Текст книги "Заклятие (сборник)"
Автор книги: Шарлотта Бронте
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
«Более всего, – продолжает мистер Хейнс, – нам отвратительна мысль просто конфисковать имущество государственного преступника и отпустить его самого на все четыре стороны. Разве пес не вернется тотчас на свою блевотину, а свинья не пойдет валяться в грязи?[89]89
2 Пет., 2:22.
[Закрыть] Иные из моих коллег-журналистов утверждают, что закон не допускает более строгих мер. Неужто такая помеха станет неодолимой препоной на пути правосудия? Коли нынешние законы этому препятствуют – отменить их и принять новые! Более того, если в такой критический момент администрация промедлит с принятием нового уложения, мы сочтем ее недобросовестной. Пусть премьер употребит свою отеческую власть, и народ его поддержит, народ и его представители в нижней палате, какой бы крик ни подняли ослы из верхней!»
Я обещал, что это будет последний отрывок, но у меня в запасе еще один, из ангрийской газеты «Заморнский телеграф»:
«То, что мы предсказывали в последнем выпуске, происходит сейчас. Мактерроглен захватил земли между Эдвардстоном и Витрополем, наши войска удерживают пространство от Нортенгерленд-Холла до Стюартвилла. Меч обнажен, рука воздета, до удара остались последние мгновения. Пусть Заморна услышит голос своей истерзанной страны, мы лишь честно повторим, что шепчет она в эти минуты, когда ее голова на плахе и палач уже занес топор. “Государь! Я была счастливой и процветающей провинцией могущественного государства. Ты увидел меня и возгорелся честолюбием – наследник другого трона, ты не захотел ждать, когда смерть сорвет венец с головы твоего отца, старика, почти достигшего пределов человеческого возраста, ты попросил себе мой трон. Ты выстроил столицу, ты расширил города, ты поощрял коммерцию, ты создал армию, ты сделал меня прекрасной на вид, ты позолотил меня с макушки до пяток. Чтобы достичь этого великолепия, ты заставил меня влезть в долги. Смелые молодые промышленники вкладывали в меня свои капиталы. Я стала вместилищем их надежд и страхов, плодом их неусыпных трудов. Так я стояла, осиянная солнцем, навлекая на себя ураганные ветры. А ты, Заморна, кто должен был стать мне плащом и щитом, кирасой на мою грудь и шлемом для моей головы, моим защитником, стражем, советчиком – смог ли ты меня уберечь? Где моя столица? Взята штурмом, захвачена, и в ее разрушенных стенах обитают негры. Где мои города? Обращены в развалины. Мои поля? Разорены. Моя коммерция? Уничтожена. Где люди, что поддерживали меня своими трудами? Рассеяны, поглощены общим хаосом, которым охвачена вся страна. И наконец, где моя армия? Я вижу своих воинов: изнуренные поражениями и болезнями, они все еще под твоими знаменами, все еще безропотно верны человеку, из-за которого их дома – а что человеку дороже дома? – лежат в запустенье, словно капища перуанских индейцев. Они все еще готовы предложить свою жизнь как последнюю жертву ради его дела, последнюю ставку в его кровавой игре. Они терпеливо, мужественно ждут твоих слов, что пошлют их на смерть – или к дорого купленной победе. Подумай, Заморна, если они погибнут бесцельно, если избавление промедлит и топор падет, что ты почувствуешь, когда эшафот обагрится моей кровью? Я же – да, я, твоя загубленная Ангрия, – в свой последний миг прокляну тебя за опрометчивость, за поспешность, за жестокий эгоизм, за то, что ты из детского честолюбия мальчишки, захотевшего сыграть в Александра, поставил на кон народ и благосостояние страны. Я буду ненавидеть тебя и проклинать, и мои дети, и дети моих детей до четвертого колена – тоже. Ты думал основать династию, которая будет править половиной мира. Если завтра ты потерпишь поражение, тебя назовут нечестивым глупцом, который метил на небо, оступился и рухнул в ад!”»
