, голубовато-черное, как ласточкино крыло, спало, и, когда те, кто сидел за ужином, умолкали, слышен был утомленный, все время повторяющийся плеск набегавшей на берег дремотной воды. Филипп поискал среди Теней глаза Венка, чтобы испытать силу той невидимой нити, что связывала их столько лет и спасла их, влюбленных и чистых, от грусти, сопровождающей конец трапез, конец сезона, конец дня. Но она смотрела в тарелку; в свете лампы блестели ее выпуклые веки, ее круглые загорелые щеки, ее маленький подбородок. Он почувствовал себя покинутым и стал искать глазами – по ту сторону полуострова, в форме вытянувшегося льва, с тремя дрожащими звездами над ним, – дорогу, белую в ночи, ведущую в Кер-Анну. Еще несколько часов, еще немного голубого пепла на небе, разрисованном заходящим солнцем, еще несколько ритуальных фраз. «Эге, да уже десять часов. Дети, вы словно и не подозреваете, что здесь ложатся в десять?» – «Да я как будто ничего особенного не сделал, мадам Одбер, ну ладно, я что-то устал…» Недолгое позвякивание посуды, жесткий стук костяшек домино по освободившемуся от еды столу, еще один протестующий вопль Лизетты, которая уже валилась со стула, но идти спать отказывалась… Еще одна попытка обратить на себя взгляд Венка, вызвать ее легкую улыбку, вернуть доверие втайне оскорбленной девушки; скоро пробьет тот час, который вчера был свидетелем стремительного бегства Филиппа… Он подумал об этом, не испытывая определенного желания, не обдумывая плана спастись, в пику Венка, в другом убежище, на другом нежном плече, вдохнуть согревающее тепло, так необходимое этому юноше, излечившемуся от страсти, но убитому гневной враждебностью другого юного существа…
Один за другим был выполнен весь ритуал: служанка унесла хныкающую Лизетту, а мадам Ферре поставила на сверкающий чистотой стол дубль-шесть.
– Ты выйдешь, Венка? От этих бабочек, которые тычутся во все лампы, можно с ума сойти.
Она молча последовала за ним, и возле моря они еще застали полоску света, которая, несмотря на сумерки, долго держалась.
– Может, принести тебе шарф?
– Нет, спасибо.
Они шли, окутанные легким голубым маревом, поднимавшимся с прибрежного луга и пахнувшим тимьяном. Филипп поостерегся взять за руку свою подружку и содрогнулся от этой боязни.
«Боже ты мой, что же произошло между нами? Неужели мы потеряны друг для друга? Ведь она не знает, что было там, мне надо только забыть это, и мы опять станем счастливыми, как прежде, несчастными, как прежде, соединенными, как прежде».
Но его желание не подкрепилось гипнотической верой, так как Венка ступала рядом с ним холодная и тихая, словно ее большая любовь ушла от нее и словно она не замечала тревоги своего спутника. А Фил уже чувствовал приближение часа и страдал от горячечной дрожи, которая била его на следующий день после того, как он, покрытый царапинами, ощутил в своей раненой руке жжение от нахлынувшей на него волны.
Он остановился, вытер лоб.
– Я задыхаюсь. Мне что-то неважно, Венка.
– Действительно неважно, – как эхо откликнулась она.
Ему показалось, что настало перемирие, и он взволнованно сказал, прижав руку к груди:
– Какая ты славная! Милая!..
– Нет, – прервала его голос Венка, – я вовсе не милая.
По-детски произнесенная фраза оставила надежду Филиппу, он схватил свою подругу за обнаженную кисть руки.
– Я знаю, ты сердишься, что я сегодня плакал, как женщина…
– Нет, не как женщина…
В темноте было не видно, как он покраснел, он попытался объяснить ей:
– Понимаешь, этот угорь, которого ты мучила в его укрытии… Кровь этого животного на крюке… У меня вдруг защемило сердце…
– А! Действительно сердце… защемило…
По звуку ее голоса Филипп понял, что она догадывается, – он испугался, у него перехватило дыхание. «Она все знает». Он ждал разоблачающего рассказа, рыдания, упреков. Но Венка молчала, и спустя довольно долгое время, словно после затишья, которое следует за грозой, он рискнул робко спросить:
– И этой слабости достаточно для того, чтобы ты перестала меня любить?
Венка повернула к нему лицо, туманным пятном светившееся в темноте, обрамленное прямыми прядями ее волос.
– Ах, Фил! Я тебя всегда люблю. К несчастью, тут ничего не меняется.
