Текст книги "Ранние всходы"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
IV
Филипп первым достиг дороги – две песчаные сухие колеи – песок подвижен, как волна, – бегущие по откосу с редкой, изъеденной солью травой, – по ней приезжают на тележках за морскими водорослями, оставленными приливом. Он опирался на ручки сачков и нес через плечо две корзины с креветками; Венка он оставил два тонких крюка с наживленной на них сырою рыбой и одежду для рыбной ловли, бесценную безрукавную тряпку. Себе он устроил отдых – он его заслужил, – согласился подождать свою неуемную подружку, брошенную им в пустыне скал, среди расщелин и водорослей, прятавшихся под водой во время высоких августовских приливов. Прежде чем пуститься в путь, он поискал ее глазами. Внизу покатого пляжа, меж сверкающих огней водных зеркальц, в которых отражалось солнце, маячил синий шерстяной берет, такой же выгоревший, как и чертополох на дюнах, отмечая местонахождение Венка, упорно искавшей креветок и розовых крабов.
«Раз это ее так занимает!..» – сказал про себя Филипп.
Он съехал вниз по откосу, слегка касаясь обнаженным торсом прохладного песка. У своего уха, в корзине, он услышал влажное перешептывание креветок и осмысленное поскребывание о крышку корзины большого краба…
Фил вздохнул: его заливало необъяснимое, ничем не замутненное счастье, куда привносили свою долю приятная усталость, подергивание еще напряженных после прогулки мышц, краски и послеполуденное бретонское тепло, от которого шел солоноватый дух. Филипп уселся на песик; молочное небо, на которое он смотрел, слепило глаза, он с удивлением отметил, что его руки и ноги покрылись свежим бронзовым загаром – руки и ноги шестнадцатилетнего мальчишки, тонкие, но хорошей формы, с сухими, еще твердыми мышцами, – такими могла бы гордиться и девушка. Кистью руки он вытер кровь на оцарапанной лодыжке и лизнул руку, она была соленая и от крови, и от морской воды.
Дующий с материка ветер приносил запах скошенной травы, хлева, притоптанной мяты; царящая с утра безукоризненная голубизна по линии горизонта мало-помалу вытеснялась пыльной розоватостью. Филипп мог бы сказать себе: «В жизни немного выдается таких часов, когда удовлетворенное тело, насытившийся взгляд и легкое, звенящее, почти ничем не занятое сердце получают одновременно все, чем они могут полниться, и я буду помнить об этом миге», однако достаточно было надтреснутого колокольчика и блеянья козы, от которого колокольчик раскачивался у нее на шее, чтобы уголки губ Фила дрогнули в тревоге и радость омыла слезами его глаза. Он не повернул головы в сторону скал, где блуждала его подружка, имя ее не сорвалось у него с губ от прилива чистых чувств: шестнадцатилетний подросток, вероятно, не догадывался, что можно позвать, чтобы разделить с ним нежданное блаженство, другого подростка, быть может, обремененного тем же…
– Эй, малыш!
Голос, окликнувший его, был молодой, властный. Филипп обернулся, но не встал навстречу молодой даме, одетой во все белое, – она стояла в десяти шагах от него, воткнув в песок, покрытый водорослями, свою трость и погрузив в него высокие белые каблуки.
– Скажи-ка, малыш, здесь, по этой дороге, можно проехать на машине?
Филипп из вежливости поднялся, подошел к ней и вдруг покраснел, почувствовав на себе взгляд дамы, скользнувший по его голому торсу, овеваемому свежим ветром; она улыбнулась и переменила тон:
– Простите, месье… мне кажется, мой шофер сбился с пути. А я предупреждала его… Ведь эта дорога оканчивается тропинкой, сбегающей к морю?
– Да, мадам. Это дорога водорослей.
– Водоросль? А далеко отсюда эта Водоросль?
Фил не смог удержаться от смеха, и дама в белом из вежливости улыбнулась:
– Я сказала что-то смешное? Берегитесь, я начну говорить вам «ты»: когда вы смеетесь, вам можно дать не больше двенадцати.
Однако она смотрела ему в глаза, как смотрят на взрослого мужчину.
– Мадам, я сказал: водорослей, а не Водоросль, дорога водорослей.
– Прекрасное объяснение, – одобрительно проговорила дама в белом, – я вам премного обязана.