Под впечатлением от приведенных отрывков и сотни других, не менее мрачных, я в прошлую пятницу вышел прогуляться и, оставив позади угрюмый, застывший в тревожном ожидании Витрополь, двинулся вверх по долине. Хотя вечер был ветреный и сырой, дорогу заполняли десятки пешеходов и всадников. Я просто брел в ту же сторону, что и они, и примерно через час оказался у входа в поместье Эшбернхем. Толпа бесцеремонно входила в парковые ворота, чему я нимало не удивился: еще раньше расклеенные по городу объявления известили меня, что двадцать четвертого числа сего месяца состоится аукцион по продаже «движимого имущества виллы Доуро – конфискованной собственности государственного изменника А.А.А. Уэлсли». Я надолго запомню сцену, которая открылась моим глазам, когда я по знакомой короткой тропинке пересек парк и вышел на бархатистый зеленый луг перед виллой. Дом разорили; мебель, статуи из залов и растения из оранжереи – все сгрудилось на газоне в великолепном смешении. Люди в плащах и теплых сюртуках толпились вокруг, защищаясь от дождя зонтиками. Некоторые нашли укрытие под пышными апельсиновыми деревцами и густыми кипарисами, другие набились в опустевшие комнаты и внутренний дворик. Когда я подошел, аукционист продавал последнее из оранжерейных растений: перед ним в глубоком фарфоровом горшке склонилось прекрасное деревце, усыпанное белыми как снег цветами, похожими на длинные колокольчики.
– Вот, – говорил он, – великолепная датура древовидная, которую лорд Доуро за большие деньги выписал из Индии для своей покойной маркизы. Делайте ставки! Я рассчитываю получить за этот лот кругленькую сумму. Только посмотрите, как изумрудная листва оттеняет цветы, белые, словно дамская почтовая бумага. Такое дерево станет султаном оранжереи, а во время приемов его можно вносить в гостиную и ставить посреди стола в качестве естественного украшения. Дамы и господа, сколько предложите?
– Шестнадцать шиллингов! – выкрикнул толстяк в гетрах из глубин шейного платка, завязанного почти под глазами.
– Семнадцать шиллингов шесть пенсов! – перебила старуха во вдовьем платье.
– Восемнадцать шиллингов! – ответил толстяк.
– Соверен! – заорал молодой человек, в котором я с первого взгляда признал молодого джентльмена (иными словами – приказчика) Сурены Элрингтона.
– Фунт! – объявил голос из-за галстука (позже я выяснил, что толстяк – известный в городе любитель оранжерейных растений).
– Два фунта! – задыхаясь, крикнула вдова.
– Два фунта пять! – со смехом перебил приказчик.
– Три фунта! – воинственно прогремел толстяк.
Наступило молчание.
– Кто больше? – вопросил аукционист, подняв молоток.
По-прежнему молчание.
– Три фунта, – повторил мистер Хоббинс. – Неужто никто не предложит больше трех фунтов за индийскую датуру древовидную, несравненной красоты дерево, вывезенное из Дели, великолепный свадебный дар лорда Доуро супруге?
Молчание. Что этим респектабельным господам в плащах и шляпах до Марианниных цветов?
– Кто больше? Кто больше? Кто больше? Продано. Растение ваше, мистер Притимен.
Молоток упал, и мистер Притимен забрал добычу.
– Она так любила это деревце, – произнес быстрый женский голос рядом со мной. – Его колокольчик лежал на ее подушке, когда она умирала, и листьями потом усыпали гроб.
Я обернулся к говорящей – миловидной молодой женщине с двумя или тремя детьми. То была миссис Шервуд. Я обратился к ней, но она меня не услышала – ее внимание было целиком захвачено происходящим. Не могу описать то сосредоточенное и ревнивое выражение, с каким она наблюдала, как разоряют дом, которому они с мужем так преданно служили. Слезы то и дело наворачивались ей на глаза, но она перебарывала чувства, закусив губу и сведя брови, укачивая младенца на руках и с жаром говоря красивому мальчугану у своих ног:
– Артур, запомни на всю жизнь, как распродавали виллу. Ты ведь помнишь джентльмена, который приходил к нам по воскресеньям и слушал, как ты читаешь из Библии и поешь гимны? Они разорили его дом и травят его самого, как твой отец травит собаками оленя.