Сердце у него подпрыгнуло, казалось, оно стучит в горле.
– Да? Значит, ты прощаешь мне, что я был таким ребенком, таким смешным?
Она с секунду колебалась.
– Конечно. Я прощу тебя, Фил. Но это тоже ничего не меняет.
– В чем?
– В нас, Фил.
Она говорила мягко-загадочно, и он не осмелился расспрашивать ее дальше и не осмелился поверить в эту мягкость. Венка, без сомнения, последовала за ним по извилистому пути его раздумий, ибо она сказала внезапно:
– Ты помнишь сцены, которые ты мне закатывал и я тебе тоже – с тех пор прошло всего три недели, – из-за того, что у нас не хватит терпения ждать четыре-пять лет, чтобы мы могли пожениться?.. Бедный мой Фил, мне кажется, сегодня я была бы рада вернуться назад и опять стать ребенком.
Он ждал, чтобы она объяснила, остановилась на этом скользком, этом ненавистном «сегодня», маячившем перед ним в чистой, голубой августовской ночи. Но Венка уже научилась вооружаться молчанием. Однако он настаивал:
– Ну, так ты на меня не сердишься? Завтра мы будем… мы будем Венка и Фил, как всегда? Навсегда?
– Навсегда, если ты так хочешь… Слушай, Фил, давай вернемся. Свежо.
Она не повторила за ним «как всегда». Но он удовольствовался этой неполной клятвой и пожатием холодной маленькой руки, задержавшейся на минуту в его. В это время послышалось позвякивание раскручивавшейся цепи и пустого ведра на закраине колодца, скрежет в открытом окне передвигаемых вдоль металлического прута колец, на которых держались занавески, и эти привычные последние шумы уходящего дня знаменовали для Филиппа наступление того часа, которого он выждал накануне, чтобы открыть дверь виллы и незаметно скрыться… Да! Приглушенный красный свет в незнакомой комнате… Да! Черное счастье, постепенное умирание, жизнь, которую возвращают медленные взмахи крыла…
Он словно бы ожидал со вчерашнего дня чего-то вроде оправдания со стороны Венка, двойного оправдания, которое она даровала ему с такой ясностью в голосе, с такой сдержанностью в словах, и он внезапно оценил, как истинный мужчина, значение дара, который преподнесла ему наделенная властью прекрасная фея.
XIV
– День вашего отъезда в Париж уже назначен? – спросила мадам Даллерей.
– Мы должны вернуться двадцать пятого сентября, – ответил Филипп. – Иногда в зависимости от того, на какой день приходится воскресенье, мы выезжаем двадцать третьего или двадцать четвертого, иногда и двадцать шестого. В общем, плюс-минус два дня.
– А… Одним словом, вы уезжаете через две недели. Через две недели в этот самый час…
Филипп отвел глаза от моря, спокойного и белого возле песчаного берега, а вдали под низкими облаками цвета спинки тунца, и удивленно повернулся к мадам Даллерей. Она была закутана в белую, свободно ниспадающую ткань, наподобие женщин Таити, гладко причесана, напудрена телесного цвета пудрой и важно курила, ничто в ней не говорило о том, что этот молодой человек, сидящий неподалеку от нее, красивый и темноволосый, как и она сама, был ей вовсе не младшим братом, а представлял собой нечто совсем иное.
– Итак, через две недели в этот самый час вы будете… где?
– Я буду в лесу, на озере. Или на теннисе в Булони с… с моими друзьями.
У него с губ едва не сорвалось имя Венка, и он покраснел, а мадам Даллерей улыбнулась своей мужской улыбкой, что придавало ей сходство с красивым мальчиком. Филипп, желая скрыть от нее свое лицо, на котором появилось злое выражение, словно то был маленький рассерженный бог, отвернулся к морю. Твердая бархатистая рука легла на его руку. Он продолжал смотреть на тусклое море, однако его разомкнувшийся рот искривился в какой-то блаженной агонии, которая отразилась в черных глазах, вспыхнувших белым пламенем, тотчас потухшим между ресницами…
– Не надо грустить, – тихо сказала мадам Даллерей.
– Я не грущу, – живо произнес Филипп. – Вам трудно понять…
Она наклонила голову с блестящими волосами.
– Да, конечно, мне трудно понять. Некоторые вещи.