Она смеялась по-мужски, снисходительным смехом, в котором читалось то же, что и в ее спокойном взгляде, и Филипп вдруг ощутил себя уставшим, слабым и уязвимым, его сковало чувство какой-то женской расслабленности, часто нападающей на юношу в присутствии взрослой женщины.
– Надеюсь, вы хорошо поохотились, месье?
– Нет, мадам, не очень… То есть… У Венка больше креветок, чем у меня.
– А кто такая Венка? Ваша сестра?
– Нет, мадам, приятельница.
– Венка – иностранное имя?
– Нет… То есть… Это означает Барвинок.
– А она вашего возраста?
– Ей пятнадцать, а мне шестнадцать.
– Шестнадцать… – повторила дама в белом.
Она не объяснила, что хотела этим сказать, но спустя минуту добавила:
– У вас песок на щеке.
Он стал яростно тереть щеку, чуть ли не сдирая кожу, потом рука его снова упала.
«Я не чувствую больше своих рук, – подумал он. – Мне сейчас сделается дурно…»
Дама в белом отвела от Филиппа взгляд своих спокойных глаз и улыбнулась.
– А вот и Венка, – сказала она, указывая на дорогу, – на повороте показалась Венка, она тащила за собой сеть в деревянном ободке и куртку Филиппа. – Что ж, до свидания, месье?
– Фил, – машинально ответил он.
Она не подала ему руки, а лишь кивнула два или три раза, как женщина, отвечающая на какую-то свою сокровенную мысль словами да, да». Она еще находилась в поле зрения, когда прибежала Венка.
– Фил? Что это за дама?
Движением плеч и всем своим видом он показал, что не знает.
– Как, ты ее не знаешь? Почему же тогда ты разговаривал с ней?
Филипп смерил свою подружку взглядом, в котором вновь сквозило лукавство и озорство. Он с радостью думал об их возрасте, их дружбе, уже поколебленной, о своем собственном деспотизме и горячей преданности Венка. Она была вся мокрая, из-под платья выглядывали разбитые в кровь коленки, как у святого Себастьяна, и, несмотря на израненную кожу, они были великолепны; руки, как у помощника садовника или у юнги; шею ее охватывал зеленый платок, от блузки пахло сырыми раковинами. Цвет ее старого ворсистого берета не контрастировал с голубизной глаз, и, если б не ее беспокойный, ревнивый, красноречивый взгляд, она походила, бы на ученика коллежа, одевшегося для шарады. Фил расхохотался, а Венка топнула ногой и бросила ему в лицо куртку.
– Так ты скажешь наконец?
Он небрежно просунул голые руки в проймы куртки.
– Дуреха! Это дама с машиной, она сбилась с пути. Машина здесь увязла. Я ей все объяснил.
– А…
Венка села и вытряхнула сандалии, откуда посыпались мокрые камушки.
– А почему она так быстро ретировалась, именно когда появилась я?
Филипп помедлил с ответом. Он втайне вновь смаковал свое впечатление от уверенности, скупости жестов, твердого взгляда незнакомки, ее рассеянной улыбки. Он вспомнил, что она всерьез назвала его «месье». Однако он вспомнил также, как коротко произнесла она «Венка», слишком фамильярно и даже немного обидно. Он нахмурил брови, он брал под защиту свою безалаберную подружку, ее невинность. Он немного подумал и нашел двойственный ответ, удовлетворявший одновременно и его вкус к романтической тайне, и ханжескую стыдливость юного буржуа.
– В общем, она хорошо сделала, – ответил он.
V
Он попытался уговорить ее:
– Венка! Посмотри на меня! Дай мне руку… Думай о чем-нибудь другом!
Она отвернулась к окну и тихонько высвободила руку.
– Оставь меня. Я не знаю, что делать.
Августовский прилив принес с собой дожди, и они затопили окно. Земля кончалась там, у кромки песчаной лужайки. Еще один порыв ветра, еще немного подняться серой морской равнине, изборожденной волнами, – и дом поплывет, как ковчег… Но Фил и Венка знали, что такое августовский прилив и его монотонный грохот и что такое сентябрьский прилив с его растрепанной белой гривой. Они знали, что там, где луг спускался к морю, пройти было невозможно, и все годы их детства бросали вызов пенистым валам, лениво извивавшимся на изъеденном берегу, где кончалось царство людей.