– Кто, мама? – спросил мальчик.
– Шотландцы. Ненавидь шотландцев, Артур, сколько будешь жить.
Сегодняшние торги заканчивались. Остался единственный лот – картина, как я мог заключить по золоченой раме, выглядывающей из дерюги, в которую она была завернута. Мистер Хоббинс развернул ее. Новые владельцы уже забрали свои приобретения, так что вокруг него как раз освободилось место. Толпа сгрудилась у самого стола. Мистер Хоббинс прислонил картину к плакучему кипарису, чьи ветви ниспадали на нее траурной пеленой. Затем отошел на шаг, склонил голову набок и молча воззрился на полотно – как и я, как и все остальные. Знай, Заморна, что губы твоей тени в тот миг словно шептали: «Ихавод!»[90]90
Бесславие (евр.) (1Цар., 4:21).
[Закрыть] Портрет лорда Доуро был написан лет пять назад. Я помню, как Делиль делал для него наброски: помню место, время, все сопутствующие обстоятельства. Это происходило в Морнингтоне вечером самого длинного дня в году. Матушка была уже при смерти. По случаю такого теплого и ясного вечера ее вынесли в гостиную; она лежала на диване в белом креповом платье, исхудалые щеки розовели от жара болезни и нежного отблеска алых подушек. Герцогиня позвала сына посидеть с ней. Она глядела на него и любовалась чертами, в которых ее собственное былое очарование дивным образом сочеталось с суровой римской красотой Веллингтона. Матушка вспоминала свои детские годы в Грасмире, когда и не помышляла стать матерью этого величавого юноши, когда была юной и робкой воспитанницей его отца. Еще она думала о быстро приближающемся часе, который давно маячил впереди, – часе, что внезапно и, возможно, навечно разлучит ее с тем, кого она любила и холила от младенчества до зрелости. Часто Август надрывал ей сердце своими преступлениями и безумствами, много раз она в слезах заступалась за него перед строгим отцом, но все пережитое улетучилось из слабеющей памяти; лишь глубокая нежность стояла в кротких темных глазах, которые смотрели так, словно хотят унести в могилу его образ.
Матушка хотела сменить позу, но от слабости не могла двинуть ни рукой, ни ногой. Доуро взял ее на руки – он легко поднимал матушку, ведь она, несмотря на высокий рост, от болезни сделалась почти невесомой, – и развернул лицом к заходящему солнцу. Слезы одна за другой покатились из-под черных ресниц – так тронула герцогиню забота обожаемого сына.
«Но какое отношение это имеет к картине?» Никакого, читатель, просто атмосфера, окружавшая в те дни матушку, словно запечатлелась на портрете. Я смотрел на юношеское лицо с печальными темными глазами, на длинные густые кудри, на точеные черты, такие чистые и беспорочные, на гордый лоб, чья ширина и явственная тень раздумья исключали всякую мысль о скудости ума, на свежие губы, которых, мнилось, никогда не осквернит грубое слово. Я вспоминал прочитанное два часа назад и думал, как примирить два столь противоречивых образа? Фигура на портрете словно готова была ожить. Доуро стоял на балконе под библиотечным окном; казалось, в этом книгочее пробуждается яростная заря страсти, которая, я помню, горела тогда в каждом взгляде оригинала. Прекрасные глаза не сверкали – ибо веки были полуопущены, – но из темной глубины лучезарно и грустно взирали на поругание его храма. Этот взгляд не внушил мне жалости или любви, но заставил меня долго смотреть на картину. Косой дождь яростно хлестал по нежным заморским растениям на лужайке, сбивал лепестки с апельсиновых деревьев. Из дома не слышалось человеческих голосов, только ветер, гуляя по разграбленным комнатам, оплакивал их опустошение.
Мистер Хоббинс вновь затянул свою песню:
– А теперь, дамы и господа, чрезвычайно ценная картина всемирно известной кисти Джона Мартина Данди – портрет, как вы сами видите, бывшего владельца этой завидной усадьбы.
