Текст книги "Право выбора"
Автор книги: Шломо Вульф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
4.
1.
"Буря смешала землю с небом, белое небо с белым снегом", – думал Юрий, глядя в окно на оледенелую унылую улицу, по которой беззвучно за двойными стёклами катил заиндевелый трамвай со слепыми белыми окнами. В конце ноября ударил первый настоящий мороз – за тридцать. И вот сегодня – первая пурга с сюрпризом – сорок на сорок, и ветер и мороз. Давным давно ни из одного окна не видно ничего, кроме мохнатой белой изморози на стёклах. Только в уголках рамы сохраняется почему-то прозрачное сухое пятнышко, в которое и видна улица с трамваем. Надо идти на лекцию вечерникам, а страшно даже подумать оставить прогретое раскалёнными батареями жизненное пространство. Всё есть в этом тёплом уюте – кухонный гарнитур с посудой для Аллы, тахта, как их супружеское ложе, даже кресло-кровать в кабинете для Серёжи. Есть даже письмо от Кеши, что Алла простила его "измену" и ждёт письма. И есть листик на письменном столе со словами "Дорогой Алчонок! Я очень хочу..." Чего я очень хочу, думает Юрий, глядя на сдуваемых полярным ураганом людей на темнеющей улице. Видеть белое от ярости лицо любимой некогда женщины с трясущейся чёлкой? Слышать постоянно раздражённый любимый голос с ненавистными интонациями? Принимать как должное необъяснимое презрение в свой адрес? Ждать снова осуществления постоянной угрозы насильственной конфискации сына – её спасательно круга и его наручников? Жить в ожидании беспощадного наказания разлукой? Алчонка – друга, любимой, жены давно не существует. Есть призрак. Овеществить призрак и получить жуткий фантом?.. Это очень просто: несколько часов полёта и можно увидеть сына и жену. И начать то счастье, вперемешку с кошмаром, сызнова! "Я тебе в третий раз объясняю, что..." Не говорит, не обменивается мнениями – объясняет, проводит очередную воспитательную акцию с жалким существом. А оно живёт с приклеенной шутовской улыбкой на красивом волевом лице, улыбкой, призванной не обидеть издёрганную на работе жену, хотя давно ясно, что именно эта улыбка её и бесит, что она просто жаждет семейного скандала, согласна лучше быть избитой, как соседка снизу, чем терпеть его унижение ею... Но он не смеет ей даже и возразить, зная о её праве на развод с конфискацией сына. И она это знает, а потому ведёт себя так свободно в обществе, всегда встающем на сторону женщины при разделе детей. Потому-то на одиннадцать браков шесть разводов, дело житейское. Иннокентий Негода, единственный друг настоятельно рекомендует... В отношениях их двух семей всегда была игривая параллельная влюблённость: Юра флиртовал при Кеше с Клавой, мог даже на колени её посадить, а тот мог и в губы чмокнуть эффектную тонкую Аллу. Это непременное условие дружбы семьями, на абсолютном доверии, с притворной ревностью и непритворным соперничеством. Эта дружба не похожа ни на мужскую, всегда односторонюю, ни на женскую, всегда немного фальшивую. Но и этот остров в океане чужих людей тоже невосстановим. И не только из-за развода Аллы и Юры. Негода сегодня на только физически в иной весовой категории. Он ученый высшего круга, а Юрий – массового. Иной уровень возможностей и общения. Иные потребности и проблемы. Друг за несколько минут, в день увольнения Юрия, перерос друга. Вышестоящий друг... Они никогда не вернутся на общую планету. Не на ту, что пролетает тысячи километров пространства в секунду, а ту, что была общей средой обитания. Там, где мы были секунду назад, нас уже никогда не будет. Кеша хочет, как лучше. А кто знает, как лучше? Тот странный высокий тип, что подсел неделю назад к Юрию в ресторане? И ухитрился так разговорить замкнутого доцента, что Юрий в сладостном подпитии и непривычном внимании выложил ему то же, что сейчас прокручивает снова и снова для себя самого. "Вышестоящие друзья в любой момент могут стать равно– или нижестоящими, – заметил высокий. – И с вами, и с вашим профессором именно это и случится. Через двадцать лет. В лишкат-аводе при любой биографии вы будете равны. Ведь вы сказали, что Клава – еврейка?" "Ну и что? – сразу насторожился до протрезвения Юрий. (Это слово может произнести либо близкий человек, либо провокатор. Если его произнёс незнакомый, то на сто процентов – стукач!) – Какое это в нашей стране может иметь значение? И что за иностранные слова вы употребили?" "Никакого значения это не имеет, пока эта страна существует, как наша. Через двадцать