Фил открыл застекленную дверь, снова с силой захлопнул ее, подставил голову ветру, лоб его оросил мелкий дождь, который нагнала буря, – теплый морской дождь, немного соленый, плававший в воздухе, как дым. Он подобрал на террасе стальные шары, обитые гвоздями, самшитового поросенка, резиновый мячик. Он положил на свое место игрушки, уже больше не занимавшие его, – так укладывают маскарадные принадлежности, которым еще долго предстоит служить. В окне за ним следили глаза Барвинка, и казалось, что капли дождя, струившиеся по стеклу, – слезы, бегущие из ее беспокойных глаз яркого-голубого цвета, который оставался таким, несмотря ни на олово неба, ни на свинцовую зелень моря.
Фил сложил деревянные стулья, перевернул тростниковый стол. Он не улыбался своей подружке. Им уже давно не надо было улыбаться, чтобы нравиться друг другу, а сегодня к тому же ничто не приглашало их радоваться.
«Еще несколько дней, три недели», – подумал Фил. Он вытер руки, на которых был песок, пучком мокрого тимьяна, отягощенного мелкими цветами и оцепеневшими от дождя шершнями, ожидавшими будущего солнечного луча. Он понюхал свои ладони – от них исходил свежий, какой-то целомудренный запах, – и ему стоило труда не поддаться нахлынувшей было на него волне слабости, мягкосердечия и детской грусти, какая бывает в десять лет. Но он посмотрел на стекло и увидел между длинными струями дождя и цветками взъерошенных вьюнков лицо Венка, это женское лицо, которое она показывала только ему и прятала ото всех, притворяясь благоразумной и веселой девочкой.
Дождь на мгновение задержался в облаке, на небе появился просвет, и над горизонтом приоткрылось светящееся зияние, откуда вырвался печально белый, перевернутый сноп лучей. Душа Филиппа рванулась навстречу этому свету, ища покоя, отдыха, которого по наивности жаждало его измученное шестнадцатилетие. Но, повернувшись к морю, он почувствовал за своей спиной Венка, приникшую к стеклу затворенного окна.
«Еще несколько дней – и мы расстанемся. Что делать?» Он даже не подумал о том, что в прошлом году конец каникул стал для него, молоденького паренька, несчастьем, которое потом улеглось по возвращении в Париж, в экстернат, и покорно приняло утешение от воскресных прогулок. В прошлом году Филиппу было пятнадцать. Каждая годовщина относит в смутное и презренное прошлое все, что не есть Венка и он. Что он, так любит ее? – спросил он себя и, не найдя другого слова, как слово «любовь», с ожесточением отбросил со лба волосы.
«Может, я ее не так уж и люблю, но она моя. Вот».
Он обернулся и крикнул навстречу ветру:
– Венка! Венка! Дождь перестал.
Она открыла дверь и, боязливым жестом подняв одно плечо к уху, похожая на больную, вышла на порог.
– Иди же сюда! Море отступает, оно унесет дождь!
Она подвязала волосы белым платком, стянув концы на затылке, и стала походить на раненую.
– Давай пойдем к Носу – под скалой сухо.
Не говоря ни слова, она последовала за ним по тропинке, бегущей у края скалы, образовывающей над морем карниз. Они мяли ногами пряную душицу и последние цветы остро пахнущего донника. Под ними, словно развернутое полотнище, билось море и сладко лизало камни. Оно с силой ударялось о скалы и взметывало вверх теплые фонтаны, пропитанные запахом ракушек и земли, залегшей в расщелинах, куда ветер и птицы, пролетая, бросают зерна.
Они дошли до своего убежища: это была укрытая выступом скалы сухая площадка без закраин, откуда будто устремляешься в открытое море. Филипп сел рядом с Венка, и она уткнулась головой в его плечо. Она сидела с закрытыми глазами, казалось, силы ее совсем иссякли. Ее загорелые, с румянцем круглые щеки, испещренные рыжими песчинками, с бархатным налетом короткого нежного пушка, побледнели с утра, так же как и ее свежий рот, всегда немного приоткрытый, напоминающий фрукт, надкушенный дневным зноем.