(По толпе прокатился стон.)
– Да, да, – продолжал он, – сюжет, безусловно, плох, десятая копия глупого лица. Однако исполнение превосходно, а осел, нарисованный с большим сходством, почитается меж знатоками за великое произведение искусства; сколько предложите, господа, за этот блистательный портрет величайшего осла всех времен?
Ответом ему были только смех и улюлюканье.
– Ваш последний лот не продастся! – крикнул кто-то.
– Подарите-ка его черту! Ему понравится почти как собственное отражение! – посоветовал другой.
– Дураки всегда любят, когда художники им льстят! – подал голос третий. – И даже если портрет когда-то верно передавал сходство, оригинал с тех пор сильно погрубел.
Странная дрожь пробила меня при этих словах, когда я взглянул на печальное недвижное лицо, так не похожее на портрет грубого остолопа. Контраст между прошлым и настоящим был ярок, как день, и черен, как полночь. Предвидь герцогиня Веллингтон этот час, в какой бы тоске она умерла; однако она почитала своего сына за солнце, которому должна поклоняться вся Африка и весь мир. Картину в тот день так и не продали, но позже я узнал, что ее купил трактирщик; он велел намалевать лорду Доуро дурацкий колпак на голове, пинту пива в одной руке и трубку в другой, а портрет повесил над входом в качестве вывески.
Есть что-то очень созвучное моему настроению в нынешней атмосфере Витрополя, в ожидании каких-то грандиозных неведомых событий. Грядет великая перемена, но мы не знаем, в чем она будет состоять. Вся общественная жизнь пронизана возбуждением – мрачный праздник, который все соблюдают, как будто вознамерились [конец строки утерян] будет ли им прок. Для одинокого джентльмена вроде меня это довольно приятно. Мне не надо заботиться о жене и детях, у меня нет доли в коммерции, земельных владений и капитала, чтобы за них тревожиться, я смеюсь, глядя на обеспокоенные лица воротил, которым завтрашний день, возможно, сулит банкротство. Все мое имущество можно унести с собой: два-три костюма, несколько сорочек, полдюжины манишек, полдюжины батистовых носовых платков, брусок-другой виндзорского мыла, флакон масла для волос, щетка, гребенка и некоторые другие туалетные принадлежности. Несколько соверенов наличными, которые у меня есть, легко спрятать под одеждой, а случись худшее, что помешает мне протянуть руку за подаянием? Я не обременен гордостью; мне все равно, быть чистильщиком сапог в веселой компании слуг или наследником Веллингтонии. Меня не тяготят ни домашние узы, ни религиозные принципы, ни политические убеждения. Семейные радости и родственное чувство мне чужды, секта, к которой я принадлежу, скатилась так низко, что дальше падать уже некуда, моим политическим легким вольготнее всего будет дышаться в порывах ураганного ветра, поднятого революцией. Шельма не включит меня в проскрипционные списки, а если и включит, где полиция и приставы, что сумеют меня схватить? где тюрьма, что меня удержит? петля, что меня удавит? Если мостовые Витрополя сделаются скользкими от крови, легконогий Чарлз Тауншенд на них не оступится; если каждый житель города будет шпионить за соседом и доносить на него властям, Чарлз Тауншенд превзойдет их всех вероломством, хитростью, кровожадным двуличием. Если все дамы Африки превратятся в мадам Ролан и Нинон де Ланкло[91]91
Манон Жанна Ролан (1754–1793) – выдающаяся деятельница Французской революции, хозяйка салона, автор мемуаров; Нинон де Ланкло (1615–1705) – прославленная французская куртизанка, писательница, хозяйка знаменитого салона, известная своим вольнодумством.