– О…
Филипп благоговейно и недоверчиво взглянул на женщину, освобождавшую его от необходимости делиться опасной тайной. Раздавался ли еще в маленьких покрасневших ушках тихий, приглушенный крик, походивший на крик человека, которому перерезают горло? Эти руки со множеством чуть выступающих мышц унесли его, легкого, задыхающегося, от этого мира в другой мир; этот рот, такой скупой на слова, наклонялся над ним, чтобы передать его рту одно всемогущее слово и чтобы едва различимо нашептывать напев, который, словно слабое эхо, вырывался из глубины, где жизнь – это страшная конвульсия… Она знала все…
– Некоторые вещи… – повторила она, как если бы молчание Филиппа означало, что он ищет ответа. – Но вы не любите, когда я задаю вам вопросы. Я иногда бываю нескромной…
«Как молния, да, именно, – подумал Филипп, – как зигзаг молнии во время грозы – ясный день вынужден отдавать ей то, что он прячет в тени…»
– Я хотела бы только знать, с радостью ли вы меня покидаете.
Молодой человек опустил глаза и посмотрел на свои обнаженные ступни. Небрежная одежда из шелковой вышитой ткани делала его похожим на восточного принца и очень его красила.
– А вы? – неловко спросил он.
Пепел от сигареты, которую держала между пальцами мадам Даллерей, упал на ковер.
– Обо мне не может быть речи. Речь идет о Филиппе Одбере, а не о Камил Даллерей.
Он поднял на нее глаза с удивлением, на этот раз вызванным ее необычным именем. «Камил… Ну да, ее зовут Камил. Она могла бы не называть мне его. Я про себя зову ее мадам Даллерей, дама в белом или просто Она…»
Она не спеша покуривала, созерцая море. Молодая? Ну конечно, лет тридцати – тридцати двух. Непроницаемая, как все спокойные люди, максимум внешних проявлений не превосходит умеренности иронии, улыбки, серьезности. Не отводя взгляда от морского простора, где назревала гроза, она опять положила свою руку на руку Филиппа и сжала ее, не считаясь с его желанием, только для собственного удовольствия. Пожатие этой маленькой сильной руки и заставило его заговорить, но он с трудом выдавливал из себя слова – так выступает сок из фрукта, если его сжать в руке.
– Да, мне будет грустно. Но, надеюсь, я не буду несчастлив.
– Да? А почему вы так думаете?
Он слабо улыбнулся и был трогателен, неловок – одним словом, был таким, каким он ей втайне нравился.
– Потому что, – ответил он, – я надеюсь, вы что-нибудь придумаете… Ну да, вы же придумаете что-нибудь?
Она пожала плечом, подняла свои персидские брови. Ей пришлось сделать усилие, чтобы придать своей улыбке обычную безмятежность и высокомерие.
– Что-нибудь… – повторила она. – То есть, если я вас правильно понимаю, мне надлежит пригласить вас к себе, как я делаю сейчас, пока мне это нравится, а вам останется только встретиться со мной в тот час, когда вы будете свободны от своих обязанностей, школьных и… семейных.
Ее тон удивил его, но он выдержал взгляд мадам Даллерей.
– Да, – ответил он. – А что я еще могу? Вы меня упрекаете за это? Я ведь не бродяжка, свободный от вся и всех. И мне только шестнадцать с половиной лет.
Она стала медленно заливаться краской.
– Я ни в чем вас не упрекаю. Но разве вам не приходит в голову, что какая-нибудь женщина… другая, не я, конечно, могла бы быть обижена, если б поняла, что вы хотите просто уединиться с ней на часок – только этого, только этого?
Фил, внимая ей с послушным видом школьника, вперил свои широко распахнутые глаза в этот скрытный рот, в эти ревнивые, однако ничего от него не требующие глаза.
– Нет, – не колеблясь, сказал он. – Я не понимаю, почему вы могли бы обидеться. «Только это»? О… только это…
Он замолчал: на него опять напала слабость, и он почувствовал ту же блаженную печаль, а спокойная смелость Камил Даллерей поколебалась: Камил почувствовала уважение к своему творению.
Словно оглушенный, Филипп уронил на грудь голову, и это движение, эта покорность на миг окрылили завоевательницу.
– Вы любите меня? – низким голосом спросила она.
Он вздрогнул, испуганно посмотрел на нее.
– Почему… почему вы об этом спрашиваете?
К ней снова вернулось хладнокровие, и она улыбнулась своей ставящей все под сомнение улыбкой.
– Шутки ради, Филипп…
Но глаза его продолжали вопрошать ее, упрекая за скупость в словах.