лет она физически сохранится, но станет для нас, евреев, чужой в одночасье. И мы все уедем в Израиль. И там, все, удачливые и неудачливые, умные и глупые, богатые и бедные, станем в очередь к столикам биржи труда – лишкат-аводы. И будем равны, как на том свете – ленинградцы и бухарцы. Все одной нации, все олим – русскоязычные репатрианты без языка и достойной, израильской биографии..." "Откуда вы это знаете? Нострадамуса начитались? Там сказано о крушении в конце века великой северной страны, но..." "Что вы говорите! Действительно сказано?" "Тогда, откуда вы знаете? И при чём тут Кеша с Клавой? Уж они-то русские по духу и..." "Гнать нас отсюда будут не по духу, а по роже, по паспорту, по фамилии. Но там будут бить и гнать именно за русский дух. И евреев по советскому паспорту, и русских с еврейскими жёнами. Но мы полюбим ту страну, где сейчас около тридцати тепла, плещется тёплое море и цветут сады. Полюбим со всеми её недостатками." "Сады цветут в любой стране весной, – машинально возразил Юрий. – Вы кто? Сионист или гэбэшник?" "Я – Фридман, – с достоинством сказал высокий. – Я тополог-конверсист. В одном из измерений мне случилось в 1974 году жить в почти таком же Комсомольске. И вот "вновь я посетил тот уголок земли, где я провёл изгнанником..." С гэбэшниками я в те годы встречался как-то. Милейшие и умнейшие люди, по сравнению с МГБ-шниками... иного измерения. Впрочем, не смею более вам навязывать своё общество и всё, что вы воспринимаете пока как бред. Скажу на прощанье лишь одно: в отличие от почти всех присутствующих в этом зале, у вас есть ПРАВО ВЫБОРА отечества. И вы им рано или поздно воспользуютесь, адони. Не пугайтесь, это означает на иврите, на нашем древнем языке, просто " мой господин". Коль тув... – до свидания. " Ладно, больше мне не о чём думать, как об этом психопате, очнулся от воспоминания Юрий. Пора закутываться, ставить круглый воротник своего неоценимого женского тулупчика в талию с пустым бюстом и спешить на лекцию сквозь этот ад... "Ветерок нежно травку колышит..." Надо же, а в Израиле сейчас цветут сады под жарким солнцем... И можно купаться в теплом, как в Одессе летом, море, а не идти, наклонившись под углом навстречу ледяному всепроникающему ветру. В ноябре? Цветут сады? Надо было порасспросить. Ведь это всё-таки не в южном полушарии...
2.
Юрий вздрогнул от звонка в дверь. Впервые он кому-то нужен, кроме потустороннего Толи. Это были Галкины. В прихожую влетела закутанная до шарообразного вида Наташенька, с которой все разговаривали в общежитии через дверь, так как родителей никогда не было дома. Живая голубоглазая кукла с точно такой же закутанной куклой в руках. И почти хором – мама Наташе, а Наташа кукле: "Быстренько раздевайся, а то вспотеешь..." Все трое Галкиных оглядываются с восхищением. Квартира была обещана им, но они потребовали, чтобы её убрали хотя бы, если не отремонтировали. Почему они должны выгребать гусаковский мусор? Ректор только пожал плечами: не хотите – живите себе и дальше в общежитии... И – живут! А ведь приехали-то в Комсомольск именно за своей квартирой. И приехали в составе "хвостовского карательного десанта". Юрий знал, что Петя Хвостов и Вадим Галкин были друзьями по аспирантуре, но потом "друг перерос друга". На правах доктора-зава и покровителя друга-неудачника он как-то пришёл к Галкиным и с боксёрской напористостью предложил немедленно ехать с ним в Комсомольск. Тамошний институт с безграмотным практиком-ректором давно кость в горле у министерства. Ехать туда надо со своей гвардией, собранной по всей стране, иначе местные бездари не сдадутся, не освободят институтские квартиры и не пойдут из и.о. доцентов в мастера, где им как раз и место вместо кафедр и лабораторий. Квартиру гарантирую, не век же вам жить в общаге. Бери Марину и зверёныша и – за мной, в атаку, чтоб уже не лечь... Через год – кафедра. Свобода научного поиска. Романтика, тайга и Амур с бесподобной рыбалкой. А главное – полная гарантия, что там зверёныш будет твой, а не "профессиональной комсомолки". Юрия сблизило с Вадимом общность проблемы: и там был развод, но Вадим поступил смелее – тайком похитил любимую дочь – уехал с Наташенькой и любовницей Мариной. Хвостов, как член бюро горкома, тотчас надавил развод оформили в Комсомольске в пользу отца, а мать Наташи – секретарь горкома комсомола – осталась на Западе с носом. Единственное, что она смогла сделать, это выгнать Марину из комсомола за аморалку и написать