[Закрыть], Чарлзу Тауншенду все равно отыщется местечко в их салонах и будуарах. Гражданка Джулия с красным шарфиком на шее будет так же мило подзывать меня к своему дивану, как леди Торнтон с алой эгреткой и рубиновым крестиком, а если пожатие ее пальчиков сделается чуть более крепким, а в темных западных глазах вместо ирландской меланхолии вспыхнет неистовое бешенство – что с того? Если речь утратит естественную мелодичность, мягкую напевность с едва различимой неточностью выговора и зазвучит диссонансной парижской скороговоркой, какая мне печаль? Мир меняется, а она все так же ослепительно прекрасна. Читатель знает, каким выдался понедельник, и мне известно, что вчера сердце Нортенгерленда учащенно билось в груди – каждый удар этого неукротимого и озлобленного сосуда жизни отдавался по всему Витрополю, по его пригородам и окрестностям. Город, раздираемый внешним и внутренним раздором, проснулся от набата, как позже весь мир проснется от гласа, зовущего мертвых на Суд, и все в этой сумятице знали, что схватка идет не только в столице, что на востоке, под Эдвардстоном, Заморна и те, кого это имя по-прежнему зовет за собой, кто помнит, как сияло помраченное ныне Солнце, – что Заморна сошелся с противником в решающем бою. Даже за собственными тревогами горожане не забывали спрашивать, есть ли вести из Эдвардстона. Некоторые конституционалисты не утратили сочувствия к бунтарю, подобно тому как снисходительный отец жалеет блудного сына, однако большинство витропольцев желали ему скорейшего поражения. Вчера их чаяния исполнились: пришла весть, что ангрийское войско разбито, ангрийский народ [конец строки утрачен], а король Ангрии [конец строки утрачен].
Возвращение Заморны
[92]92
© Перевод. Е. Доброхотова-Майкова, 2012
[Закрыть]
Вступление
Читатель, я должен тебе сказать, что мое сердце сейчас разобьется.
«Из-за чего?» – спросишь ты. Потому что я на мели. До вчерашнего вечера я не верил слухам о национальном банкротстве. Вчера же я вернулся к полуночи из Эбенезеровской часовни в самом благодушном настроении и, войдя в гостиную, застал мистера Элрингтона сидящим у камина с двенадцатью дюймами праха во рту (прах – символ бренности, брение – другое слово для глины, а из глины делают трубки).
– Кто служил? – полюбопытствовал Сурена с лаконичностью, отличающей его во время курения.
– Брат Чепмен из Чизелхерста, ревностный соработник Божий, как и Томас Вулдсворт, который усердствовал в молитве четыре мучительных часа кряду и так преуспел, что кафедра не устояла – развалилась. Когда мы уходили, как раз вызвали плотника, чтобы ее чинить.
– Многие ли братья обрели духовную свободу?
– Несколько. Еще до конца молитвы восемь женщин и трое мужчин принялись кружиться в танце посреди часовни, а к концу проповеди галерея уподобилась небесам – по крайней мере театральным, где обитают боги. Я немного посадил горло, вопя во свидетельство наших трудов. Кстати, Сурена, как ваша простуда, которая всегда разыгрывается по воскресеньям к вечеру и мешает вам посетить дом Господень?
– Все еще плохо, – ответил мистер Элрингтон, кашляя и поправляя на горле фланелевый платок. – Впрочем, надеюсь, что провел вечер не без пользы.
И он указал глазами на раскрытую перед ним Библию.
Я кивнул, впрочем, устремив взор не на Священное Писание, а на выглядывающий из-под него уголок прозаической конторской книги.
– Вижу, Сурена, вы вопрошали свое сердце, – заметил я, – подбивали счеты между собой и дьяволом.
– Да, – отвечал он. – Исследовать свою совесть – самое похвальное для христианина занятие.
С полчаса мы молча курили, как вдруг мне пришла в голову мысль, побудившая меня встать и сделать шаг в сторону комнаты. Очевидно, та же мысль пришла в голову Сурене, вернее, она была там весь день, и теперь, когда я обнаружил намерение прошмыгнуть к себе, он с неуместной прямотой высказал ее вслух.
– Сегодня у вас расчетный день, – объявил Сурена.
– Расчетный день? – переспросил я, глядя на него в притворном недоумении.