«Взрослый мужчина, – размышляла она, – сказал бы мне «да». Но этот ребенок, если я буду настаивать, расплачется и будет кричать, целуя и плача, что не любит меня. Так что ж, настаивать? Я должна выгнать его или с замиранием сердца выслушать и узнать из его собственных уст, до каких пределов простирается моя власть».
Она почувствовала, как у нее тяжело сжалось сердце, небрежно поднялась и направилась к открытому окну, словно забыв о присутствии Фила. Запах маленьких голубых ракушек у подножия скал, не прикрытых отхлынувшей с четырех часов морской водой, но вымытых ею, входил вместе с густым запахом словно кипящей бузины, который распространяла отцветающая бирючина.
Облокотившись о подоконник, с виду безразличная, мадам Даллерей всем своим существом чувствовала позади себя присутствие распростертого на полу юноши и изнемогала под бременем не покидавшего ее желания.
«Он ждет меня. Он прикидывает, какое удовольствие может получить от меня. То, чего я добилась от него, могла бы иметь любая другая. Этот маленький боязливый буржуа начинает дичиться, когда я расспрашиваю его о семье, манерничает, говоря о коллеже, и замыкается в своей крепости молчания и стыдливости, когда речь заходит о Венка… Он выучился у меня самому легкому… Самому легкому… Он приносит сюда, складывает к моим ногам и забирает так же, как свою одежду, эту… этот…»
Она отметила, что колеблется, не решается произнести слово «любовь», и отошла от окна. Филипп жадно следил за ней. Она положила ему руки на плечи и грубоватым жестом захватила его темную голову обнаженной рукой. И поспешила под его тяжестью к узкому темному царству, где ее гордость могла поверить, что его стон – признание в тоске, и где попрошайки вроде нее вкушают иллюзорную щедрость.
XV
Легкий дождь, шедший несколько часов ночью, сбрызнул шалфей, отлакировал бирючину и неподвижные листья магнолии и усеял жемчугом, не разорвав, легкую дымку, надежно окутавшую на сосне гнездо вылезавших одна за другой гусениц. Ветер не терзал больше моря, но стенал в подворотне слабым голосом искусителя, напоминая о том, что лето прошло и тайно заявляло об этом жареными каштанами и спелыми яблоками…
По его наущению Филипп опять надел на себя темно-голубой свитер, а поверх холщовую куртку, позавтракал последним, что часто случалось с ним с тех пор, как его сон стал менее чистым и менее спокойным и одолевал его только поздно ночью. Он побежал искать Венка, миновал тень от стены, освещенную террасу. Но девушки не было ни в холле, где от сырости вновь пахло деревянной лакированной обшивкой и полотняными чехлами, ни на террасе. Неощутимая дымка от дождя, словно благовонные курения, висела в воздухе и проникала к коже, оставляя ее сухой. Желтый осиновый лист, оторвавшийся от дерева, качался, словно с обдуманной грацией, перед глазами Филиппа, затем перевернулся и упал на землю, негнущийся, непонятно тяжелый. Фил напряг слух, услышал в кухне зимний шум: это бросали уголь в печь. В комнате пронзительно кричала малютка Лизетта, потом заплакала.
– Лизетта! – позвал Филипп. – Где твоя сестра?
– Не знаю! – прохныкал гнусавый от слез голосок.
Налетевший вдруг порыв ветра сорвал черепицу с крыши и бросил осколки ее к ногам Филиппа, тот оторопело посмотрел на них, словно это судьба разбила перед ним зеркало, что предвещает семь лет несчастья… Он почувствовал себя маленьким мальчиком, очень далеким от счастья. Но у него не возникло ни малейшего желания позвать ту, что жила на вилле, затененной соснами, там, по другую сторону мыса, вытянувшегося, как лев, и любила видеть его малодушным, ищущим поддержки у женского существа неукротимой энергии… Он обошел дом, нигде не обнаружил ни золотистой головки, ни голубого, как чертополох, платья, ни белого, как молодой шампиньон, холщового платья своей подруги. Длинные загорелые ноги с точеными сухими коленками не спешили ему навстречу, нигде перед ним не расцвели ее синие, с сиреневым отливом глаза, ничто не утолило его жажды.
– Венка! Где ты, Венка?
– Да здесь я, – ответил рядом с ним спокойный голос.
– В сарае?
– В сарае.
Согнувшись в три погибели, в холодном свете убежища без окон, куда день проникает лишь через отворенную дверь, она перебирала какие-то тряпки, разложенные на старой простыне.
– Что ты делаешь?
