Текст книги "Дом Клодины"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
МАЛЫШКА
Остро пахнет примятой травой – густая, некошеная, она полегла в разных направлениях: детские игры прошлись по газону не хуже крупного града. Маленькие разъярённые каблучки протоптали на нём аллеи, отбросили на грядки гравий; с насоса свешиваются прыгалки; газон усеян игрушечными тарелками, похожими на большие маргаритки; долгое занудное мяуканье предвещает конец дня, пробуждение котов, приближение ужина.
Только что разошлись подружки Малышки. Презрев ворота, перемахнули через садовую ограду, огласив пустынную Виноградную улицу своими криками одержимых, воплями и детскими ругательствами; и чего тут только не было: и вульгарное передёргивание плечами, и широко расставленные ноги, и руки в боки, и жабьи ужимки, и скошенные к переносице глаза, и высунутые, перепачканные в чернилах языки. Малышка – можно также Киска – с забора вылила на них при их отступлении целый ушат остававшегося у неё хохота, грубых насмешек и как могла обозвала их на местном наречии. Ответом ей были их хриплые голоса, раскрасневшиеся скулы и блестящие глаза, словно их опоили. Они уходили измочаленные и как будто униженные этой целиком отданной играм второй половиной дня. Ни праздность, ни скука не облагородили затянувшееся и разрушительно действующее удовольствие, от которого Малышку тошнит и от которого она подурнела.
Воскресные дни порой мечтательны и пусты; белые башмаки, накрахмаленное платьице удерживают от безумств. Но уж четверг – день сволочного бездействия, вынужденного простоя, чёрного фартука и подбитых гвоздями ботинок – позволяет всё. Часов пять девочки вкушали от дозволенных четверговых льгот. Одна изображала больную, другая продавала кофе третьей, барышнице, уступившей ей затем корову: «Тридцать пистолей, Боже правый! Чтоб мне провалиться на месте!» Жанна позаимствовала у папаши Грюэля его душу торговца требухой и скорняка, специализирующегося на кроличьих шкурках. Ивонна исполняла роль его дочери: худосочного создания, истерзанного и беспутного. Соседи Грюэлей, Сир и его спутница жизни, воплотились в образах Габриэль и Сандрины, и все эти пять часов из полудюжины детских глоток изливалась площадная брань. Жуткие сплетни о мошенничестве и любовных шашнях срывались с детских уст цвета вишнёвой мякоти, на которых ещё не обсох мёд полдника… Из чьего-то кармана на свет были извлечены карты, и тут поднялся такой гвалт! По крайней мере три девчушки из шести уже были обучены плутовать, замусоливать указательный палец, как принято в кабаке, выкладывать на стол козыри: «А мы тебя вот так! А потом вот так! И целуй бутылку в зад.[4]4
Проигравший обязан поставить бутылку.
[Закрыть] Ты не записала очки!»
Словечки, мимика – всё, что можно было подхватить на улице, пошло в ход.
Этот четверг был одним из тех, которых избегает Кискина мама: как перед нашествием завоевателя, боязливо прячется в доме.
Теперь в саду воцарилась тишина. Одна кошка, за ней другая потягиваются, зевают, недоверчиво трогают лапкой гравий: так они обычно ведут себя после бури. Затем обе направляются к дому, а Малышка, пойдя было следом за ними, останавливается: она чувствует, что недостойна входить туда. Лучше подождать, пока на её разгорячённом, тёмном от возбуждения лице проступит та бледность, та внутренняя заря, что знаменует отлёт тёмных демонов. Она широко открывает рот с новыми резцами, чтобы в последний раз крикнуть. Таращит глаза, разглаживает лоб, выдыхает усталое «Уф!» и тыльной стороной руки утирает нос.
На ней школьный фартук до колен и причёска, как у ребёнка из бедной семьи: две косицы, связанные за ушами. Какими со временем будут её руки, на которых видны следы кошачьих когтей и колючек, её ноги, обутые в ободранные ботинки из жёлтой телячьей кожи? В иные дни говорят, что Малышка будет красивой.