– Да, сэр. Минуло ровно полгода с тех пор, как вы последний раз вносили плату за свою уютную светлую комнату, стол, дрова и стирку.
– Мне кажется, вы ошибаетесь, – ответил я, ибо признать его правоту было не в моих интересах.
– Все точно, – возразил Элрингтон. – Могу показать вам свои записи.
Я знал, что у него и впрямь все записано, а значит, отпираться бессмысленно. Но что было делать? Мой капитал составляли шесть пенсов серебром и четыре с половиной пенса медью. Последнюю сумму я собирался отнести в табачную лавочку по соседству, куда тоже задолжал, а за квартиру с меня причиталось больше двадцати пяти фунтов.
После недолгой паузы я высокомерно ответил, что сейчас у меня при себе только векселя на крупные суммы, а в нынешнее неспокойное время мой банкир, боюсь, не сможет их быстро оплатить. Где-то завалялись несколько гиней на карманные расходы, но я думал их завтра отдать прачке – она, бедняжка, и впрямь заслужила вознаграждение за фургон моего белья в последние две недели – очень утомительное дело крахмалить тонкие батистовые сорочки и плоить бесчисленные жабо.
С новичком такое, возможно, и прошло бы, но Сурена знал меня как облупленного.
– Мистер Тауншенд, – сказал он, – вы помните, что, решив заняться коммерцией, я торжественно поклялся перед Богом никогда не вводить ближнего во искушение, веря ему в долг, хоть бы даже речь шла о полупенсовике на полчаса. Совесть не позволяет мне нарушить обет, а уж тем более в день Господень. Сэр, если у вас нет денег, либо немедленно отправляйтесь в тюрьму, либо садитесь и пишите книгу. Я сам отнесу рукопись издателю и получу деньги, а до тех пор оставлю себе в залог ваши часы, сюртук и жилет.
У меня была совершенно особая личная причина возражать против такой резолюции. Я смотрел на Сурену, осклабясь, и, боюсь, причину моих затруднений можно было ясно прочесть на моем лице. Несмотря на проповеднический тон прежних моих речей, колебался я недолго, секунды две-три – скорее чтобы подразнить Сурену, нежели от смущения.
Расстегнув сюртук, тщательно застегнутый до черного шейного платка, я снял сперва его, а затем и жилет. Что до рубашки – да простит меня щепетильный читатель – под жилетом была белая кожа и ни намека на белье. А теперь разреши перед тобой похвалиться – ведь я так редко это делаю.
Как ты видишь, я оказался в положении, для джентльмена крайне щекотливом, из которого светский человек должен выйти с большим тактом и ловкостью. Сконфузился ли я? Покраснел? Начал ли запинаться? Сделал ли попытку сгладить неловкость смехом? Нет, нет. Чарлз Тауншенд не из таких. Ситуация, в которой почти всякий испытал бы мучительный стыд, доставила мне истинное наслаждение. Меня огорчало одно: что нет других зрителей.
С тихой улыбкой, означавшей, что я полностью осознаю трудность моей позиции и абсолютно к ней равнодушен, я протянул одежду домохозяину и сказал беспечно:
– Мы, рыцари пера, престранные создания. Следующий раз, надо полагать, я забуду надушить платки туалетной водой.
Знай, читатель, слова эти были произнесены без намерения обмануть – нет, главный мастерский штрих состоял в том, что, говоря, я легонько подмигнул: мол, я иронизирую и мы прекрасно друг друга понимаем.
На следующий день я сел за стол и без рубашки, жилета и сюртука, накинув на плечи одеяло вместо общепринятого наряда, принялся писать по указке Сурены Элрингтона, торговца полотняным товаром, чтобы расплатиться за квартиру. Я не считаю, что пал низко. Мне случалось попадать в куда худший переплет. Это неожиданное происшествие в моей жизни, и все равно, несмотря ни на что, я и впрямь, воистину, подлинно сын короля. Да, это так.
Я изрядно замерз, и тощая старая экономка как раз принесла мне чашку горячего бульона. Прихлебывая его, я обдумаю и распределю материал для первой главы. Итак, переверни страницу, читатель, и приступим.