об этом телегу в местный горком, что для журналистки было равносильно волчьему билету. Но Петя Хвостов и тут был настороже. Телегу "потеряли", Марину взяли в молодёжную газету. Здесь её оценили сразу. Она была словно создана самой природой для советской журналистики. Это было распахнутое в светлый мир социализма существо. Она писала только правду и только о хороших людях, а потому её материал был всегда только на первой полосе. И она, не имея врагов, пила жизнь, захлёбываясь от счастья, что не помешало ей бросить уже второго мужа и критически приглядываться к третьему, который тоже не тянул на идеально положительного героя репортажа о буднях великих строек. Спасала эту семью девичья крепкая дружба мачехи с падчерицей. Она любила "зверёныша" ещё больше, чем сам отец. Баскетболист под потолок, Вадим часто брал обеих на руки и вышагивал по лужам или по сугробам: два ноль восемь, метр пятьдесят семь и ноль восемьдесят с копейками. Такая семья просто не могла безоглядно поддержать атаку Хвостова. Институт оказался не больным, а молодым и несобранным, но способным организмом, который следовало не разрушать, а достраивать. Именно так и написала в репортаже Марина, анализируя ситуацию. Она писала, естественно только правду и только о хороших людях, но из её правды вылезал такой образ Хвостова, что первый секретарь горкома партии долго молчал, шевеля губами над статьёй, а потом, подняв на ректора глаза, тихо сказал: "Будешь избивать мои кадры, выгоню обратно, понял?" И Галкины нажили такого врага, каким может быть только бывший друг... "Ак-ти-ров-ка! – кричала и прыгала в своих нелепых толстых рейтузах под юбкой Марина. – Мороз сорок два и ветер около сорока метров в секунду. Лекции отменяются. На улицу не рекомендуется выходить." "А как же вы вышли, да ещё с ребёнком?" "Так мы очередь заняли за Пушкиным! Мы семьдесят четвёртые. Говорят, хватит. "Подписные издания" прямо напротив твоего дома. Вот мы и решили приходить греться. Мы тихонько. Дашь нам ключ, чтобы мы отмечались каждый час. Зато – представляешь – академическое издание в десяти томах, весь Пушкин. Это же на десять поколений Галкиных, верно, Вадик?" "Вернее не бывает. Галкины, как и Пушкин, бессмертны!" "А что, если по рюмочке, по маленькой..." – запел Юрий, доставая бутылку вина. "Налей. Налей, налей!" – подхватил Вадим. "Мы же прямо на живые места приехали, – горячился Вадим. – Они тут вовсе не бездарности. У них просто своего Совета нет, чтобы защититься. У них готовые диссертации поинтереснее петиной или моей. А он их взялся разгонять. Они, естественно, ощетинились. У хвостовцев почти у всех забронированные на Западе квартиры, а тут дальневосточники – у них иной крыши над головой нет и не будет нигде!" "Петя забыл, – добавила Марина, что и мы не с большой дороги молодцы. Чтобы нас на прохожих с кистенём посылать. Ой, как я здорово выразилась! Мальчики, да ведь это же заголовок! Учёный с большой дороги!!" "Кстати, местные подонки, в отличие от нас, тут же вошли в хвостовцы... пока наш Вадик нырнул под канаты! К болельщикам оппозиции. У нас негативный нейтралитет." "С коалицией и оппозицией всё понятно, но где же в этой раскладке я?" "Ты, Юрий Ефремович, у нас вообще тёмная лошадка. С одной стороны самого Хвостова чуть не прибил физически. Тот, говорят, с непривычки испугался нарвёшься, говорит, на психа-каратиста, а мне ещё детей и институт растить. С другой стороны, после представления крайкома с подачи Героя Союза Альтмана ты у нас – человек партии, а потому вне критики. Вот и квартиру тебе вроде бы дали. Но вообще-то тебя считают третьей силой. А Петя, кстати, не такой уж тиран, как кажется. Он добрый, он на "Семнадцати мгновениях" у телевизора взахлёб рыдал, когда младенца с мамой-пианисткой обижали. Он детей своих безумно любит..." "Портрет гауляйтера. Сентиментальный палач." Весь вечер Галкины то ныряли в безумство северного урагана, то снова появлялись, чтобы возобновлять безумство урагана страстей в институте. Что-то нечистое было в возбуждённости и серьёзности этой возни, как в любой застарелой склоке. С высоты пятого этажа Юрий смотрел утром на остановившихся у циклопического ночного сугроба друзей. Вадим казался отсюда взрослым с двумя детьми. На столе остался комок начатого письма, в квартире пахло женскими духами и плавал дым сигарет. Едва слышно прозвенел по хрупким от мороза стальным рельсам трамвай. Академическое издание Пушкина невезучим Галкиным не досталось...
3.