Сегодня же она уродлива и чувствует на своём лице временную маску уродства из пота и следов от пальцев, выпачканных в земле, а больше всего из мимических ролей, которые она поочерёдно на себя примеривала, становясь то Жанной, то Сандриной, то Алиной – швеёй-подёнщицей, то аптекаршей, то почтаршей. Они ведь долго играли в игру «кем-ты-будешь-когда-вырастешь».
– Когда я вырасту…
Подружкам, с лёгкостью передразнивающим других, не хватает воображения. Некое мудрое смирение, какой-то деревенский ужас перед приключениями и дальними странствиями заранее делают дочек часовщицы, кондитера, мясника и гладильщицы пленницами родительских лавок. Правда, Жанна заявила:
– А я буду кокоткой!
«Ну уж это ребячество…» – презрительно думает Киска.
Когда же приходит её черёд, она, за неимением желаний, пренебрежительно бросает:
– А я буду моряком!
Потому как иногда она мечтает быть мальчиком и носить голубые штанишки и берет. Море, которого Киска никогда не видела, корабль на гребне волны, золотой остров и сверкающие плоды – всё это появилось потом, чтобы служить фоном для голубой матроски и берета с помпоном.
– Я буду моряком, и в своих плаваниях…
Сидя в траве, она расслабилась и почти не думает. Плавания? Приключения?.. Для ребёнка, два раза в год – когда делаются зимние и весенние закупки – выезжающего за пределы кантона и воспринимающего это как целое событие, подобные слова лишены всяких оснований и силы. За ними стоят лишь страницы книг, цветные картинки. Утомлённая Малышка безотчётно твердит: «Когда я отправлюсь в кругосветное путешествие…», как если бы она говорила: «Когда я отправлюсь сбивать шестом каштаны…»
В доме, за стёклами гостиной, зажигается красный огонёк; Малышка вздрагивает. Всё, что секунду назад было зелёным, в свете этой неподвижной красной точки становится голубым. Девочка проводит рукой по траве и ощущает вечернюю влагу. Настало время зажигать свет. Слышится плеск текущей воды, уносящей с собой опавшую листву, бьётся об изгородь дверь сеновала, как зимой, когда дует сильный ветер. Сад, ставший вдруг враждебным, ощетинивается на отрезвевшую от игр девочку своими холодными лавровыми листьями, вздымает на неё сабли юкки и переплетённые гусеницы ветвей араукарии. Со стороны Мутье, где ветер шутя, не зная преград, пробегает по лесной зыби, доносится стон морской пучины. Сидя в траве, Малышка неотрывно смотрит на лампу, которую на миг что-то заслоняет: кто-то провёл перед лампой рукой со сверкающим напёрстком. Это та самая рука, чьего жеста достаточно, чтобы Малышка поднялась: побледневшая, угомонившаяся, вздрагивающая, как ребёнок, впервые переставший быть весёлым вампирчиком, бессознательно опустошающим материнское сердце, слегка подрагивающая от ощущения и осознания, что и эта рука, и этот огонёк, и эта склонённая над работой голова у лампы – центр и тайна, где зарождаются и откуда в виде кругов – чем дальше, тем менее ощутимы свет и первоначальный импульс – расходятся тепло гостиной с её флорой срезанных стеблей и фауной мирных домашних животных, гулкость сухого, хрустящего, как горячая булка, дома, уют сада, деревни… За их пределами всё – опасность и одиночество.
«Моряк» робкими шажками пробует твёрдую почву и бредёт в дом, отвернувшись от восходящей на небе жёлтой и огромной луны. Приключения? Странствия? Гордыня, порождающая эмигрантов?.. Не отводя глаз от сверкающего напёрстка и руки, двигающейся перед лампой, Киска вкушает от дивного удела: чувствовать, что ты – подобно дочкам часовщицы, прачки и булочника – дитя своей деревни, враждебной как варварам, так и колонистам, быть одной из тех, кто ограничивает свой мир концом ближнего поля, дверью в лавку, кружком света вокруг лампы, время от времени затеняемой родной рукой с серебряным напёрстком, тянущей нить.
ПОХИЩЕНИЕ
Больше я так жить не могу, – говорит мне мама. – Этой ночью мне опять приснилось, что тебя похитили. Я три раза поднималась к тебе и не могла уснуть.