После обеда, вместо того чтобы противопоставить жалобам «возлюбленного детства» свой обычный здравый смысл умной мещаночки, одновременно и упрямой, и нежной, она разразилась слезами, упреками, она горько сетовала на то, как беспомощна молодость, недостижимо будущее, невозможно бегство, неприемлема покорность… Она кричала: «Я люблю тебя!», как кричат: «Прощай!» и «Я не могу больше жить без тебя!» Ее глаза были полны ужаса. Любовь, выросшая прежде, чем они, придала очарование их детству и сберегла их отрочество от двусмысленных привязанностей. Менее несведущий в любви, чем Дафнис, Филипп был по-братски почтителен и суров с Венка, но в то же время нежно любил ее, словно они были, на восточный лад, обещаны друг другу с колыбели…
Венка вздохнула, вскинула на него глаза, однако головы не подняла:
– Я тебе не надоела, Фил?
Он отрицательно покачал головой, радуясь тому, что рядом с его глазами моргали золотистые ресницы ее голубых глаз, которые были все милее и милее его сердцу.
– Видишь, – сказал он, – шторм затихает. Правда, в четыре утра море снова будет бушевать… Но мы удержим хорошую погоду и вечером увидим луну во всей ее красе.
Интуиция подсказывала ему, что надо говорить о хорошей погоде, о покое, что надо вызвать у Венка светлые образы. Но она промолчала.
– Ты завтра придешь к Жаллонам играть в теннис?
Она отрицательно мотнула головой и с какой-то яростью снова закрыла глаза, словно отказывалась навсегда есть, пить, жить…
– Венка! – строго сказал Филипп. – Надо пойти. Пойдем.
Она приоткрыла рот, обвела взглядом осужденного морскую ширь.
– Что ж, пойдем, – повторила она за ним. – Почему не пойти? И зачем идти? Ничто ничего не изменит.
Они одновременно подумали о саде Жаллонов, о теннисе и закуске. Они, эти чистые и одержимые любовники, подумали еще, что завтра во время игры в теннис они предстанут перед всеми в ином свете, просто как два озорных подростка, и усталость навалилась на них.
«Через несколько дней мы будем разлучены, – думал Филипп. – Мы больше не проснемся под одной крышей, я увижу Венка только в воскресенье, у ее отца, у моего или в кино. И мне шестнадцать лет. Шестнадцать и пять месяцев. Сотни, сотни дней… Несколько месяцев каникул, да, конечно, но конец их ужасен… Но она моя… Она моя…»
Тут он заметил, что голова Венка соскользнула с его плеча. С закрытыми глазами Венка мягко, едва заметно, раскованно скользила вниз по склону, такому короткому, что ноги девушки уже висели над пропастью… Он увидел это, но не содрогнулся. Он взвесил, насколько серьезно то, что замышляла его подруга, и обвил рукой талию Венка, чтобы не отделяться от нее. Крепко сжимая девушку в объятиях, он ощутил эту трепетную жизнь, силу и совершенство ее тела, готового повиноваться ему как в жизни, так и в смерти, куда она его увлекала. «Умереть? Но почему?.. Нет, не сейчас. Уйти в другой мир, не владея полностью тем, что рождено для меня?»
Здесь, на этом склоне, он мечтал об обладании, как может мечтать об этом и робкий юноша, но и взрослый, требовательный мужчина, наследник, принявший жесткое решение насладиться благами, которые ему предоставляет время и человеческие законы. Первый раз в жизни он один должен был решить их судьбу: он мог или бросить ее в морскую пучину, или приковать к выступу скалы, зацепившись за него, как упрямое растение, которое, удовольствовавшись малым, цвело на ней…
Сжав кольцом руки, он поднял гибкое тело, ставшее теперь тяжелым, и коротко позвал свою подругу:
– Венка! Идем!
Она снизу вверх смотрела на него, нетерпеливо склонившегося над ней с решительным лицом; она поняла, что час смерти минул. Одновременно возмущенная и восхищенная, она увидела, как в черных глазах Филиппа играет закатный луч, увидела его растрепанные волосы, его рот и тень, как два крыла, которую отбрасывал на его губы пушок – свидетельство его мужественности, и она выкрикнула:
– Ты мало меня любишь, Фил, ты мало любишь меня!