Юрий вышел в мессиво всепроникающей свирепой метели выбросить мусор. Едва удерживаясь на ногах от ураганного воющего ноябрьского ветра и сковывающего губы, нос и ресницы жгучего всепроникающего мороза, он продирался сквозь пыль и снег к мусорному баку, как вдруг... "Ицик!! – нечеловечески пронзительным голосом крикнул голый мужчина, пересекающий залитую ослепительным солнцем ярко-зелёную улицу незнакомого города. – Бо рэга!" Собственно человек этот был в широких шортах до колен, но шорты сидели так низко под вислым жирным пузом уродливого волосатого тела, что не скрывали, а скорее подчёркивали наглую наготу. Мужчина скользнул по Юрию сытым безразличным взглядом и заковылял к такому же голому красавцу-приятелю с почти женскими мощинистыми сисечками. Оба разразились визгливым речитативом. "Ноябрь в Израиле, – веско сказал профессор Альтерман, – лучшее время года. Уже не жарко и ещё нет дождей..." Весь мир занимала вонь... Застарелая тёплая помойная вонь. Не здешняя. Эта мусорка зимой вообще не пахла ничем. Тут было нечто незнакомое и невиданное. Под ногами тряслась засаленная чёрная ступенька. Впереди просматривалась красивая, как на лубочной картинке, игрушечная улица, по которой Юрий нёсся на подножке не виданной им никогда оглушительно ревущей огромной мусорной машины. За неё цеплялись четверо в тёмной униформе и оранжевых жилетах. Напарник торопливо соскочил и помчался поперёк улицы, лавируя между потоками нарядных машин, к зелёным мусорным бакам. "Юрка, заорал он оттуда голосом профессора Негоды, – хули спишь? Кадыма, дорогой! Зман еш кесеф, гевер!.." Они с профессором Альтерманом из Корабелки уже катили бак через улицу. Оба были грязные и вонючие, как и сам Юрий, но весёлые и счастливые. Юрий бросился к другому ящику, который с трудом разворачивал доцент Хайкин из Военмеха. Над ящиком висели на дереве апельсины – новые и спекшиеся, а рядом с плодами в сочной зелени сияли и источали аромат белые цветы. В Израиле в ноябре цвели сады. Мусорщики понеслись к следующей помойке...
5.
Серёжа уже крепко спал, вытянув руки перед лицом, словно защищаясь во сне от кого-то. Он снова не дождался матери с работы. Родительское собрание отражало настроение ленинградцев в конце ноября, когда осеннее светлое пространство сужается с каждым днём до едва заметного просвета на пару часов, да и то с низкими снеговыми тучами. Тридцать усталых мужчин и женщин, одетых в мокрые пальто и обувь, одержимых раздражением и беспричинной злобой, сгрудились по ту сторону невидимого барьера, отделяющего их во всём правые семьи от придир-педагогов. Тридцать судеб, тридцать взаимных претензий, несбывшихся надежд и тяжёлых подозрений. Сегодня в школе ЧП: отличника Игоря Слуцкого родители увозят в Израиль. Причина – антисемитизм в их образцово-показательной школе. На подшефной стройке трое подвыпивших одноклассников набили Слуцкому его жидовскую морду, как и сказали злорадно классной руководительнице – Алле Михайловне Хадас, назвав её при этом Аллой Моисеевной. Железная Гвоздя впервые потеряла дар речи. Нет, в своём кругу она бы, конечно, высказалась достаточно ясно и жёстко, но здесь она – представитель партии интернационалистов. И она гневно осуждает. А эта наглая евреечка – мамаша Слуцкая, с таким-то носом, смеет ещё воспитывать русских педагогов и родителей! Дескать, в них не меньше фашистского, чем в тех, кто установил блокаду. И это она заявляет, стоя одной ногой в своём Израиле!.. И Алла эта Моисеевна ей вроде бы даже сочувствует, а? Нет, не успел Иосиф Виссарионович... Рано умер отец советских народов. А теперь надо терпеть эту раковую опухоль любого советского коллектива... Родители во-время перевели разговор с неприличной темы антисемитизма на привычную – пьянства восьмиклассников. И тут же сцепились между собой. "Если ваш пьёт при своём сыне по поводу и без повода..." "А ваше-то какое дело? Сначала заведите себе хоть такого мужа, а потом..." "Ваш не пьёт только потому, что вы ему денег и на кино не даёте, он на деньги моего сына ходит..." "А учителя только о тряпках и думают." "И как же вам не совестно мама Иванова, – пучит подбородки Гвоздя. – Нет школы в Ленинграде скромнее нашей." "А Алла Михайловна в чём пришла на урок месяц назад?" "Она наказана..." "Наказана, а у детей её фотография чуть ли не с голой грудью. Вы, Алла Моисеевна, ещё не в Израиле, между прочим..." "Вот видите, – радуется мама Слуцкая. – Я же говорю, в вашей школе учатся только дети недобитых гестаповцев!" "Перестаньте, они тоже люди." "Это мы – люди, – кричит Слуцкая. – А вот вы – тоже люди..." "Я имел в виду учителей, а