Я с состраданием смотрю на неё: она выглядит усталой, беспокойной. Я молчу, потому как не знаю, чем помочь.
– И это всё, что ты можешь сказать мне, маленькое чудовище?
– Чёрт возьми, мама… Ну что я могу сказать? Ты как будто злишься на меня за то, что это всего лишь сон.
Мама воздела руки к небу и кинулась к двери, при этом шнур её пенсне зацепился за торчащий из ящика ключ, цепочка лорнета – за щеколду двери, а косынка обвилась вокруг острой готической спинки стула в стиле Второй империи[5]5
Во Франции период правления императора Наполеона III (1852–1870).
[Закрыть] и увлекла его за собой; мама сумела удержаться от проклятия и, бросив на меня негодующий взгляд, исчезла.
– И это в девять лет!.. Так отвечать мне, когда я толкую о серьёзных вещах!
После замужества моей сводной сестры мне досталась её комната на втором этаже с обоями в васильках по сероватому фону.
Покинув свою детскую – бывшую привратницкую над входом в дом, поднадзорную маминой спальни, облицованную плиткой, с толстыми балками, – я вот уже месяц спала в кровати, о которой не смела и мечтать: занавеси балдахина из белого гипюра на подкладке ослепительно синего цвета закреплялись сверху на отлитых из чугуна и посеребрённых розах. Эта полугардеробная-полутуалетная комната принадлежала мне, и в час, когда дети Бланвиленов или Трините проходили мимо нашего дома, жуя полдничный бутерброд с красной фасолью в винном соусе, я меланхолично или свысока – и то и другое было притворным – облокачивалась о подоконник и говорила что-нибудь типа:
– Пожалуй, пойду в свою комнату… Селин оставила ставни моей спальни открытыми…
Однако счастье моё было под угрозой: мама беспокойно ходила вокруг да около. С тех пор как сестра вышла замуж, мама недосчитывалась своего выводка. Кроме того, на первые Полосы газет попала история с похищением и заточением какой-то девушки. А тут ещё железнодорожник, получивший на ночь глядя отставку у нашей кухарки, засунул свою дубинку между створками двери и отказывался уходить… пока не подоспел мой отец. И наконец, цыгане, ослепительно улыбаясь и меча ненавидящие взгляды, предложили мне продать им свои волосы, а старый нелюдимый господин Деманж угостил меня конфетами из своей табакерки.
– Всё это пустяки, – утверждал мой отец.
– Ты как всегда. Лишь бы тебя не трогали, не мешали после обеда курить и играть в домино… Тебе даже безразлично, что Малышка теперь спит наверху и нас с ней разделяют целый этаж, столовая, коридор и гостиная. Я устала беспрестанно дрожать за моих дочерей. Довольно и того, что старшая ушла с этим господином…
– Как «ушла»?
– Ну, вышла замуж. Вышла не вышла, всё равно ведь ушла с едва знакомым господином. – Мама с нежной подозрительностью взглянула на отца. – Кто ты мне в конечном итоге? Ты ведь мне даже не родственник…
Я наслаждалась тем особым языком, полным недомолвок и обиняков, на котором мои родители рассказывали порой за обедом истории, заменяя обычные слова другими, непонятными, при этом их многозначительные гримасы и театральное «гм!» привлекали и удерживали внимание детей.
– Когда я была молоденькой, в Бельгии, в Генте, – рассказывала мама, одна из моих подружек, шестнадцати лет, была похищена… Ну совершенно! Да ещё в повозке, запряжённой парой лошадей. На следующий день… Гм!.. Ну естественно, и речи не могло уже идти о том, чтобы вернуть её семье. Бывают… ну как бы это сказать?.. такие кражи… со взломом. Словом, они поженились. Да и что им оставалось делать!
«Да и что им оставалось делать!»