Он хотел что-то сказать, но промолчал, ибо не собирался делать ей благородное признание. Он покраснел и опустил голову, сознавая себя виновным в том, что, пока она скользила туда, где любовь не мучает больше свои жертвы, он думал о своей подружке, как о драгоценной, спрятанной под семью замками вещи, чья тайна только и имеет значение, и потому отказал ей в смерти.
VI
Вот уже несколько дней, утрами, к морю спускался запах осени.
В эти августовские утра от зари до того часа, когда свежее дыхание моря отталкивает менее густой запах разогретой земли, обнаженные борозды скошенных хлебов, дымящиеся удобрения пахли осенью. Упрямая роса сверкала в живых изгородях, и если Венка в полдень подбирала с земли осиновый лист, созревший и упавший до времени, белая оборотная сторона еще зеленого листочка была мокрой и сияла, как алмаз. Из земли выскакивали влажные грибы, пауки, разгуливающие по саду, к ночи, когда бывало свежо, возвращались в кладовку, где хранились игрушки, и благоразумно устраивались на потолке.
Однако середина дня освобождалась от пут осеннего тумана, от нитей бабьего лета, натянутых на кустах созревшей ежевики, и казалось, осень повернула вспять и сейчас на дворе июль. В небе палило солнце и слизывало росу, омывало светом только что родившийся шампиньон, осыпало осами виноград, уже состарившийся, с чахлыми лозами, и Венка с Лизеттой одинаковым движением сбрасывали с себя трикотажные спенсеры, укрывавшие с самого завтрака их голые руки, черные от загара, выделявшиеся на фоне белого платья. Такие застывшие, безветренные, безоблачные, если не считать нескольких молочных «барашков», появлявшихся к полудню и тут же исчезавших, дни следовали чередой и были божественно похожи один на другой, так что умиротворенным Венка и Филиппу верилось, что год в мягких путах бесконечно длившегося августа остановился на своем самом сладостном миге.
Охваченные чисто физическим блаженством, они меньше думали о предстоящей сентябрьской разлуке и перестали унывать и драматизировать расставание двух уже состарившихся от преждевременной любви пятнадцати– и шестнадцатилетнего подростков, объятых тишиной, горечью и тайной повторявшихся все время разлук.
Некоторые из их молодых соседей, их товарищей по теннису и рыбной ловле, покинули море и устремились в Турень; соседние виллы закрывались; Филипп и Венка оставались одни на берегу и в большом опустевшем доме, где большая гостиная с навощенным полом напоминала корабль. Они наслаждались великолепным одиночеством, хоть и сталкивались нос к носу с родственниками, которых они почти не замечали. Однако Венка, занятая всецело Филиппом, продолжала выполнять все обязанности молодой девушки, собирала в саду для стола калину и пушистый ломонос, а в огороде – первые груши и последние ягоды черной смородины; она подавала кофе, протягивала зажженную спичку своему отцу и отцу Филиппа, кроила и шила платьица для Лизетты и жила своей особой жизнью на глазах у родственников-призраков, которых она почти не видела и не слышала. Она словно наполовину оглохла и ослепла, и это было приятное состояние, что-то близкое к обмороку. Ее сестренка Лизетта, еще не настигнутая общим уделом, сияла чистотой и правдивостью. Впрочем, Лизетта походила на сестру, как маленький шампиньон похож на большой.
– Если умру я, – говорила Венка Филиппу, – у тебя останется Лизетта…
Но Филипп пожимал плечами и хмурился: ведь шестнадцатилетние любовники не признают ни перемен, ни болезней, ни неверности и смерть приемлют лишь как вознаграждение или как уготованную судьбой развязку, потому что они не придумали другой.
Как-то прекрасным августовским утром Филипп и Венка решили оставить родителей одних за столом и, взяв с собой корзину, где лежала провизия и купальники, отправились к морю, прихватив заодно и Лизетту. Им случалось и прежде обедать в одиночку, после того как они облазают все расщелины в скалах, – уже поизносившееся удовольствие, испорченное беспокойными мыслями и сомнениями. Но помолодевшее прекрасное утро августа обновляло души и этих заблудших детей, время от времени жалобно оборачивавшихся к невидимой двери, через которую они вышли из своего детства. Филипп шел впереди по тропе, ведущей к таможне, он нес сачки для рыбной послеполуденной ловли и сумку, где позвякивала литровая бутылка с пенистым сидром и бутылка с минеральной водой. Лизетта в свитере и купальнике болтала рукой с теплым хлебом, завязанным в салфетку, Венка, одетая в голубой свитер и белые брюки, нагруженная корзинами, как африканский осел, замыкала шествие. На опасных поворотах Филипп, не оборачиваясь, кричал:
– Постой, я возьму у тебя одну корзинку!