не евреев..." "А евреи, по-вашему, не люди?" "Я вообще этой темы, между прочим, не касался. Если хотите знать, у меня в лаборатории начальник Лев Израилевич, очень достойный человек, Лауреат госпремии, между прочим." "Товарищи, – надрывается Гвоздя. – Этот вопрос мы закрыли! Мы сейчас не о лицах еврейской национальности, а о пьянстве..." И всё это после шести уроков, объяснения с завучем об удалении из девятого "в" класса дочери горисполкомовца. Фотографировала учеников и учителей на японскую "инфра-красную плёнку", которая будто бы не фиксирует на человеке никакой одежды. А девочки прямо на уроке, при изучении сцены грозы Островского, принимают непристойные позы из принесённого сыном капитана дальнего плавания "Плейбоя" и страстно обсуждают, как переправить их фотографии на красной плёнке в Америку для этого издания... А мальчики будто бы уже послали соответсвующее изображение учительницы физкультуры, когда она делала на уроке приседания колени врозь, да ещё с её личной подписью... А потом в переполненной столовой холодный гарнир с вчерашней котлетой ("И такой дряни доверяют кормить детей! Лишь бы уволили Петровну. Она им была как школьная мама, первоклашкам ротики утирала..." "Ах, оставьте, кто её увольнял! Предложили в школе на Пестеля на пять рублей в месяц больше."). А потом беготня с авоськой по магазинам (учителя, как ни странно, тоже родители). И вот, наконец, долгожданная тишина дома. Только хлопья снега несутся горизонтально мимо чёрного окна, отчего комната словно бесшумно и стремительно летит куда-то в пространстве. Только дыхание сына с кровати справа от окна. И странное кощунственное ощущение счастья свободы от супружеских прав и обязанностей. Можно, наконец, придя домой не нервничать и не сдерживаться. Просто стоять и беседовать со снежинками, чёрными на фоне подсвеченного рекламой проспекта неба, белыми на фоне тёмных деревьев двора. Она меняет угол зрения и видит своё отражение в стекле окна. Такое отражение всегда немного старит. Алла отворачивается, пожимает закутанными в шаль узкими плечами и подходит к столу, где уже месяц лежит написанное сразу после визита Кеши письмо. То самое, что следует немедленно отправить после Юриного жеста доброй воли. Жеста не последовало. Впрочем, письмо ни при каких жестах не было бы отправлено. Отправить, чтобы потерять всё это, такую свободу и взамен получить опостылевшего его? Вы шутите? Она рвёт конверт с письмом на мелкие кусочки и подбрасывает их к потолку. Хотела бы я посмотреть, кто способен склеить его обратно! Да ещё чтобы было лучше, чем до разрыва. А тут пытаются склеить обрывки целой жизни... Что там Кеша предлагал? Бросить Ленинград, один из двух-трёх единственных приличных городов этой огромной нелепой страны, ради чего? Ради идиотской виноватой улыбки на фоне пустых гастрономов и универмагов Комсомольска? Папаша Слуцкий и то предложил ей путь лучше – не на Дальний Восток, а на Ближний. Переселиться на юг, а не в застывший от нечеловеческих морозов Комсомольск. В свободный мир. И – начать новую жизнь с чистого белого листа. И себе и сыну. Без всех этих соотечественников и их скрытой до поры до времени ненависти к жидовским мордам жены и сына доцента Хадаса. При упоминании собственной фамилии её передёргивает от презрения и ненависти к мужу. Подослал Кешку, а сам и не написал, по-до-нок... Алла решительно закуривает, щелчком отбрасывает спичку и смотрит на себя в зеркало. Сшитый в кредит элегантный чёрный костюм, решительно расставленные ноги в чёрных колготках, вызывающе светящаяся над белым воротничком свежая длинная шея, молодые злые чёрные глаза под рыжей чёлкой с закрашенной сединой. Знамение века – свободная мать-одиночка. У них пол-учительской таких решительных ленинградских элегантных дам, добровольно выбравших свободу. Пусть шлёт своё письмо – пойдёт в мусоропровод, без прочтения, ещё чего! Кто он? Ошибка молодости, не более. Ей тридцать три. Жизнь впереди. Новый досмотр, уже в ванной. Допрос с пристрастием – может ли понравиться такая женщина, скажем богатому и страстному молодому израильтянину, если она решится последовать за Слуцкими? Под глазами мешки? Это от собачьей жизни. Исправимо – массаж, маски, дело техники. Главное – девичья грудь, осиная талия, гладкая смуглая кожа, природная грация и стройные ноги. Пока я такая, начерта мне его письма! Тем более, что он, с-с-скотина, так и не написал... Она гасит свет и идёт к неестественно широкой постели с одной подушкой. И здесь за окном всё тот же бесшумный ленинградский галоп снежинок. А письмо от проклятого Юрки так и не пришло...
6.
1.