Неосторожная фраза… Моё внимание тут же привлекла небольшая старинная гравюра в тёмном коридоре. На ней была изображена сценка: почтовая карета, запряжённая парой лошадей странного вида, с шеями, как у химер: перед распахнутой дверцей кареты – молодой человек в сюртуке из тафты без всякого напряжения одной рукой держит запрокинувшуюся назад молодую девушку, чей ротик в виде буквы «о» и юбки, разлетевшиеся смятым венчиком вокруг двух болтающихся в воздухе прелестных ножек, силятся выразить испуг. «Похищение»! Моё невинное воображение долго лелеяло и само слово, и картинку…
Как-то однажды ветреной ночью, когда на птичьем дворе хлопали плохо закрытые дверцы, а надо мной ворчал чердак, с запада на восток продуваемый ветром, – просачиваясь меж плохо прилаженных друг к другу черепиц, он исполнял хрустальные мелодии губной гармошки – я спала без задних ног после четверга, проведённого в поле, где я сбивала шестом каштаны и радовалась празднику сидра нового урожая. Приснилось ли мне, что скрипнула дверь ко мне в комнату? Столько дверных петель, столько флюгеров скрипело вокруг… Две руки, необычайно опытные в поднятии спящего человека, завернув меня в одеяло и простыню, подхватили меня за поясницу и затылок. Щеки коснулась лестничная прохлада; глухими, тяжёлыми шагами медленно спускались мы вниз, и каждый шаг мягко укачивал меня. Проснулась ли я в этот момент? Сомневаюсь. Один лишь сон, вдруг подхватив девочку крылом, способен перенести её, неудивлённую, непротестующую, в полную притворств и приключений юность. Один лишь сон способен превратить нежного ребёнка в неблагодарную дочь, которой она будет завтра, лицемерную сообщницу прохожего, не помнящую добра, готовую покинуть родительский кров, не повернув головы… Такой я отправлялась в страну, где почтовая карета, побрякивая бронзовыми колокольчиками, высаживает перед церковью молодого человека в сюртуке из тафты и девушку в разлетающихся юбках, похожую на сорванную розу… Я не закричала. Как милы мне были две несущие меня руки, заботившиеся о том, чтобы покрепче держать меня и не задевать моими болтающимися ногами за двери… С наступлением утра я не узнала моей прежней каморки – заставленной лестницами и сломанной мебелью, – куда мама с трудом перенесла меня ночью, как кошка, тайком перетаскивающая котёнка в другое место. Утомившись, она спала и проснулась, лишь когда я пронзительно закричала, обращаясь к стенам моей бывшей детской: – Мама, скорей сюда! Меня похитили!
СВЯЩЕННИК НА ЗАБОРЕ
О чём ты думаешь, Бельгазу?
– Ни о чём, мама.
Неплохой ответ. Точно так же в её возрасте отвечала и я, когда меня, как теперь её, звали дома Бельгазу. Откуда это прозвище и почему мой отец наградил меня им когда-то? Это, конечно же, слово провансальского происхождения, местного диалекта и означает «прекрасный щебет», но оно вполне подошло бы и герою или героине персидской сказки…
«Ни о чём, мама». Совсем неплохо, что дети время от времени вежливо ставят родителей на место. Всякий храм свят. Какой, должно быть, нескромной и навязчивой кажусь я моей сегодняшней Бельгазу! Мой вопрос что гвоздь: падает и разбивает магическое зеркало, отражающее образ ребёнка в окружении его излюбленных призраков, и мне никогда не узнать этого ребёнка. Я знаю, что для своего отца моя дочь – нечто вроде маленького паладина женского рода, который царствует на своей земле, потрясает копьём из орешника, рассекает скирды и гонит перед собой стадо, словно ведя его в крестовый поход. Я знаю: её улыбка очаровывает его, и когда он тихо говорит: «Она сейчас восхитительна», это значит – в данный миг на нежное девчоночье лицо накладывается изображение другого лица, поразительного, мужского…
Я знаю, что для своей верной кормилицы Бельгазу поочерёдно центр вселенной, законченный шедевр, одержимое чудовище, из которого нужно ежечасно изгонять демона, чемпионка по бегу, головокружительная пропасть испорченности, dear little[6]6
Дорогая крошка (англ.).
[Закрыть] и кролик… Но кто мне ответит: что такое моя дочь для самой себя?