– Да не стоит, – отвечала Венка.
Ей еще удавалось показывать дорогу Лизетте, когда маленькую головку с копной жестких золотистых волос скрывал высокий папоротник.
Они облюбовали небольшую бухту, впадину между двумя скалами, на которой приливы вымыли мелкий песок и которая спускалась к морю наподобие рога изобилия. Лизетта сбросила сандалии и принялась играть пустыми ракушками. Венка закатала на загорелых ногах брюки и сделала лунку во влажном песке под скалой, чтобы поставленные туда бутылки хранили прохладу.
– Хочешь, я помогу тебе? – кротко предложил Филипп.
Она ничего не ответила и только посмотрела на него с улыбкой. Ее редкой голубизны глаза, ее потемневшие, как кора деревьев, от жаркого румянца щеки, изогнутое лезвие ее зубов на миг вспыхнули, и их окраска была столь густа и невыразима, что Филипп почувствовал укол в сердце. Но она повернулась лицом к нему и стала без тени смущения ходить взад-вперед, грациозно наклоняться, раскованная, раздетая, похожая на мальчишку.
– Мы знаем, что ты с собой принес – только рот, чтобы есть! – крикнула Венка. – Ох уж эти мужчины!
Шестнадцатилетний «мужчина» принял эту дань уважения и эту шутку. Когда стол был накрыт, он строго подозвал Лизетту, съел сандвичи с маслом, которые приготовила ему его подруга, выпил сидра, посолил салат и кусочки швейцарского сыра, слизнул с пальцев влагу от сочных груш. Венка, с голубой повязкой на лбу, следила за всем, как молодой виночерпий. Для Лизетты она освободила от костей сардины, налила сколько нужно питья, очистила фрукты, а потом сама принялась за еду, сверкая своими прекрасными, правильной формы зубами. В нескольких метрах что-то нашептывало тихое отступившее море, наверху, на берегу, тарахтела молотилка, из скалы, поросшей травой в желтых цветочках, сочилась и плескалась у их ног вода, несоленая, пахнущая землей…
Филипп потянулся, заложив руку за голову.
– Как хорошо, – вздохнул он.
Венка, стоя вытиравшая ножи и вилки, бросила на него голубой луч своего взгляда. Он не шелохнулся, пряча удовольствие, которое испытывал, когда его подруга восхищалась им. Щеки его пылали, губы блестели, черные волосы в гармоничном беспорядке спустились на лоб – он понимал, что сейчас он красив.
Венка, не говоря ни слова, похожая на маленькую индианку, снова принялась за работу, а Филипп, убаюкиваемый плеском волн, далеким полуденным звоном колокола, тихим пением Лизетты, закрыл глаза. На него опустился тихий и быстрый сон послеполуденной сиесты, нарушаемый малейшим шумом, и вместе с тем этот шум упорно вызывал одно и то же сновидение: он был Фил, лежащий после трапезы, устроенной детьми, на белом берегу, очень древний и нелюдимый, всего лишенный и одновременно необычайно довольный, потому что обладал женщиной…
Громкий крик заставил его приподнять веки: у моря, с которого из-за сияния дня и вертикального света сошли все краски, сидела Венка и, склонившись над Лизеттой, вынимала занозу из царапины на ее доверчиво протянутой к ней руке… Это видение не спугнуло сна Филиппа, он снова закрыл глаза: «Ребенок… Правильно, у нас есть ребенок…»
Его грезы, навеянные мужественностью, где любовь, опережая возраст любви, сама устремлялась к своему великодушному, простому финалу, к одиночеству, чьим повелителем он был. Он миновал грот – провисший гамак из тонкой ткани, вместилище обнаженной формы, красноватый огонь, бившийся где-то на уровне земли, – вдруг потерял способность угадывать и лететь, перевернулся и коснулся мягкого дна самого глубокого покоя.