В первый день второго семестра, на третьем месяце свирепых морозов и слепых мохнятых белых окон Юрий снимал свой черный тулупчик за шкафом, следуя неприятной привычке невольно подслушивать, что говорят на кафедре. "Он, между прочим так и сказал: ненавижу его именно за это," – быстрым злым шёпотом говорила пожилая секретарша, доставшаяся заву Попову, как неизбежная составляющая наследства Вулкановича. "Вот это мне решительно не понятно, – раздался в ответ новый для Юрия высокий голос, показавшийся знакомым по давним временам, с каким-то неприятным привкусом. – Я не сделал ему ничего плохого." "А я откуда знаю..." "Доброе утро, – вошёл, причёсываясь, Юрий и подал руку своему рассиявшемуся ассистенту-аспиранту, раскланявшись с остальными. Вулканович, как всегда, сердито что-то проворчал в ответ, роясь в бумагах. Новое лицо повернулось к нему с благожелательным интересом. Оно действительно казалось знакомым какой-то давней раздражающей связью. Этот вызывающе-внимательный, ускользающий взгляд поблёскивающих, словно слезящихся голубых глаз с красноватыми белками. И эта умело подчёркнутая небрежная респектабельная расслабленность в сочетании с пришибленностью и наглостью, свойственной алкашам. "Собираются все наши, – уловила секретарша вопрос Юрия. – Вот и Алексей Павлович Бурятов вернулся из отпуска по семейным обстоятельствам. Да и Марк Семёнович Заманский, говорят, вернулся с ФПК..." Ага, вспоминает Юрий, отвечая на своеобразное рукопожатие доцента Бурятова, вялое, многозначительно усиливающиеся и длительное, когда невольно хочется отнять руку. Года два назад, банкет у Кеши по поводу защиты его аспиранта. Словно оборванная насильно улыбка, смешок с придыханием и непривычным в высшей школе запахом перегара. А второй, по всей вероятности, и есть Заманский, о котором подробно писал профессор Негода. Его будущий подзащитный... Попов сияет детской улыбкой. У него загорелое лицо со странной белой полосой на лбу – признак фанатика подлёдного лова рыбы, которым увлекается добрая половина комсомольчан. В любую погоду они звенят ранним утром по тротуарам стальным ломом для пробивания дыры в двухметровом льду Амура, чтобы потом, укрываясь от ветра за прозрачным торосом, часами сидеть на раскладном меховом стульчике в ожидании клёва. "Мы тут решили, Юрий Ефремович, – воркует зав, – отметить начало семестра небольшим ужином после занятий. Не возражаете?" "Возражать бесполезно, фамильярно обнимает Юрия Бурятов, увлекая его в коридор к слепому яркому окну. Огромное голубое небо и белое солнце сопровождает здесь зиму от первого и часто последнего снега в сентябре-октябре до первого дождя в мае. У подоконника Юрий осторожно, но решительно освобождает свой локоть от цепкой руки и своё лицо от перегара. Спортсмен Хвостов железной рукой искореняет курение в своём институте. Бурятов это знает и курит в кулак, как школьник. По коридору спешат на лекцию уродливо толстые ниже пояса юноши и девушки – с морозом тут шутить не принято. "Вам привет, Юрий Ефремович, от Валерия Ивановича..." Начинается трёп провинциальных учёных с непременным желанием блеснуть в разговоре высокими связями. Бурятов, естественно, на короткой ноге со всеми светилами. Каких-то полгода назад в подобных фонтанах фантазий, возможно, проскальзывало и имя доцента Хадаса, а он и не подозревал, как не подозревает едва знакомый обоим собеседникам Валерий Иванович о застольной дружбе с каким-то Бурятовым из Комсомольска... Внезапно распалившийся Хлестаков обрывает свои "воспоминания" на полуслове. Лицо его синюшно багровеет. Юрий оглядывается. К ним лёгкой походкой спешит невысокий ржавый блондин с жесткими усиками на энергичном подвижном лице. При таком морозе редко кто здесь ходит в такой замшевой куртке, надетой на серый ручной вязки свитер. Наряд дополняют торбаза и вязанная красная ленинградско-московская шапочка. И это вместо униформы вуза с непременным костюмом с галстуком. "Заманский, – протянул он Юрию веснущатую ладонь для короткого сухого крепкого пожатия. – А вы, естественно, Юрий Ефремович? Я рад с вами работать. Иннокентий Константинович не стал бы рекомендовать меня человеку недостойному." "Вы знакомы с профессором Негодой?!" – Бурятов, удивлённо и подозрительно оглядел Юрия, словно впервые его увидел. "Знакомы! Они ближайшие друзья," – мстительно замечает Заманский, сузив жёлтые кошачьи глаза. "Во-от даже как! – счастливо задыхается Бурятов, холодно поблёскивая голубыми ускользающими шариками глаз. – Я давно и хорошо знаю Кешу и Клаву, встречались часто у Эдуарда. Как же нас раньше не свёл случай в их компании? Впрочем... ведь мы с вами действительно встречались, но не у Эдуарда... Вы по какой линии с Кешей друзья?" "По паралелльной." Надо же, и не постеснялся неприступного для любых компаний ректора-академика Эдуарда Лукича приплести в свои легенды! Можно предположить, что Кеша пару раз был с ним в ресторане, если Бурятов пригласил для дела. Он на такие встречи ходил охотно. Мог и с Клавой придти, но ректора назвать Эдуардом!.. "Не понял..." – на всякий случай хохотнул Бурятов. "И – не надо." "Чего, простите, не надо?" "А ничего, простите, не надо." "Я, кажется, не давал повода, Юрий Ефремович..." – посинел Бурятов. Глазки его наполнились пьяной угрожающей слезой. "Давали, Алексей Павлович. – Юрий с трудом справлялся с истерикой. – Вот вы с утра без всякого повода навеселе и навязываете мне в этом безобразном состоянии своё общество. А мне это, если вам так угодно – без повода, не по вкусу. Вот такие у меня странные вкусы! Ну-ка, кто из нас хуже, Марк Семёнович?" "Алексей Павлович хуже, растерянно сказал севшим голосом Заманский. – Он шуток не понимает..." Бурятов каким-то зигзагом бросился к двери кафедры. Оттуда раздался его высокий, словно рыдающий голос и тихая злая скороговорка секретарши. Юрий открыто закурил. Пальцы противно дрожали. "Так что мне просил передать профессор Негода?" "Только три слова – пока не пиши..." "Что это значит?" "Понятия не имею. В отличие от вас и... Алексея Павловича, у меня с профессором скорее не интимные, а чисто служебные отношения соискателя с руководителем диссертации. У него пока есть настроение поддерживать мою борьбу за парусные системы с моим пониманием их аэродинамики. В подобной теме любой союзник на вес золота. На этой безымянной высоте, как вы скоро сами увидите, и птицы не поют, и деревья не растут..." "Когда защита?" "После заключения кафедры. А с ней вы уже успели познакомиться." "Если я могу быть вам полезным... Кстати вас мне особенно хвалил Ефим Яковлевич."