В её возрасте – неполных восемь лет – я играла в священника на заборе. Забор – толстая высокая стена – отделял сад от птичьего двора; верхняя его часть, широкая, как тротуар, замощённая площадка, служила мне и террасой и дорогой, недоступными остальным смертным. Ну да, священник на заборе. Что тут невероятного? Я была священником без всяких обязанностей, накладываемых саном, без переодевания в рясу, что было бы кощунственно, и тем не менее наперекор всем я была священником. Священником, и всё тут. Это было столь же естественным для меня, как быть лысым для пожилого мужчины или страдать артритом для немолодой дамы.
Слово «пресвитер»[7]7
В православной и католической церквях – священник.
[Закрыть] попалось в том году в сети моего чуткого слуха и произвело там разрушительное действие.
Кто-то обронил при мне: «Это, без сомнений, самый весёлый из пресвитеров…»
Мне и в голову не пришло расспросить родителей: «Что такое пресвитер?» Я вобрала в себя это загадочное слово, такое шершавое в начале и такое протяжное и мечтательное в середине… Обогащённая тайной и сомнением, я засыпала с этим словом и брала его с собой на забор. «Пресвитер!» Поверх крыши курятника и сада Митонов я швырялась им в вечно туманный горизонт над Мутье. С высоты забора оно звучало анафемой. «Подите! Все вы пресвитеры!» – кричала я невидимым отлучённым.
Чуть позже слово потеряло для меня свою ядовитость, и я узнала, что «пресвитером» называют по-научному маленькую улитку в жёлтую и чёрную полоску… Неосторожность, допущенная мной, оказалась роковой; это произошло в одну из тех минут, когда ребёнок, каким бы серьёзным и фантазёром он ни был, мимолётно походит на то, что о нём думают взрослые…
– Мама! Взгляни, какого хорошенького маленького пресвитера я нашла!
– Хорошенького маленького кого?..
Я прикусила язык, но было поздно. Пришлось узнать – «В своём ли уме эта малышка?» – то, чего я так не желала узнавать, и называть «вещи своими именами»…
– Пресвитер – это руководитель религиозной общины.
– Ах, руководитель…
– Ну да… Закрой рот, дыши носом… Ну конечно… Я ещё пыталась противиться, бороться с чужим вторжением… прижимала к себе лохмотья своей экстравагантности; мне хотелось вынудить нашего священника на то время, что я пожелаю, превратиться в маленькую улитку по имени «пресвитер»…
– Скоро ли ты привыкнешь держать рот закрытым, когда молчишь? О чём ты думаешь?
– Ни о чём, мама…
…А затем я сдалась. Я струсила и вступила в сделку со своим разочарованием. Отбросив раздавленную улитку, я оставила при себе красивое слово, поднялась с ним на свою узкую, затенённую старыми кустами сирени террасу, выложенную, словно гнездо сороки-воровки, отполированными камешками и осколками стекла, окрестила её «Домом пресвитера» и стала священником на заборе.
МАМА И КНИГИ
Через верхнее отверстие в абажуре лампа освещала кручу в каннелюрах, образованную корешками книг, прошедших через руки переплётчика. Противоположный откос был жёлтым, даже грязно-жёлтым от корешков читаных-перечитанных, сброшюрованных, разлохмаченных книг. Несколько «переводов с английского» – один франк двадцать пять сантимов за штуку – краснели на нижней полке.
Где-то посередине сияли в сафьяне цвета палой листвы Мюссе, Вольтер и Евангелия, Литтре,[8]8
Литтре, Максимильен Поль Эмиль (1801–1881) – французский философ, филолог и политический деятель, автор Словаря французского языка (1863–1872).
[Закрыть] Ларусс[9]9
Ларусс, Пьер (1817–1875) – французский педагог, энциклопедист и издатель, автор энциклопедического словаря Большой универсальный словарь XIX века.
[Закрыть] и Беккерель[10]10
Беккерель, Александр-Эдмон (1820–1891) – французский физик, основоположник спектроскопии.
[Закрыть] выгибали чёрные черепашьи спины своих корешков. Д'Орбиньи,[11]11
Д'Орбиньи, Шарль (1806–1876) – автор Универсального словаря естественной истории (1839–1849).