– Не видишь, что ли? Я навожу порядок. Сортирую. Скоро ведь уезжать, и вот… Мама мне велела…
Она взглянула на Филиппа, на время оторвалась от работы и скрестила на согнутых коленях руки. Он нашел, что у нее жалкий, усталый вид, и возмутился.
– Это ведь не так уж срочно! И почему ты делаешь это сама?
– А кто же будет делать? Если за это примется мама, у нее опять разыграется ревмокардит.
– А горничная?
Венка пожала плечами и снова принялась за работу, она тихонько разговаривала сама с собой, как делают настоящие работницы, все время негромко гудящие, похожие на озабоченных пчел.
– Это купальники Лизетты… зеленый… голубой… полосатый… Их только выбросить. А это мое платье с розовой отделкой… Его можно еще раз простирнуть… Пара, две, три пары моих сандалий… А эти – Фила. Еще пара Фила… Две клетчатые рубашки Фила… Рукава обтрепались, но перед вполне хороший… – Она разгладила ветхую ткань, увидела две дырки и поморщилась. Филипп смотрел на нее без всякой признательности, и на лице его было написано страдание и враждебность. Он страдал оттого, что на дворе утро, что под крышей из черепицы серое освещение, он страдал просто от любого дела. Сравнение, которое раньше не возникало, когда он втайне предавался любви там, в Кер-Анне, началось здесь, но еще не связывалось с личностью Венка: Венка – культ их детства, Венка, почтительно оставленная им, чтобы он мог насладиться опьянением, таким ему необходимым и таким драматическим, первого любовного приключения.
Сравнение началось здесь, среди этих тряпок, разбросанных на старой простыне, среди этих стен из неоштукатуренного кирпича, перед этим ребенком в сиреневатой блузе, выцветшей на плечах. Она работала, стоя на коленях, ей пришлось на миг остановиться, чтобы отбросить назад ровно подстриженные волосы, которые от ежедневного купания и пропитанного солью воздуха стали влажными и мягкими на ощупь. Вот уже две недели она ходила не такая веселая, как прежде, но более спокойная, и упрямая ее ровность тревожила Филиппа. Неужели эта юная хозяюшка с прической Жанны д'Арк предпочла бы скорее умереть вместе с ним, чем дожидаться того времени, когда можно будет любить друг друга открыто? Нахмурив брови, юноша мысленно взвешивал эту перемену, но, глядя на Венка, он почти не думал о ней. Она была здесь, и опасность потерять ее больше не мучила его, ее не нужно было завоевывать вновь. Однако, поскольку она была здесь, начались сравнения. Новая способность чувствовать, неизвестно отчего страдать, мука, которую он недавно вынес из-за прекрасной пиратки, возгорались в нем при малейшем поводе, кроме того, эта прямодушная несправедливость, это все возрастающее сознание превосходства, суть которого в том, чтобы упрекать посредственность за то, что она посредственна, упрекать за то, что у нее такой взгляд на вещи… Он открыл не только мир чувств, который с легкостью называют физическим, но еще и необходимость приукрасить, чисто материально, алтарь, где неярким пламенем горит совершенство, но совершенство неполное. Его рука, ухо, глаза познали голодное томление, томление по бархатистости, по знакомой музыке голоса, запахам. Он не ставил себе этого в упрек, потому что чувствовал, что становится лучше от прикосновения к этому пьянящему избытку и что восточные шелковые одежды, накинутые в темноте, и тайна Кер-Анны облагораживают его душу.
Он неловко склонился перед великодушно нарисованным им неопределенным образом. Пренебрегая желанием признаться самому себе, что ему хочется видеть Венка несравненную, прихорошившуюся, надушенную, он ограничился тем, что выказал печаль, какую испытывал, видя ее коленопреклоненную, по-детски подурневшую. С его губ сорвалось несколько жестких слов, но Венка не обратила на них внимания. Это ожесточило его, тогда она ответила ему, но так, что он обругал ее, сам устыдившись своей несдержанности. Ему потребовалось несколько минут, чтобы овладеть собой, он извинился с неубедительной сокрушенностью и почувствовал облегчение. Однако Венка продолжала терпеливо соединять разрозненные пары сандалий, выворачивать карманы поношенных свитеров, полные розовых ракушек и засохших морских коньков…
– Ну что ж, как хочешь, – заключил Филипп. – Ты молчишь… А я все говорю и говорю. Ты ведешь себя скверно. Почему?
Она окинула его взглядом умудренной жизненным опытом женщины, созревшей на уступках и уловках большой любви.
– Ты меня мучаешь, – сказала она, – но, по крайней мере, ты здесь.