2.
"Ефим Яковлевич? – подняла красивые брови Оля Заманская. – Марик, ты что, снова наделал глупостей, если тебя хвалят твои враги?" "Истинная ценность каждого человека определяется калибром его врагов, – заметил Юрий, откидываясь на спинку удобного антикварного стула и ставя на стол недопитую рюмку. – Иметь Вулкановича врагом – непозволительная расточительность, Марк Семёнович. Силы распылять нельзя." У Заманских было удивительно уютно. Юрий впервые после августовской катастрофы чувствовал себя почти дома. Конечно, настроение создавал какой-то непривычно естественный калорит этого семейства, непритязательность трапезы, эта водка вместо специально разыскиваемого обычно для приёма полезного гостя дорогого коньяка, домашняя рассыпчатая картошка и душистая капуста вместо ритуальной для званного ужина икры. Но главным украшением вечера были для Юрия даже не милые, беззащитно наивные хозяева, а Инга Савельева, которую Юрий никак не ожидал встретить именно здесь. После той сцены в кубовой он избегал влюблённой студентки, на лекциях подчёркнуто обращался к ней не к первой, в коридорах института сухо и торопливо отвечал на её ослепительные улыбки. Для такого поведения было более чем странное объяснение. Его просто замучили сны, связанные с этой девушкой после невольных объятий в комаринном облаке в сентябре и её сакраментальной фразы "Вы ни о чём больше и думать не сумеете, кроме как об Инге Савельевой под вашим веником..." Она оказалась права. Стоило ему чуть забыться, как перед глазами появлялось то облепленное комарами тело Инги, то качающийся перед белой грудью крестик в кубовой. И начинались ночные фантазии с русской баней, где неизменно была эта студентка. Поскольку он о настоящей русской бане не имел ни малейшего представления, действие во сне происходило в Сандуновских банях, с их мрамором и гулкими залами. Он гонялся за испуганной гибкой голой Ингой почему-то не с банным веником, а с дворницкой метлой. Вокруг были какие-то непотребные толпы знакомых, а Алла, Негода и Вулканович лихорадочно помогали ему Ингу изловить и страстно инструктировали, как её отхлестать этим уличным веником... Юрий не привык смиряться с психозами, проводил автотреннинг, сократил до минимума общение с Ингой, перестал бывать в общежитии. И вот она сидит напротив в белом мохеровом свитере, обтягивающем её высокий роскошный бюст, держит рки на затылке и светит своими удивительными широко расставленными глазами. Она загадочно невпопад улыбается, когда он начинает говорить, шевелит яркими губами, словно повторяя его фразы. Когда дверь ему открыла именно Инга, он невольно отпрянул с жалким "Простите, я ошибся", но она втянула его за рукав его женского тулупчика и сказала мягко и нежно: "Да нет же... Это очень просто. Я тут живу. Марк Семёнович с Ольгой Львовной как-то гостили у моего папы-лесника, уговорили поступать на ваш факультет после школы-интерната. И мы подружились. А недавно папе кто-то что-то написал после... ну, помните... Наверное, сама Нюрка-Коряга. Вот папа и попросил Заманских, чтобы меня забрали из общежития к себе... Это не я вас преследую, Юрий Ефремович, – вдруг грустно прошептала она, видя его смятение. – Это – судьба..." И вот они сидят за одним столом, где Оля создаёт удивительно компанейское настроение – пьёт без ужимок водку, смакует еду и вообще всё – мужа, гостя, жиличку, сына, наслаждаясь самим мгновением между прошлым и будущим, называемым жизнью. Эта жажда жизни, наслаждение данностью, самим бытиём как-то сняло вдруг многомесячный стресс с Юрия. Он стал шутить, как в первые годы супружества, когда он легко доводил Аллу и её подруг до слёз, предлагать двусмысленные грузинские тосты, которые Оля тут же кидалась куда-то записывать, как и анекдоты про Хазанова. Инга так хохотала, что даже совсем не притворно упала со стула. "Что вы с нами творите, Юрий Ефремович, – едва выговорила она, потирая локоть, – я тут чуть не уписалась... А теперь вылей этот суп... Ха-ха-ха", – снова стала падать она уже вместе со стулом. "Умолкаю, умолкаю, а то снова придётся вас спасать, Савельева," – неосторожно сказал его пьяный язык, поздно прикушенный. Естественно, тотчас посыпались