[Закрыть] пострадавший от непочтительной любви четверых детей, ронял лепестки своих страниц, увенчанных далиями, попугаями, медузами с розовыми хвостами и утконосами.
Камиль Фламмарион[12]12
Фламмарион, Камиль (1842–1925) – французский астроном, автор трудов «Множественность обитаемых миров» (1862) и «Популярная астрономия» (1880).
[Закрыть] с золотыми звёздами по синему фону таил в себе жёлтые планеты, лиловые потухшие кратеры Луны, разноцветную жемчужину Сатурн, свободно движущуюся в своём кольце…
Крапчатые Элизе Реклю[13]13
Реклю, Жан-Элизе (1830–1905) – французский географ, автор «Всеобщей географии» (1875–1894).
[Закрыть] и Вольтер, чёрный Бальзак и оливковый Шекспир были на застёжках землистого цвета.
После стольких лет мне стоит лишь закрыть глаза, и я снова вижу эту выложенную книгами комнату. Когда-то я и в темноте различала их. Вечером, чтобы выбрать одну из них, я обходилась без света, мне стоило лишь провести по ним, как по клавишам, рукой. Я помню и те, что были испорчены, потеряны или украдены. Почти все присутствовали при моём рождении.
Было время, когда, ещё не умея читать, я забиралась между двумя томами Ларусса и свёртывалась там калачиком, как собака в конуре. Лабиш[14]14
Лабиш, Эжен-Марен (1815–1888) – французский драматург, автор многочисленных водевилей; некоторые из них вошли в сокровищницу французского театра.
[Закрыть] и Доде рано закрались в моё счастливое детство снисходительными учителями, играющими со знакомым учеником. В те же годы ко мне пришёл и Мериме, соблазнительный и жёсткий, озарявший порой меня, восьмилетнюю, недоступным мне тогда светом. «Отверженные»? Пожалуй, тоже да, несмотря на Гавроша, – но тут речь скорее о страсти, не со всем мирящейся, не всё принимающей, тут были и периоды охлаждения и полного безразличия. Никакой любви между мной и Дюма, лишь ожерелье королевы на шее приговорённой к казни Жанны де Ла Мотт[15]15
Жанна де Ла Мотт – героиня романа А. Дюма «Ожерелье королевы».
[Закрыть] ослепительно сверкало несколько ночей в моих снах. Ни братское поощрение, ни неодобрительное удивление моих родителей не заставили меня проявить интерес к мушкетёрам.
Детских книг я не читала. Влюблённая в Принцессу в карете, мечтающую под вытянутым серпом луны, в Спящую красавицу, лежащую тут же, меж страниц, в Кота в сапогах, я пыталась отыскать в тексте Перро тот бархат черноты, то сверкание серебра, те руины, рыцарей, коней с точёными копытами, что были на рисунках Постава Доре, но через пару страниц разочарованно возвращалась к Доре. О приключениях Оленихи[16]16
«Олениха в лесу» – сказка Мари-Катрин д'Ольнуа (1650–1705).
[Закрыть] и Красавицы[17]17
«Красавица и зверь» (1768) – сказка Жанны-Мари Лепренс де Бомон (1711–1780).
[Закрыть] я прочла лишь по ярким иллюстрациям Уолтера Крэйна.[18]18
Крэйн, Уолтер (1845–1915) – иллюстратор детских книг.
[Закрыть] Большие буквы текста были подобны тюлевой ткани, а картинки – кружевным вставкам в ней. Ни одно слово этих книг не перешло установленной мною границы. Куда деваются позже это мощное желание не пустить в себя, эта спокойная сила, идущая на то, чтобы гнать от себя и устраняться?..
Книги, книги, книги… Не то чтобы я много читала. Я читала и перечитывала одни и те же. Но все они мне были необходимы. Их присутствие, их запах, буквы их заголовков и зернистость их кожаных переплётов… Не были ли самые недоступные моему пониманию самыми дорогими для меня? Я уж давно забыла имя автора энциклопедии в красном переплёте, но буквы, выведенные на каждом томе, вместе составляли одно магическое, неизгладимо укоренившееся во мне слово: Aphbicécladiggalhymaroidphorebstevanzy. А как я любила зелёного с золотом Гизо,[19]19
Гизо, Франсуа-Пьер-Гийом (1787–1874) – французский политический деятель и историк, автор «Воспоминаний, призванных служить моей эпохе» (1858–1867).
[Закрыть] так никогда мною и не открытого! А нетронутое «Путешествие Анахарсиса»![20]20
Точное название: «Путешествие юного Анахарсиса в Грецию» (1788) – произведение аббата Жана Жака Бартелеми (1716–1795).
[Закрыть] И если «История консульства и империи»[21]21
Труд французского государственного деятеля и историка Адольфа Тьера (1797–1877), опубликованный в 1845–1862 гг.
[Закрыть] и попала однажды к букинистам, ручаюсь, табличка «в прекрасном состоянии» гордо украшала её…
Восемнадцать томов Сен-Симона[22]22
Сен-Симон, Луи де Рувруа, герцог де (1675–1755) – французский писатель, автор знаменитых «Мемуаров».
[Закрыть] сменяли друг друга на посту в изголовье моей матери: она черпала в них всё новое и новое удовольствие и удивлялась, что я в свои восемь лет не разделяю его с ней.
– Почему ты не читаешь Сен-Симона? – спрашивала она. – Удивительно, сколько времени нужно детям, чтобы приучиться к интересным книгам!
Прекрасные книги, которые я читала, прекрасные книги, которых я не читала, – согревающая обивка стен родного очага, чьё потаённое разнообразие ласкали мои посвящённые глаза… Задолго до возраста любви я узнала из книг, что любовь сложна и тиранична и даже порой надоедлива, поскольку мама оспаривала её важность в жизни.
– В книгах столько накручено о любви, – говорила она. – Бедная моя Киска, у людей в жизни много других забот. Как, по-твоему, у всех этих влюблённых, о которых ты читаешь, нет ни детей, которых нужно растить, ни сада, который нужно возделывать? Посуди сама, Киска: разве ты и твои братья когда-нибудь слышали, чтобы я без конца твердила о любви, как все эти герои книг? А ведь я тоже имею право сказать своё мнение: у меня как-никак было два мужа и четверо детей!
Искушающие бездны страха, разверзшиеся не в одном романе, стоило мне склониться над ними, кишели и классическими привидениями в белом, и колдуньями, и призраками, и приносящими несчастье животными, но всё это потустороннее не цеплялось за мои косы, чтобы добраться до меня, – их сдерживало несколько заклятий…
– Ты прочла ту историю о привидении, Киска? Чудесно, правда? Ну что может быть прекрасней страницы, на которой описывается, как оно прогуливается в полночь под луной по кладбищу? Лунный свет проходил сквозь него, и оно не отбрасывало тени… Привидение – это, должно быть, восхитительно. Хотела бы я повстречаться хоть с одним, я бы тебя непременно позвала. Но, увы, их не существует. Если бы я после смерти могла превратиться в привидение, я бы не упустила такую возможность, для нашего с тобой удовольствия. А ты прочла эту глупую историю об умершей, что мстит за себя? Подумать только! Мстит! Не стоит и умирать, если после смерти не набираешься ума-разума. Мёртвые ведь очень спокойные соседи. У меня нет трений с соседями при жизни, я уж как-нибудь постараюсь найти общий язык и со своими соседями по кладбищу!
Не знаю уж, что за здравый смысл спас меня от помешательства на романах и чуть позднее, когда я повстречалась с такими книгами, чья власть надо мной казалась непреодолимой, помог мне сохранить ясность рассудка, хотя я должна была быть лишь одурманенной жертвой. Уподобилась ли я и в этом моей матери, которую какое-то особое простодушие склоняло отрицать зло, тогда как любопытство влекло её к нему и она очарованно созерцала его вперемешку с добром?
– Это неплохая книга, Киска, – говорила она мне. – Да, я знаю, есть эта сцена, эта глава… Но это уж как водится в романах. С некоторых пор писателям не хватает изобретательности. Ты могла бы подождать год-два, прежде чем её читать… Ну что ты хочешь! Разбирайся сама, Киска. Ты достаточно умна, чтобы оставить при себе то, что поймёшь слишком хорошо… Может быть, плохих книг не существует вовсе…
И всё же были книги, которые отец запирал в своём секретере из туи. Особенно он любил «запирать» того или иного писателя целиком.