вопросы, Инга рассказала комариную историю во всех пикантных подробностях, искоса поглядывая на смущённого Юрия. Он снова почувствовал тот же психоз, метла заплясала перед его двоящимся взором. Две голые Инги перепрыгивали через мраморные скамьи огромной бани... Но тут Заманский вдруг тихо спросил: "Вы прочли, Юрий Ефремович?" "Что прочёл?" – к метле и Инге вопрос не имел никакого отношения. "Мою диссертацию..." Так было хорошо! Отступил даже вездесущий холод белого безмолвия... И тут какие-то диссертации... Мысли упорно не собирались, онемевшие губы не покидала блаженная улыбка. "Обидно не то, что Марику не дают защититься, заговорила Оля, понимающе заглядывая Юрию в лицо небольшими удивительного разреза горячими карими глазами. – В конце концов, живут же люди без степени... Обидно, Юра, другое: ведь вокруг такие ничтожества такие никчемные темы защищают, а у Марика – революция в судоходстве, в энергетике! А государственные люди..." "Оля, – остановил её Заманский, не нам их судить. Так вы прочли?" Юрий молчал. И все трое за столом вдруг напряжённо замолчали. Они ждали всего: разгромного отзыва, как от старика и Бурятова, круглого голыша с хохотком, как от Негоды, но не молчания. Юрий же молча таращился в тарелку, ковыряя вилкой закуску и чувствуя, как катастрофически растёт пауза... У хозяев дома свои права перед гостем. Он не должен молчать о том, ради чего его, собственно, и пригласили. Тем более, если он осознаёт, что в глазах этих милых ему людей он оракул, из мира вершителей их судьбы. И какое дело таким доверчивым и честным Заманским и их воспитаннице до состояния гостя, расслабленного, влюблённого (да, да, к чему лукавить при его-то психозах с этими банями во сне!) и, к тому же, никогда не решающего ничего важного в подпитии... "Юрий Ефремович, – вдруг звонко сказала Инга, и все вздрогнули. – Как вам наши морозы? Правда, в них есть что-то из сказки о Снежной королеве? – Она подняла рюмку, расширяя до полной темноты глаз зрачки. – Выпьем за наш край!" "Я отвечу на ваш вопрос, Оля, несколько позже, если вы не возражаете. Марку. И не за столом. Это не значит, что плохо, понимаете? И не значит, что я с ним заодно. Моё мнение далеко не так важно, как вам кажется. Я не тот человек, увы..." "А всё-таки? – слишком многое значил в этой семье любое мнение любого человека о цели всей жизни Заманского. – Каково ваше первое впечатление? В двух словах..." "Если в двух словах – слишком много лозунгов и эмоций. А в диссертации должна преобладать доказательность. Да, смело, дерзко, свежо, но упор сделан на высокую цель, а не на рутинные средства её достижения. Что же касается Снежной королевы, Инга, то..." "Запад, – восторженно закричал Заманский, делаясь пурпурным. – нет, вы только послушайте, как можно, не обласкав и не облаяв, не сказать по предмету обсуждения решительно ничего! Инга, тост принят, но с поправкой. За нашу, дальневосточную ясность человеческих отношений. Чтобы мы никогда не научились от них..." "Я за это пить не буду, – поставил поднятую рюмку Юрий. – Я сам лицемеров не люблю и никого учить лицемерию не собираюсь. Тем более, вас, как я надеюсь, будущих друзей. Только и ясность-то бывает разная. То, что ты считаешь ясностью и ждёшь от меня, Марк, – не ясность, а дружеский обман в дополнение к твоему самообману. Ты требуешь от меня через неделю ознакомления с серьёзнейшим исследованием исчерпывающего мнения о его ценности. Причём требуешь не критики, а безоговорочной поддержки, которую, как тебе кажется, ты получил от моего друга Иннокентия Константиновича Негоды. Но эта поддержка тебе только кажется. Профессор Негода не из тех, кто выскажется на Совете однозначно. Ни за, ни против. И его мнение для меня значит не больше, чем любое другое, к тому же. У меня лично нет пока своего заключения о работе. Мне надо кое-что перепроверить и пересчитать. И вообще, как говорили древние: на войне, как на войне, но за столом, как за столом..." Инга вдруг бурно зааплодировала и закричала "Браво!", сияя глазами, где вообще исчезли зрачки. Заманские молча таращились на гостя. "Мой тост, – продолжил Юрий, – за честных друзей и врагов, в каких бы краях они ни жили..."