– Не вижу необходимости в том, чтобы дети читали Золя.
Золя его раздражал, и вместо того, чтобы в этом видеть причину, почему нам можно или нельзя его читать, он всего огромного, полного, периодически прирастаемого жёлтыми наносами[23]23
Намёк на выходившее отдельными томами в жёлтом переплёте полное собрание сочинений Эмиля Золя.
[Закрыть] Золя поместил в список запрещённых книг.
– Мама, почему мне нельзя читать Золя? Серые мамины глаза, не привыкшие лгать, выдавали её растерянность.
– По-моему, тебе лучше не читать отдельных его произведений…
– Тогда дай мне другие, не «отдельные»!
Она дала мне «Ошибку аббата Муре», «Доктора Паскаля» и «Жерминаль». Однако, задетая тем, что мне не доверяют и держат на запоре часть дома, где двери нараспашку, куда ночью спокойно заходят кошки, где подвал и горшок с маслом таинственно опустошаются, я пожелала прочесть и другие. И прочла. Четырнадцатилетняя девчонка со спокойной душой обманывает родителей, пусть даже потом ей и стыдно. С первой выкраденной книгой я отправилась в сад. Бог мой, как и во многих других романах Золя, в этой рассказывалась довольно-таки приторная история о наследстве. Крепкая и добрая кузина уступала своего любимого кузена тщедушной подруге, и всё бы и дальше шло и закончилось, как у Оне,[24]24
Оне, Жорж (1848–1918) – французский романист, наследник традиции романтического сентиментализма. Известен прежде всего как автор серии романов «Битвы жизни».
[Закрыть] если бы болезненная супруга не познала радость деторождения. Сцена внезапных родов – положения, звуки, цвета – была описана неожиданно подробно, сочно, со смаком, с анатомической тщательностью, и в ней я не узнавала того, что было мне давно и хорошо известно, как ребёнку, выросшему в деревне. Я ощутила испуг, недоверие, угрозу своей женской судьбе… Я призвала себе в помощь привольно пасущихся в поле парнокопытных, котов, как ястребы свою добычу, покрывающих кошек, крестьянок, одинаково немногословно ведущих разговор о тёлке или брюхатой дочке. Но прежде всего – заклинающий мамин голос:
– Ты у меня последняя, так вот, когда я тебя рожала, Киска, я мучилась три дня и две ночи. А когда носила, то была как бочка. Три дня – кажется долго… Нам, женщинам, должно быть стыдно перед животными, мы не умеем рожать легко и радостно. Но я никогда не жалела о том, что пришлось претерпеть: говорят, что дети, как ты, расположенные так высоко и медленно выходящие на свет, потом всегда самые любимые, потому как пожелали быть поближе к материнскому сердцу и с сожалением покидают чрево…
Напрасно я желала, чтобы слова заклятья, которым я наспех внимала, ласково баюкали мой слух: в ушах стоял серебристый звон. Другие слова живописали мне картины с искромсанной плотью, экскрементами, запёкшейся кровью… Мне удалось поднять голову и увидеть, как странно поплыли под пожелтевшим вдруг небом синеватый сад и дымчатые стены… Газон принял меня обмякшую, безвольно распростёртую, как одного из тех свежеубитых кроликов, которых нам приносили браконьеры.
Когда я очнулась, небо вновь стало лазурным; я лежала у ног мамы, давшей мне понюхать одеколону.
– Тебе лучше, Киска?
– Да… не знаю, что со мной было…
Мамины серые глаза, всё больше успокаиваясь, смотрели в мои.
– Зато я знаю… Это Бог тебя стукнул по голове… – Я по-прежнему была бледной и грустной, и мама не так меня поняла. – Ну же… Роды – это совсем не так ужасно. И не так безобразно в реальности. Боль забывается быстро, вот увидишь! Доказательство тому, что все женщины об этом забывают, – то, что только мужчины вечно делают из этого истории. Ну какое до всего этого дело было Золя?